6. Брат без прозвища Елизавета Полонская (1890–1969)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Брат без прозвища Елизавета Полонская (1890–1969)

Единственная Серапионова Сестра Елизавета Григорьевна Полонская родилась в Варшаве, где её отец Григорий Львович Мовшенсон, инженер-строитель, окончивший Рижский Политехникум, служил на постройке городской железной дороги; по окончании стройки ему всякий раз приходилось искать новое место работы — в другом городе. Её мать, Шарлотта Ильинична (урожденная Мейлах), воспитанная в многодетной религиозной семье, закончила Бестужевские курсы и была (для своего времени и своего круга) очень образованной женщиной — знала языки, любила литературу, в юности дружила с народовольцами и либеральным взглядам оставалась верна. Поэтому Лиза с детства свободно владела немецким и французским (в 8 лет написала по-французски первое стихотворение). Также с детства она знала наизусть Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Надсона и от матери унаследовала её взгляды, продвинув их впоследствии в левую область политического спектра. Детство будущей поэтессы прошло в Лодзи (потому она в зрелые годы так емко перевела стихи о Лодзи родившегося там Юлиана Тувима). Ее брат Шура был на пять лет младше; он стал известным в Питере театроведом и переводчиком.

В девять лет Лиза поступила в Лодзинскую женскую гимназию и училась в ней до шестого класса. В 1905 году в Лодзи семью Мовшенсонов застает русская революция, а следом (таковы привычные колебания российского политмаятника) — угроза еврейских погромов. Отец отправляет детей с матерью в Берлин к родственникам. Четыре месяца, проведенных в Берлине, повлияли на всю дальнейшую жизнь Лизы. Юность располагает к радикализму и в Берлине, как она вспоминала: «я вступила в кружок по изучению Маркса. Сперва мы читали „Капитал“, но руководительница кружка сменилась, и мы занялись „Восемнадцатым брюмера“. С тех пор я помню, что Дама История любит во второй раз показывать вместо трагедии — фарсы»[327]. Первой руководительницей кружка была знаменитая большевичка Розалия Землячка, от неё Лиза получила петербургские явки, когда её семья решила переехать в столицу России.

В Петербурге Лиза прошла две школы — одна называлась частной гимназией Хитрово и дала ей аттестат. Другой было социал-демократическое подполье: работа техническим секретарем подрайона за Невской заставой, доставка подпольной литературы, общение с такими людьми, как Каменев и, кажется, Зиновьев, даже с Лениным (через два года она встретилась с ними в Париже).

Железным солдатом партии Лиза в итоге не стала — она была для этого слишком умна, образованна и саркастична.

Когда в сентябре 1908 году замаячил арест, родители от греха подальше отправили её в Париж, где жили их дальние родственники. Лиза устремилась туда не из-за родственников, а скорее из-за Сорбонны, куда собиралась поступить. Не меньше её манила и русская социал-демократическая колония в Париже — центр тогдашней левой эмиграции (в советскую пору полагалось писать: ей не терпелось снова увидеть Ленина — что ж, отчасти это было и так).

С самого детства родители четко ориентировали Лизу на медицину; только профессия врача могла тогда дать независимость женщине, — внушали ей, и, хотя её с детства занимала литература, в Париже Лиза записывается на медицинский факультет Сорбонны. Первое время она, как и в Питере, пытается сочетать учебу с посещением собраний большевистской группы (где встречалась с Лениным, Каменевым, Зиновьевым, Луначарским…). Потом бросает политику. Об её парижских 1908–1909 годах и о её тогдашнем романе с Ильей Эренбургом — подробно повествуется в сюжете «Истории одной любви», поэтому здесь мы сразу скажем о дальнейшем.

Летом 1914 года Сорбонна была закончена и тут, пути Господни неисповедимы, грянула Первая мировая война. Сначала Лиза Мовшенсон служила врачом в одном из парижских госпиталей, затем она добровольцем записывается на фронт и её направляют во фронтовой госпиталь в Нанси — там она пробыла почти всю немецкую осаду, испытав прелести ежедневных артобстрелов.

С Германией воевала и Россия, но дома иностранные медицинские дипломы были не действительны, и только по случаю войны их владельцам разрешили держать госэкзамены на право получения русского диплома. Узнав об этом, Лиза покидает Францию и кружным путем возвращается домой; в Тарту она сдает экзамены и получает российский диплом врача. Её сразу призывают в 8-ю Армию Юго-Западного фронта, где в августе 1915 года зачисляют в эпидемический отряд. В 1916 году она знакомится с киевским инженером Л. Д. Полонским и выходит за него замуж, но вскоре неожиданно расходится. В декабре 1916 года рождается её сын, Полонская отвозит его в Питер к матери и возвращается на фронт. В апреле 1917-го она приезжает в Петроград, чтобы остаться там навсегда (отец её умер, и Е. Г. всю дальнейшую жизнь прожила с матерью, сыном и братом) — все в том же доме 12 по Загородному проспекту.

Медицина не оторвала Елизавету Полонскую от поэзии — стихи она писала с детства и продолжала писать в Париже, где в 1913 году читала их на собраниях Русской Академии (поэты-эмигранты читали там свои стихи эмигрантам-художникам). Впервые цикл её стихов (под псевдонимом Елизавета Бертрам) летом 1914 года напечатал в № 2 своего парижского журнальчика «Вечера» Илья Эренбург, с которым она не виделась 5 лет.

Было в тех стихах предсказание, которому, оказалось, не суждено сбыться:

Когда я буду старой, я уеду

Во Францию, в один из городков

Долин Луары или Пуату…

Война наполняла собою жизнь, но для стихов время находилось:

Хрипел санитарный фургон у ворот

И раненых выгружал…

Носилки стояли за рядом ряд,

Где вход в перевязочный зал…

Уже были прочитаны символисты, поразившие Лизу, и она чувствовала, что ей не хватает поэтической школы. Так в голодном Петрограде, не переставая работать госпитальным врачом, она записывается в литературную Студию — учится у Николая Гумилева стихам, а у Корнея Чуковского и Михаила Лозинского — искусству перевода.

Летом 1920 года в Петрограде был создан Союз поэтов; более ста желающих вступить в него представили свои стихи, и приемная комиссия в составе А. Блока, М. Лозинского, М. Кузмина и Н. Гумилева, рассмотрев их, выносила окончательное решение — принять или нет. Заявление Полонской обсуждали 7 сентября 1920 года. Письменные отзывы мэтров на представленную рукопись стихов сохранились —

Блок: «Довольно умна, довольно тонка, любит стихи, по крайней мере, современные, но, кажется, голос её очень слаб и поэта из неё не будет»;

Лозинский: «По-моему, Е. Г. Полонскую принять в Союз следует, хотя бы в члены-соревнователи. Её стихи не хуже стихов Вс. Пастухова[328] (принятого по рекомендации Блока в действительные члены ни тогда, ни теперь никому не известного автора, надо полагать, с очень „сильным“ голосом; это замечание Лозинского — несомненный укор комиссии — Б.Ф.)»;

Гумилев: «В члены-соревнователи, я думаю, можно».

Кузмин: «По-моему, можно»[329].

Е. Г. Полонская была принята в члены-соревнователи Союза поэтов.

На робкую ученицу Полонская не походила; в её мемуарах рассказывается, как однажды на занятиях она читала Гумилеву свои стихи

Я не могу терпеть младенца Иисуса

С толпой его слепых, убогих и калек,

Прибежище старух, оплот ханжи и труса,

На плоском образе влачащего свой век…

и как наступило грозное молчание: Николай Степанович встал и демонстративно вышел, а в это время с другого конца стола поднялась Лариса Рейснер, приветствуя прочитанное[330]…

В 1921 году в петроградском издательстве «Эрато» вышла первая книга стихов Полонской «Знаменья». Эта книжка запечатлела романтически-суровые черты времени, её пафос был строг. Автор послала «Знаменья» в Москву Льву Троцкому. Ответ, запечатанный красным сургучом, фельдъегерская почта доставила ей на дом. Пылкая Мариэтта Шагинян, близкий друг, в письмах к Полонской так не похожая на свои печатные опусы, включая злополучную лениниану, наставительно требовала в 1921 году: «Пиши поэму о Троцком!». А Полонская в те дни записывала в дневнике: «Почему я не коммунистка? Две причины, обе — психологические. 1) Я не испытываю активной любви к людям. Я ощущаю их как трагический материал. 2) Мне претит комлицемерие»[331].

Книжку «Знаменья» всегда любил Виктор Шкловский. В «Сентиментальном путешествии» (1923) его портрет Полонской составлен из нескольких строк: «Пишет стихи. В миру врач, человек спокойный и крепкий. Еврейка, не имитаторша. Настоящей густой крови. Пишет мало. У нее хорошие стихи о сегодняшней России, нравились наборщикам»[332]. Рецензией на «Знаменья» откликнулся Б. М. Эйхенбаум: «Здесь стихи о нашей — суровой, неуютной, жуткой жизни. Здесь наш Петербург — „виденье твердое из дыма и камней“. Стихи Полонской выделяются своей экспрессией: в них чувствуется мускульное напряжение, в них есть сильные речевые жесты. Традиции Полонской определить точно еще трудно, но кажется мне, что она ближе всего к Мандельштаму… Она не поет, а говорит — с силой, с ораторским пафосом… Есть в сборнике очень удачные вещи — именно те, где есть повод для торжественной речи, для ораторской экспрессии…»[333]. Георгий Иванов в журнале «Цех поэтов» писал: «в „Знаменьях“ с первых строк чувствуется свой голос. И это несомненно голос поэта… Самое ценное в творчестве Елизаветы Полонской — её яркая образность, соединенная с острой мыслью…»[334]; любопытно несовпадение восприятий поэзии Полонской обоими рецензентами (Эйхенбауму близки стихи о современности, а Г. Иванов выделил любовную лирику и стихи на еврейскую тему). Илья Эренбург в берлинской рецензии на «Знаменья» подчеркивал: «Полонская достигает редкой силы, говоря о величии наших опустошенных дней. Ее книга — о Робинзоне, потерпевшем кораблекрушение и посему познавшем очарование ранее незаметных и скучных вещей. Это новая вера»[335].

«Знаменья» открывались романтическими стихами, посвященными Александру Блоку; их последнюю строфу не раз цитировали:

И мы живем и, Робинзону Крузо

Подобные, за каждый бьемся час,

И верный Пятница — Лирическая Муза,

В изгнании не покидает нас.

Полонская понимала Революцию как явление Природы, и принимала её. Отношение к новой власти было совершенно иным. Впрочем, эта власть за 10–12 лет идеологически круто изменилась, постепенно подчиняя себе все сферы деятельности граждан. Предвидеть это во всем объеме Полонская не могла, но еще в 1921-м со многим прощалась:

Но грустно мне, что мы утратим цену

Друзьям смиренным, преданным, безгласным:

Березовым поленьям, горсти соли,

Кувшину с молоком и небогатым

Плодам земли, убогой и суровой…

«Когда я перечитываю эти стихи, — вспоминала Полонская свою первую книгу, — я вижу неосвещенный в снежных сугробах Невский и себя в валенках и кепке, бредущей с ночного дежурства в 935 госпитале, что на Рижском, по направлению к Елисеевскому дому на Мойке, тогдашнему „Дому Искусств“, где за барской кухней в „людском“ коридоре, прозванном „обезьянником“, в комнате Миши Слонимского собирались Серапионовы братья»[336].

В 1921-м Полонская пришла к Серапионам. Её стихи понравились. В них были дух времени, которое переживали все, и были свои темы. Писала она и на библейские, соотнося происходящее в стране с древностью; она умела сказать о том, что её занимало, обращаясь к классическим образам:

Мы знаем точный вес, мы твердо помним счет;

Мы научаемся, когда нас научают.

Когда вы бьете нас, кровь разве не идет?

И разве мы не мстим, когда нас оскорбляют?

(«Шейлок»)

Многое из этого в неромантические для неё тридцатые годы постепенно ушло из её поэзии.

У Серапионов поначалу было два поэта: юный Познер и неюная Полонская, потом Познер уехал и Полонская осталась одна, затем появился Николай Тихонов (их с Полонской тогда многое роднило — они дружили; подробнее об этом в сюжете «По адресу „Загородный, 12“»). Поэтов стало двое, но Серапионовой Сестрой Полонская осталась единственной. Не живя в Доме Искусств, она хорошо его знала — по Серапионовым сборищам; когда появился роман Ольги Форш «Сумасшедший корабль», посвященный Дому Искусств в 1920–1922 годах, Полонской было интересно разгадывать прообразы его персонажей (на полях книги она карандашом их записывала; на книге Форш такой автограф: «Милой женщине хорошему поэту Лизавете Полонской от Ольги Форш на память. 1931. Редкое и достойное сов-ме-ще-ние!». Как член Братства, Полонская участвовала во всех собраниях Серапионов, но посещала еще и легендарную Вольфилу (Серапионов там считали членами-соревнователями[337]), даже устроила там первое в городе обсуждение романа Эренбурга «Хулио Хуренито». В 1923 году Серапионы по средам собирались у Полонской на Загородном… К каждой Серапионовской годовщине Елизавета Григорьевна неизменно писала шутливую оду[338].

В 1923 году вышла вторая книга её стихов «Под каменным дождем»[339]:

Калеки — ползаем, безрукие — хватаем

Слепые — слушаем. Убитые — ведем.

Колеблется земля, и дом пылает —

Еще глоток воды! Под каменным дождем…

Как и для многих, годы нэпа были психологически трудными для Полонской; подобно Блоку, она не могла принять, как оказалось, недолговременную, реставрацию старого мира. Её поэму «В петле» А. К. Воронский пытался напечатать в «Красной нови» хотя бы со своим предисловием[340], но ему не дали; Николай Тихонов тогда сообщал Лунцу о поэме Полонской: «Не берут в печать, потому что она левее левого»[341].

С 1922 года Полонская работала разъездным корреспондентом «Петроградской правды»; её очерки повествовали о Севере, Урале, Донбассе; писала она и для журналов и радио. Это упоминает Шварц в шуточных «Стихах о Серапионовых братьях»:

Любит радио,

Пишет в «Ленинграде» о

Разных предметах

Полонская Елизавета[342].

Корней Чуковский уговорил её заняться детской поэзией, и Полонская написала несколько милых книжек для малышей; они многократно переиздавались, и Елизавета Григорьевна сообщала Лунцу в 1924 году: «Ребята наши серапионовские все вышли в большой свет, за исключением Ильи и Веньки. А я стала знаменитой детской писательницей — образец Вам посылаю»[343]. Однако вскоре детскую поэзию она оставила.

Черновики многих её «взрослых» стихов острее и сильнее опубликованных текстов. Раньше многих Полонская почувствовала за спиной тяжелое дыхание «Музы цензуры»; попытки перехитрить её давали лишь тактический выигрыш. Печальной была литературная судьба написанной в 1919 году «Баллады о беглеце», с её резким рефреном:

У власти тысячи рук,

варьируемым от строфы к строфе:

У власти тысячи рук,

И ей покорна страна,

У власти тысячи верных слуг

И страхом и карой владеет она…

Баллада завершалась оптимистично:

Дорога свободна, и мир широк…

Она связана с удавшимся побегом из Петрограда в Финляндию Виктора Шкловского от пытавшегося его арестовать ГПУ (на квартире Полонской ГПУ устроило одну из засад, в которую Шкловский не попался). Но баллада эта была напечатана только благодаря фальшивому посвящению «Памяти побега П. А. Кропоткина», которое потом (времена, обгоняя воображение, стремительно менялись) пришлось заменить посвящением Я. Свердлову (попутно был изменен и год написания — на 1917-й).

Предупрежденная еще в конце 1920-х годов подругой парижских лет (та написала о Сталине из ссылки, где вскоре погибла: «Вы не знаете этого человека, он жесток и неумолим»), Полонская «легла на дно»; впрочем, жизни в свете юпитеров она всегда предпочитала независимость. Люди, которые при случае могли ей помочь, были раздавлены, даже упоминание их имен стало опасным. Полонская выбрала малозаметную литературную работу: писала очерки, переводила (баллады Киплинга — её несомненная удача), иногда приходили стихи (Лирическая Муза становилась все более скупой). «Полонская жила тихо, — вспоминал Шварц, — сохраняя встревоженное и вопросительное выражение лица. Мне нравилась её робкая, глубоко спрятанная ласковость обиженной и одинокой женщины. Но ласковость эта проявлялась далеко не всегда. Большинство видело некрасивую, несчастливую, немолодую, сердитую, молчаливую женщину и сторонилось её. И писала она, как жила… Иной раз собирались у неё. Помню, как Шкловский нападал у неё в кабинете с книжными полками до потолка на „Конец хазы“ Каверина, а Каверин сердито отругивался. Елизавета Полонская, единственная сестра среди „серапионовых братьев“, Елисавет Воробей, жила в сторонке. И отошла совсем в сторону от них много лет назад. Стихов не печатала, больше переводила и занималась медицинской практикой, служила где-то в поликлинике»[344]. Шварц приводит здесь прозвище Полонской — его, как свидетельствует Н. Чуковский, дал Зощенко[345], в другом он менее точен — лишь до 1931 года Полонская совмещала литературную работу с врачебной практикой, потом занималась только литературой: чтобы печататься, ездила по стране. Третья её книга «Упрямый календарь» (1929), кажется, была последней, где не ощущается гнета запретов, хотя и потом новые сборники Полонской продолжали выходить… Она многое видела, понимала, но жила молча — помимо прочего, надо было еще содержать семью.

В 1930-е годы Полонская занималась прозой (для детей и взрослых), искала темы, близкие ей сюжетно и при этом цензурно проходимые (скажем, написала и готовила к печати «Повесть о Луизе Мишель» — все, что связано с Парижской Коммуной, тогда почиталось…). О положении Полонской в формирующейся писательской номенклатуре можно судить по одному эпизоду 1934 года, когда собрался Первый съезд писателей. Съезд, как теперь бы сказали, был исключительно «раскручен». Ленинград получил мало делегатских билетов и, оправдываясь тем, что Полонскую-де, в отличие от иных, не интересует табель о рангах, ей вручили гостевой билет. В Дом Союзов, где проходил съезд, все ленинградцы пришли вместе, но Полонскую в зал не пропустили: с «гостевым» только на хоры! Коллеги, оставив её, спокойно прошли в зал. Неожиданное унижение оказалось горьким, и она расплакалась. Один только «москвич» Всеволод Иванов заметил это и, проходя мимо, взял её под руку и провел в зал, а в перерыве принес ей полноправный билет[346]…

Смена политического курса в 1939-м сделала многие её антифашистские стихи непечатаемыми. Европа была под сапогом нацистов. Воспоминания о годах парижской молодости делали еще острее ощущение общеевропейского пожара:

Пылают Франции леса

Дубы Сен-Клу, узорчатые клены,

Густые липы Севра и Медона,

Ваш черный дым встает под небеса…

Эти стихи напечатали нескоро. Илья Эренбург, вырвавшийся из оккупированного Парижа — ему было совсем не сладко в тот год, — как никто смог почувствовать их горечь.

В Отечественную войну Полонской пришлось хлебнуть немало: сын с первого же дня был на фронте (он закончил ЛЭТИ перед самой войной), его тяжело ранило, но он уцелел; из блокированного города Е. Г. с семьей эвакуировали под Пермь. Только в её письмах можно прочесть, каково ей там было, и про то еще, какими стали иные Братья: всё только о себе, для себя… В апреле 1944 года Полонская предприняла попытку вернуться в Ленинград; это было совсем не просто: городские власти интересовались только рабочей силой[347]; в итоге ей все же разрешили вернуться домой.

Сразу после войны умерла нежно любимая мама. Предстояли беспросветно черные, послевоенные годы.

С «оттепелью» Полонская обрела какое-то дыхание, и зрение её не притупилось. Каждое лето она проводила в Эстонии, жила природой и воспоминаниями, писала лирические стихи, её суждения, бывало, сохраняли прежний сарказм, может быть, с оттенком грусти. Постепенно складывался замысел мемуарной книги «Встречи». Она так и осталась незавершенной, а напечатали совсем немного глав. Среди них была и замечательная глава о Зощенко. Первой в стране Е. Г. рассказала о замученном, оболганном писателе редкого таланта. Конечно, надежды напечатать этот текст не было никакой, но выручил Ю. М. Лотман (в Эстонии они подружились) — воспоминания появились в 1963 году в малотиражных Трудах Тартуского университета. Не было друзей, включая всех живых Серапионов, кто бы не откликнулся на эту поразившую и задевшую всех работу… Полонская по-прежнему интересовалась тем, что пишут и издают её старые друзья (31 октября 1963 года писала Каверину: «Получила первый том твоего собрания, очень интересный, но с фотографией, изображающей тебя преувеличенно старым и грустным. Мне хочется тебя видеть молодым, полным жизни, таким, как знаю уже много лет!»[348]); читала новое, стараясь не отстать от времени — стихи Слуцкого, молодых и шумливых Евтушенко, Вознесенского…

В 1965-м умер любимый брат, через несколько лет не стало и её.

Сколько прошло десятилетий, а воспоминания Елизаветы Григорьевны все еще не изданы, почти сорок лет не выходят и её стихи…

Дарственная надпись О. Д. Форш Е. Г. Полонской на книге: Ольга Форш «Сумасшедший корабль» (Л., 1931).

«Милой женщине, хорошему поэту, Лизавете Полонской от Ольги Форш на память. 1931 г.

Редкое и достойное поощрения сов-мес-ти-тельство!»

Автограф стихотворения Е. Полонской. «Ночной кошмар» (1930).