Переписка, встречи
Переписка, встречи
1. 1920-е
На рубеже 1921–1922 годов в Питер дошли номера берлинского журнала «Новая русская книга», в котором начал печататься, обосновавшись сначала в Бельгии, а затем перекочевав в Берлин, Илья Эренбург. Так Полонская узнала о его местонахождении; она отправила ему в Берлин только что вышедшую в издательстве «Эрато» свою первую книгу стихов «Знаменья» — это, по существу начало их переписки, продолжавшейся (с перерывами) сорок пять лет. Полонская сохранила почти все письма И. Г (может быть, не уцелело самое первое), Эренбург же, когда в 1940 году в Париж вошли гитлеровцы, сжег хранившиеся у него письма — так что целы лишь полученные после его возвращения в СССР (1940 г.) — их Эренбург хранил более или менее тщательно.
В огромном эпистолярном наследии Эренбурга его переписка с Полонской уникальна как по хронологической ее протяженности, так и по доверительности и душевности тона. Известная сухость и деловитость вообще характерны для писем Эренбурга, но, пожалуй, писем к Полонской это коснулось гораздо меньше, чем большинства других его писем. Мастер самых разнообразных литературных жанров, Эренбург эпистолярного жанра не любил; писатель, он всегда очень много работал, и собственно на письма у него уже не оставалось душевной энергии. То, что для Цветаевой и Пастернака было частью их литературного труда, не менее значительной, содержательной, эмоциональной и художественной, нежели стихи и проза, для Эренбурга, как правило, — лишь вынужденная необходимость (исключения были редкостью). Обычно в его письмах 1920–30-х годов деловые сюжеты оживляются двумя-тремя фразами о новостях, о книгах, о себе, но, повторюсь, письма к Полонской наиболее раскованные, хотя в них тоже присутствуют «дела». А основной объем послевоенных писем Эренбурга вообще осуществлялся литературным секретарем по его конкретным указаниям, сам же Эренбург писал только близким друзьям или в случаях, которые считал особенно важными — разумеется, все письма к Полонской собственноручные; если со временем было совсем тяжко — посылались телеграммы. Что касается писем Полонской, то, видимо, самая интересная и раскованная их часть — как и в случае писем Эренбурга — относилась к 1920-м годам и судить об этих письмах можно лишь отраженно (по ответам на них), т. е. предположительно. В 1920-е годы Эренбург постоянно жалуется на лапидарность писем Полонской — это не значит, что они обязательно коротки, просто ему хотелось, чтобы столь нравящиеся ему послания были бы длиннее и, всяко, не короче его достаточно подробных эпистол. Послевоенные письма Полонской заметно многословнее ответов на них.
Переписка сразу же установилась интенсивная (только за 1922–1925 годы сохранилось 62 письма Эренбурга к Полонской). Для Эренбурга это было время широкой и, может быть, даже неожиданной для него популярности как прозаика (с выходом романа «Хулио Хуренито» он стал одним из самых читаемых авторов). Для поэтессы Полонской это также плодотворные и успешные годы — равноправная участница группы «Серапионовы братья», она много пишет, печатается, выходят ее лучшие стихотворные книги; при этом она продолжает свою медицинскую практику на фабрике имени Клары Цеткин.
Переписка открылась посылкой сборника «Знаменья», но свой адрес Полонская на бандероли (возможно, посланной с оказией) не указала. Единственным литературным человеком в Питере, с которым Эренбург тогда поддерживал связь, была М. М. Шкапская. Вот ей 7 марта 1922 года он и написал о своей просьбе «найти поэтессу Елизавету Полонскую, сказать ей, что книгу получил; хочу написать, не знаю адреса»[990]. Адрес был сообщен и завязалась переписка. А на книгу «Знаменья» Эренбург откликнулся рецензией. Поскольку следом за «Знаменьями» он получил от Е. Г. тихоновскую «Орду»[991], «Двор чудес» Одоевцевой и, возможно, зощенковские «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» — то его заинтересовала возможность сравнить две «женские» поэтические книжки (он еще в 1913 году в Париже писал о начинавших Ахматовой и Цветаевой[992] и теперь рецензию[993] начал со слов о влиянии ахматовской поэзии почти на всех женщин, пишущих в России стихи). Итог сравнения двух книжек ясен: «Стихи Одоевцевой, за исключением баллад, слабы, несамостоятельны. Полонская сильнее, взрослее, слабое у неё — уже не фон, а срыв». А по существу «Знамений» сказано так: «В стихах Полонской русские критики отыскали, разумеется, идеологию и начали её в этой плоскости критиковать: иудаизм, родовое начало и пр. Я полагаю, что некоторые стихотворения, давшие повод к таким экскурсам, являются в книге слабейшими[994] (об Иисусе или „Шейлок“). Зато Полонская достигает редкой силы, говоря о величии наших опустошенных дней[995]».
Полонская и Эренбург регулярно обмениваются по почте книгами и журналами. Поскольку в первый берлинский год Эренбург издал массу своих книг — он все их последовательно высылает в Питер, не забывая и о французских новинках, которые могут сгодиться для переводов. Книжные посылки не всегда доходят до адресата — почтовая цензура не дремлет — тогда приходится пользоваться оказией. У Полонской книги выходят, конечно, куда реже, чем у Эренбурга, и она посылает журналы с примечательными (чаще — ругательными) рецензиями на его литпродукцию. От этих журналов иногда он вздрагивает: «Я получил „На Посту“. Мне стало очень жутко от него. Напиши, так ли это? Т. е. много ли таких постовых и считаются ли с ними всурьез?».
В свою очередь Эренбург передает её вторую книгу стихов («Под каменным дождем» — оформление Н. П. Акимова) начинающему критику А. В. Бахраху и тот печатает в берлинских «Днях» на неё рецензию. А сам Эренбург о второй книжке написал автору: «Мне понравился ряд стихотворений, особенно о революции. Потом с каменным дождем. Меньше 3-ий отдел (детские мотивы, балладный стих — Б.Ф.). „Агарь“ недостаточно дика и зла. Если будет возможность — устрою твою книгу».
Уже в первом письме, пока в Берлине существовала реальная возможность печататься по-русски (через год она практически исчезла), Эренбург предлагает Полонской прислать ему стихи, чтобы выпустить в Берлине книжку — Е. Г. этим не воспользовалась (тогда и в Питере у неё была такая возможность), а теперь оказалось уже поздно: поезд русских книг в Берлине — увы, ушел…
Вообще взаимный интерес к стихам друг друга остается центральным в переписке — стихи в конце писем переписываются набело, по получении — обсуждаются, оцениваются («хорошие, сухие стихи»; «люблю в них свое»…, «читал твое стихотворение „Договор“ — хорошо. Я — определенно люблю твой пафос»), просьба присылать новые — постоянна («Почему ты мне не шлешь своих стихов? Я по ним соскучился»), вопросы «что пишешь?» — неизменны. И о своих поэтических привязанностях Эренбург пишет Полонской, хотя они не всегда совпадают с ее привязанностями. В 1922 году Эренбург с несомненным пиететом пишет о Маяковском (в 1927-м мало что останется от былых восторгов) и, явно отвечая на встречный вопрос, пишет: «С Асеевым лично не знаком. Стихи его большей частью люблю. Его же статьи большей частью остроумны, но чрезмерно легки, и не той легкостью, которую я люблю». Но, конечно, главная влюбленность — Пастернак. «Приехал сюда Пастернак. Это единственный поэт, которого сумел я полюбить настоящей человеческой любовью (человека). Вне всего этого — у него изумительные стихи. Мне — радость. Знаешь ли ты „Сестра моя жизнь“?». Через месяц снова: «Здесь сейчас моя любовь — Пастернак. Знаешь ли ты его стихи?» и добавляет, что в Питере «пишут прозу хорошую, а стихи скучные». Все пастернаковские лит-новости сообщаются тотчас же: «Вышла „Тема и вариации“ Пастернака. Я брежу ею… М. б. я особенно люблю его мир, как противостоящий мне и явно недоступный». Выслав Полонской эту книжку, Эренбург ждет отклика и явно огорчен им: «А о Пастернаке ты зря: он не виртуоз, но вдохновенный слепец, даже не осознающий, что он делает»…
Письма пестрят литературными именами — Шкловский, Ходасевич, Белый; вопросы о Серапионах…
В Петрограде Полонская была обладательницей единственного экземпляра «Хулио Хуренито» (роман в городе запретили). Вольфила решила посвятить ему вечер; спустя почти сорок лет Полонская вспоминала о нем в письме Эренбургу: «Ты прислал мне „Хулио Хуренито“, и Иванов-Разумник (один из сопредседателей Вольфилы — Б.Ф.) упросил меня прочесть доклад об Эренбурге и Хуренито. Я сказала: могу только пересказать роман подробно. Он согласился, и я пересказала. Было много народу, Сологуб, Замятин, Зоргенфрей, серапионы, какие-то критики. Комната была освещена плохо, кухонной керосиновой лампочкой у меня и коптилкой на столе президиума. Пошли споры. У меня заболели глаза, и я больше не могла читать отрывки из книги (шрифт был неясный, бумага желтая, краска плохая). На другой день я показалась глазнику и он мне велел носить очки для занятий». В книге «Встречи» Полонская тоже пишет, что свет гас и Юрий Тынянов помог ей дочитать куски из романа, а после собрания попросил её дать ему прочесть увлекательную книгу. Обо всем этом Полонская рассказала Эренбургу и в 1922 году, но видимо этот рассказ был не сентиментальным, а ироническим, потому что Эренбург ответил в тон: «Вольфила привела меня в предельное умиление — я готов был расплакаться или по меньшей мере стать честным. Ведь это ж нечто рассказанное Учителем. Ты знаешь — ты могла бы быть его прекрасной ученицей!»…
Не раз Эренбург пишет о том общем, что их связывает: «Снова наши письма скрестились. Ты спрашиваешь — „в тон ли“? А разве это новый тон? Разве не слышишь его в детской форме еще в 1909 году? Читая письма, вижу твою улыбку. Кажется, ей (и следовательно, и „Хуренито“, и многому иному) мы учились вместе. Порой мне жаль, что ты не пишешь прозы, злой, кусачей и в то же время нежнейшей. Почему ты не присылаешь мне новых стихов? Я люблю в них свое, то, чего нет в русских стихах, где „славянских дев как сукровица кровь“[996]. Твоя не такая». И в конце 1922-го: «Ты меня правильно видела во сне: я сижу в кресле, курю трубку и молчу».
Но стихами и делами письма, конечно, не исчерпываются. Уже в одном из первых писем Эренбурга есть вопрос: «Как зовут твоего сына и какой он масти? (земные приметы)»[997], встречается и просьба написать о его дочери, которую Полонская изредка встречала. Судя по неизменным приветам Серапионам, Полонская пишет другу юности о Братьях, иногда присылает новые книги — Тихонова, Зощенко, их альманах. В это время в Берлине живет и Шкловский и, поскольку Эренбург постоянно рассказывает о встречах и разговорах с ним и часто пишет о Викторе Борисовиче «твой друг», «он тебя ценит и любит», ясно, что Полонская немало рассказывала о Шкловском. Она направляет к Эренбургу Льва Лунца, когда он уехал в Германию, и Эренбург отвечает, что Лунц ему очень понравился; сообщает Эренбург и о том, как встретили в Берлине молоденького Познера.
Эренбург иногда жалуется на лапидарность писем Полонской, на то, что не ответила вовремя, но сами письма вызывают его восторг. Нет-нет, да и прорываются воспоминания о 1909 годе — Эренбург осторожно оговаривает их: «Кажется, что мы с тобой уже совсем взрослые и можем вспоминать». Так возникают упоминания о его поездках, когда — вдруг! — он натыкается на места, где когда-то были вдвоем… Возникают имена друзей и знакомых того года — Наташа, Лафорг, Минский, Надя Островская (парижский скульптор, ученица Бурделя, она поначалу была заметным деятелем партии, потом вместе с оппозицией была уничтожена — «Насчет Нади Островской очаровательно»).
Элегическая грусть сопровождает воспоминания: «Я хотел бы видеть сейчас твою прекрасную усмешку! Откровенно говоря, я сильно одинок. Т. е. ни „соратников“, ни друзей, ни прочих смягчающих вину (жизни) обстоятельств… Напиши больше о себе. По крайней мере о внешних выявлениях, т. е. о сыне и о поэмах, которые теперь пишешь».
И там же минутное самоуничижение: «Мне надо было б одно из двух: или иметь много (по-еврейски весь стол) детей, сыновей, или быть коммивояжером в Африке. Получилось третье, и худшее». Редкий случай так открытого Эренбурга (в иных письмах этого не встретишь): «Устал. Стар. Много сплю. И хочется брюзжать. Еще шаг — мягкие туфли (их Эренбург отметал и даже в глубокой старости тапочек не носил дома никогда! — Б.Ф.) Не влюбляйся — это самое воскресное занятие. Лучше пиши злую прозу и нежно люби. И то и другое — твое. Это я наверное знаю».
Планы увидеться возникают уже в 1923 году: «Очень возможно, что в апреле буду в Питере — вот тогда наговоримся! А пока — пиши. Не забывай меня!».
Жизненная стратегия Эренбурга определилась: он надеется, что ему и дальше удастся жить на Западе, а печататься в Москве, сохраняя определенную литературную свободу. В июне 1923 года он посылает Полонской почтой письмо в ответ на ее суждения о последнем его романе «Жизнь и гибель Николая Курбова». В этих суждениях почувствовалась Эренбургу какая-то новая нота, вызванная то ли чрезмерной политической осторожностью, то ли зарождающимся конформизмом, и он, сохраняющий определенную независимость от Москвы, отреагировал на чувствуемую перемену необычно пылко: «За правду — правда. Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить… Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на по существу нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной мысли.
Мы евреи. Мы глотнули парижского неба. Мы поэты. Мы умеем насмехаться. Мы… Но разве этих 4 обстоятельств мало для того, чтоб не сдаваться?».
Время было не властно отменить эти четыре обстоятельства, но оно вскоре предъявило столько других обстоятельств, что оптимизм 1923 года по части «не сдаваться» показал свою полную легкомысленность. Полонская это осознала раньше, и она практически ушла в тень, но и Эренбурга перемены отнюдь не обошли, более того — он сам сделал шаг им навстречу. И все-таки извести напрочь их «еретичество» времени не удалось — некоторые его дозы у наших героев оставались даже в самые безысходные времена…
В начале января 1924-го Эренбург приехал в Москву; 20 января он пишет Полонской: «Вот скоро и увидимся! Я буду в Петербурге… 3-го февраля. 4-го должна быть моя лекция. Пробуду в Питере до 9-го. Страшно радуюсь нашей встрече. Везу тебе французские духи (честное слово!). Устрой, чтоб я за это время мог бы повидать всех петербургских confreres’ов, т. е. Замятина и молодых. До скорой встречи». Но смерть Ленина сбила его планы, и даже на письмо Полонской в Москву он ответил уже с дороги, из Харькова — приедет в начале марта: «Пробуду недолго. Приеду прямо к тебе. Радуюсь страшно встрече». 3 марта он с вокзала (с вещами) приехал к Полонской, но потом импресарио, организовавший его публичные выступления (на эти деньги он и смог поездить по стране), добыл ему комнату в Европейской гостинице. 8 марта в зубовском институте Эренбург читал главы из последнего, еще не опубликованного романа «Любовь Жанны Ней». Б. М. Эйхенбаум записал в Дневнике: «Народу было невероятно много. Ахматова, Пунин, Шкловский, Каверин, Федин, Тихонов, Слонимский, А. Смирнов, Форш, все обычно бывающие. Студенты и т. д. Эренбурга обстреливали, но он очень умно отвечал»[998]. Серапионы относились к Эренбургу уже несколько иронично: слово «имитатор», пущенное Шкловским, понравилось им. Полонская еще в июне 1923 года записала: «Илью убивает та же болезнь, что и меня — видеть себя „Эренбургом“. Надо написать ему об этом».
Была большая беготня, Эренбург был так замотан и задерган деловыми и ненужными знакомствами и встречами, что толком нашим героям поговорить не удалось. Той большой и душевной встречи, о которой не раз говорилось в письмах — не получилось. Ожидание встречи оказалось куда сильнее самой встречи. Когда пришла пора уезжать, Эренбург спохватился и в поезде написал: «Мне очень больно, что мы так и не повидались с тобой по-настоящему (это не сентиментальность, а правда!) и что в последний час ты не дождалась меня». Наступила новая полоса жизни — иначе теперь уже не будет никогда…
Полонская ответила не сразу, Эренбург ждал её письма: ему показалось, что целый месяц, а прошла только половина. Получив долгожданное письмо, он отвечает длинным посланием. Как всегда, рассказывает о новых литературных планах (вообще, его письма, может быть, главный источник, по которому можно восстановить историю всех его литературных замыслов и реализации их).
Ответа снова пришлось ждать долго. Эренбург с женой, Л. М. Козинцевой, намеревается оставить литературно уже бесперспективный Берлин и, пользуясь итогами новых выборов во Франции и ожидающимся установлением дипломатических отношений Парижа с Москвой, добиться французской визы. С дороги, из Италии, он дважды запрашивает Полонскую: «Почему ты не отвечаешь мне?». В сентябре он снова пишет ей, на сей раз уже из Парижа: «Прочитав мой адрес, ты умилишься человеческому постоянству, да, да, Hotel de Nice!» — в этом отеле Эренбург жил несколько лет до отъезда из Франции в 1917 году (Полонская это знала по встрече в 1914-м).
Положение Эренбурга в России меняется — печататься становится труднее: цензура звереет, частные издательства прижимаются, государственные — идеологически свирепеют. Полонская, помогая Эренбургу — просьб в его письмах все больше: переговори с теми-то, нажми на этих, узнай у тех, не напечатают ли эти — чувствует обстановку не только по его трудностям, но и по окружающим. Многие её знакомые, в том числе очень влиятельные прежде, теряют позиции, власть. Каменев и Зиновьев, еще недавно всесильные, хотя со стороны это не очень заметно — обречены, не говоря уже о Троцком — их начисто переигрывает Сталин.
В 1925 году переписка Полонской и Эренбурга вновь оживляется — 20 писем Эренбурга сохранилось на Загородном 12. Снова нескончаемые просьбы: «Я зол и лют: денег нет. Долги. И пр. Представляешь? Потом это меня никто не любит, а не Шкловского[999]. Тебя, наоборот, все любят… Даже бородатый итальянец (кажется, поэт) из Ротонды. Он расспрашивал о тебе и взял твой адрес. Помнишь его?» — это, конечно, о Таламини (через две недели спрашивает снова: «Писал ли тебе бородатый итальянец из Rotonde’ы?»).
С деньгами так плохо, что Эренбургу пришлось переехать в полунищий район — на авеню дю Мэн. Полонская пишет редко: «Очень хорошо! Прошло уже 4 месяца, как ты обещала мне большое обстоятельное письмо!.. Чем ты болеешь и чем так занята? Хоть бы влюбилась по меньшей мере». Вдруг в марте Полонская решается приехать в Париж. Эренбург в восторге: «Rotonde, я, борода твоего Бамбучи[1000], древняя мулатка Айша[1001], новорожденные неоклассики, круассаны, машинки для игры в барах и прочее, прочее — благословляют твое намерение. Визу получить хоть трудно, но возможно» — далее следуют практические советы. У Эренбурга хорошее настроение. В начале апреля он пишет письмо Полонской на русской машинке — по-французски, начиная его так: «жете эре де ресевуар та леттр (я счастлив, что получил твое письмо)». И тут Полонская заболевает, её планы летят в тартарары; следующее письмо от неё приходит лишь 1-го июля: «Я получил твое бесценное письмо и возношу мои молитвы». Поток просьб о помощи возобновляется: «Письмо это по слезливости похоже на вдовье послание. Но: 1) за комнату не заплачено, 2) ходить по людным улицам в виду кредиторов опасно, 3) жара и хочется выбраться из Парижа, 4) штаны ненадежны. Выручай!». В сентябре, поселившись в местечке Лаванду, Эренбург сообщает: «Возможно, зимой я поеду в Россию», добавляя неизменное: «Почему ты не присылаешь мне новых стихов?». Литература остается главным содержанием жизни; вкусы часто совпадают: «Я тоже люблю Бабеля, и я тоже боюсь Сейфуллину».
В октябре он вновь напоминает о Таламини: «Итальянцу я дал твой адрес. У него вполне босяцкий вид, и я боюсь, что вскоре всем, кроме красоты, буду напоминать его. Книги пошлю тебе, как только разбогатею».
В декабре: «Весной собираюсь к вам. Напиши, стоит ли мне ехать — Волга — Урал — Сибирь? Мыслимо ли, по твоим впечатлениям, там устройство вечеров или лекций, которые бы оплачивали поездку?… Выслал две книги для переводов». Перед Новым годом: «В марте я, по всей вероятности, двинусь на восток, и, таким образом, мы вскоре увидимся. Напиши, изменилось ли ко мне отношение за последний год: 1) в сферах, 2) среди читателей (или „публики“)? Хочу учесть это всячески».
В начале 1926 года у Полонской снова мысли о Париже; в ответном письме она читает: «Французскую визу получить очень трудно. Имеются ли у тебя какие-нибудь солидные знакомства среди французов (с тех времен)?». С горя она пишет Мариэтте Шагинян: «В Париж меня французы не пускают»[1002]. Затем полугодовая пауза: три месяца Эренбург отсутствовал в Париже — большую часть этого времени провел в России, но в Питер не попал. По дороге из Москвы в Киев, возле Конотопа, где, как известно, убили Хулио Хуренито, он пишет Полонской с уже привычной вагонной интонацией грусти: «Мне очень грустно, что я не попал в Питер — 1) вообще, 2) ты. Но ты писала, что едешь на юг. М. б. мы где-нибудь увидимся» — далее приводится маршрут его поездки: Киев — Одесса — Харьков — Ростов — Минеральные воды — Тифлис — Батум.
Понятно, что не увиделись. Плывя во Францию из Батуми, вспомнил: «В Харькове ко мне подошла Наташа. („Тихое семейство“, кстати, становится снова и тихим, и семейством)». А Наташа (М. Н. Киреева) тоже написала Полонской, в ответ на её запрос, и написала тоном доцента марксистской социологии: «Вы спрашиваете об Илье? Сначала мне показалось, что он очень молодой, и стало завидно, а потом у него были такие старые глаза и усталые морщины. То, что он пишет, — особенно „Лето 1925 года“[1003], утомляет и разочаровывает. Там есть всего 2–3 по-человечески хороших места. „Трубку коммунара“ читают рабочие, „Жанну Ней“ — все провинциальные барышни, — кто будет читать „Лето 1925 года“? Вы? Я? Если вокруг художника, крупного художника, замыкается кольцо „социально созвучной среды“… это нехорошо». От Полонской письмо пришло Эренбургу в октябре 1926-го; он ответил: «Скучно мне очень. Скучно, наверное, и тебе. Что за собачье поколение?… Читал новые русские книги. Плохо. Кроме Бабеля и… Горького — ничего».
Каждую весну теперь Полонская рвется в Париж, вот и в марте 1927-го пишет об этом; в ответ — радость и советы (в частности — разыскать во французском консульстве в Москве М. П. Кудашеву, которая ради него обязательно ей поможет)… «Итак, мы скоро увидимся, причем в буколической обстановке Парижа. Я живу, как видишь, вблизи Жарден де Плант» — это не география, а лирическое напоминание. В апреле Эренбург пытается разыскать французских друзей-сокурсников Полонской, чтобы получить от них ходатайство для неё (он сам, иностранец, права голоса тут не имеет) — никого найти не удается. Договаривается с приятелем своим д-ром Сержем Симоном, что тот даст поручительство. А между тем в Париж приезжают — очень понравившаяся Эренбургу Ольга Форш (у неё в Париже дочь), потом Михаил Слонимский с женой. Вместе с весной уходит и энтузиазм Полонской. В конце июля Эренбург запрашивает: «Как с визой? По-моему, она должна у тебя быть. А если есть виза, то имеются ли иные преграды? Словом, не надеешься ли ты осенью попасть в Париж?». И снова воспоминания о 1909 годе: «Я как-то весной (показывая Париж приезжим!) забрел на арены улицы Lasepede. Они изменились донельзя, стали парадными и паршивыми. За вход в Jardin des Plantes берут деньгу. Обезьяны явно американизировались, а у Halle aux Vins[1004] больше не страшно даже глухой ночью. Впрочем, ходит ли там кто-нибудь на рассвете и кто? Я хотел бы с ним повидаться или по меньшей мере получить от него письмо!..».
Как раз в эту пору Эренбург начал новую книгу «Бурная жизнь Лазика Ройтшванца»; в сообщении о будущем романе есть приписка: «Он, вероятно, тебе понравится». Полонская с этим энергично согласилась и получила предостережение: «К халдеям прошу относиться критически и любить их предпочтительно в теории (это и о стихотворении[1005] и о палестинской теме)». Но главное в её ответе было другое: в Париж она не приедет. Причина, возможно, и политическая: некогда влиятельные друзья — стали оппозиционерами; привлекать к себе внимание уже опасно. Эренбург этих нюансов еще не различает, он печально-ироничен: «Весьма грустно, что Вы не приехали к нам! Это становится хроническим, и я дивлюсь — ты же женщина энергичная. В чем суть?». Потом о себе: «Вернулся на 7-ой этаж St. Marsel’я. Ты помнишь этот квартал? Напротив Jardin des Planter, построили мечеть, а в мечети ресторан для снобов… Не забывай меня!».
Полонская, конечно, не забывала — но не писала три года, предоставляя нам догадываться о причинах её молчания; ясно лишь одно: писем Эренбурга за 1928–29 годы в архиве Полонской нет.
На рубеже 1920–1930-х годов Запад испытал чудовищный экономический кризис, а в Москве завинчивали идеологические гайки — диктатура Сталина утвердилась. Эренбург дико бедствовал и недоумевал, как быть дальше. Для Полонской это тоже были нелегкие годы — многие ее влиятельные друзья, естественно ставшие в оппозицию к Сталину, оказались в ссылке или не у дел; на ее плечах лежала забота о старой матери, маленьком сыне и брате, который прожил рядом с ней всю жизнь. Сочувственно и горько запечатлен образ Полонской той поры в дневниках Евг. Шварца[1006].
В одной из глав книги «Встречи» Полонская призналась: «Годы были такие, когда люди не хранили переписки», но это относилось уже к 1930-м и, думаю, все же не к письмам Эренбурга. Что касается тщательной чистки архива прежних лет, то этим Полонская, кажется, не занималась, и бумаг в её поместительной квартире сохранилось несметное количество — даже парижские трамвайные билеты…
Конверт письма И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской из Бретани, июль 1927 г.
Письмо И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской 12 июня 1924 г. из Германии.
2. 1930–1940-е.
Переписка возобновилась неожиданно — летом 1930 года, когда Полонская попросила у Эренбурга прислать ей книги французской писательницы, участницы Парижской коммуны Луизы Мишель (в том году отмечалось её столетие, и Е. Г. задумала написать о Мишель). Есть три письма Эренбурга 1930 года — в ответ на эту просьбу. Их тон заметно отличается от прежних, из писем ушла грустная веселость, игривость, легкая насмешка над собой и адресатом — по-видимому, это ушло из жизни. Письма Эренбурга несомненно доброжелательны, но суховаты, и Эренбург, раньше неизменно пенявший Полонской на задержки с ответом, даже не регистрирует трехлетнего молчания, хотя первое письмо заканчивает неизменным: «Присылай мне все, что пишешь, и не забывай». Книги Мишель ему в итоге удалось разыскать (они давно разошлись, а новых изданий не было) и он спрашивает: «Что ты думаешь писать о коммуне? Поэму? Биографи романсе, как говорят галлы? Литмонтаж по-отечественному? Что ты вообще делаешь? Когда получишь книги, раскошелься на радостях на пристойное письмо!». И характерный итог: «Ты права, когда ищешь свежего воздуха в Мишель». А в другом письме надежда: «Я рад, что ты пишешь, и думаю, что Мишель тебе удастся. Когда я писал о Бабефе[1007], я его любил, а это уже много — в наши дни любить достойного человека». Впрочем, приписка к этому безрадостная: «Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество».
Полонская написала «Повесть о Луизе Мишель», отрывок из неё в День Парижской Коммуны появился в питерской газете[1008]; там же сообщалось, что книга готовится к печати, но она так и не вышла…
Три письма 1930-го и одно от января 1931-го — серьезные, сосредоточенные на мировых делах и мыслях о месте в жизни. Окончательного решения присягнуть советскому режиму Эренбург еще не принял («Совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим — дело нелегкое», — пишет он Полонской в январе 1931 года), но он уже на пути к этому.
Затем в переписке наступает большой перерыв: 1931–1939. В эти годы Эренбург несколько раз приезжал в СССР; изменился его статус (он стал корреспондентом «Известий» в Париже и советским писателем) и в 1932 и 1934–1935 годах он виделся с Полонской в Ленинграде и в Москве. Они могли поговорить о том, что уже нельзя было доверять почте. Полонскую к тому времени аккуратно оттеснили от литературной кормушки и даже лишили делегатского билета на Первый съезд советских писателей — она довольствовалась гостевым…
Когда в конце 1937 года Эренбург приехал в Москву из Испании с надеждой через несколько недель вернуться к своим обязанностям военного корреспондента «Известий» в Мадриде, его лишили заграничного паспорта и шесть месяцев продержали в эпицентре террора, прежде чем было сочтено целесообразным выпустить его назад. В эти месяцы имя Эренбурга не раз встречается в письмах Полонской к её еще парижской знакомой М. М. Шкапской, жившей тогда в Москве. 14 февраля 1938: «А вот встречали ли Вы Илью Григорьевича? Я слышала, что он обосновался в Москве, получил квартиру в Лаврушенском и т. д. Мне жаль, что он не собирается в Ленинград»[1009]. 15 марта 1938: «Видали ли Вы Эренбурга или только издали?». Наконец, 15 мая, повидавшись с Эренбургом (он уезжал из СССР через Ленинград), Полонская пишет: «Илью Григорьевича я видела здесь перед отъездом. В Испании сейчас ему будет нелегко, но я с удовольствием поменялась бы с ним, ни минуты не задумываясь». (Прямой смысл этой фразы относится к переживаниям за судьбу Испанской республики; можно думать, что был у нее и второй смысл).
Весной 1939 года после поражения Испанской республики и в ожидании советско-германского альянса отлученный от газетной работы (корреспонденции из Испании Эренбург печатал под своим именем, из Франции — под псевдонимом Поль Жослен, и то, и другое запретили) Эренбург после долгого перерыва начал писать стихи. Его письмо к Полонской от 28 апреля 1939 года, несмотря на все беды и тревоги, исполнено торжественной радости (оно даже написано о себе в третьем лице!): «Мировые событья позволяют гулять Эренбургу-Жослену ввиду этого Эренбург вспомнил старину и после семнадцати лет перерыва пишет стихи. Так как в свое время он показывал тебе первые свои стихи, то и теперь ему захотелось послать именно тебе, а не кому-либо иному, его вторые дебюты…». Получив ответ Полонской, Эренбург написал ей 5 июня: «Дорогая Лиза, твое письмо, твоя дружба ободрили и вдохновили меня, как когда-то на Rue Lunain. Кот, что ходит сам по себе, на радостях изогнул спину»[1010].
29 июля 1940 года Эренбург вернулся в Москву из оккупированного гитлеровцами Парижа; через Германию его провезли под чужим именем. Тяжело заболевший, он приехал в Москву, где с подачи коллег ходили упорные слухи, что он стал невозвращенцем. О возвращении и болезни Эренбурга Полонская узнала, видимо, еще до прибытия его в Москву, поскольку 31 июля она писала Шкапской: «Получила Ваше сообщение о болезни Ильи Григорьевича и просто не в состоянии была Вам писать. Очень прошу Вас, дорогая, черканите пару слов. Я сама написала бы Ирине, но не знаю ее адреса». В тот же день Шкапская сообщала в Ленинград: «Ну вот, дорогая, Илья Григорьевич приехал позавчера. Ириша звонила — очень худой, уверяет, что это только острый колит был долго, сейчас ему лучше… Будем надеяться, что все это ложная тревога. Ваш привет сердечный ему через Ирину передала». 26 августа Эренбург написал Полонской первое по возвращении письмо: «Дорогая Лиза, я вернулся живой. Очень рад твоему письму и особенно тому, что ты собираешься в Москву. Я, может быть, поеду „отдыхать“ (заставляют), но под Москву, и ты меня легко отыщешь. Есть что рассказать и о чем поговорить. Обнимаю. Твой Илья».
В конце августа 1940 года Эренбургу разрешили напечатать в газете «Труд» очерки о разгроме Франции, свидетелем которого он был. В условиях жесткой цензуры эпохи советско-германского договора о дружбе антифашистские очерки Эренбурга стали сенсацией. Полонская пишет из санатория, где лечилась, в Москву Шкапской: «Нет ли у Вас под рукой статей И. Г. в „Труде“?» и через несколько дней снова: «Если достанете номера „Труда“, не посылайте мне их, а только сообщите даты. В Ленинграде я пойду в Публичную библиотеку и почитаю. Оттуда уже пошлю Вам и стихи, а Вы покажете их, когда прочтете, только И. Г». 17 октября Шкапская пишет Полонской: «Насчет „Труда“ — напишу, как получу. Сегодня будет у меня Лиля Брик — она его (Эренбурга — Б.Ф.) видала, я тогда припишу кое-что в письме… Лиля Юрьевна почти ничего нового не сказав, только детали. Но со слов Эренбурга рассказывает, что Фейхтвангер как будто не убит, как прошел слух, а в Лиссабоне, сестра ея Эльза в неоккупированной Франции, Арагон был врачом на фронте, дважды награжден, но ни минуты не поколебался в своей советскости, как и Муссинак, который в тюрьме, как и Жан-Ришар Блок… Потом я звонила Илье Григорьевичу. Он все собирается ко мне, но болеет и занят, рассказала ему, что Вы нездоровы, он ужасно встревожился. „Труд“ он еще не получил…».
В декабре 1940 года Эренбург приехал в Ленинград. Тогда были написаны обращенные к нему стихи Полонской:
Как я рада, что ты вернулся
Невредим из проклятых лап!
Светлым месяцем обернулся
Самый темный в году декабрь…
Бродим вместе, не расставаясь,
Как той осенью дальней, когда
Перед нами во мгле открывались
Незнакомые города.
Я твою горячую руку
Нахожу средь ночной темноты.
«Нам судьба сулила разлуку…» —
Говоришь, исчезая, ты.
Годы Отечественной войны Полонская провела в эвакуации в Перми (тогда — Молотов), ее сын был на фронте с начала войны. Она редко писала Эренбургу — знала, как он занят (бывало, Эренбург писал по несколько статей в день — для центральных газет, для фронтовых, для зарубежных агентств; ежедневно приходила фронтовая почта, и ни одно письмо не оставалось без краткого ответа…). Но когда жизненные обстоятельства в Молотове стали невыносимыми — написала; впрочем, вот что она рассказывала об этом в письме М. М. Шкапской 25 ноября 1942 года: «Доведенная до отчаянья, я дала три телеграммы — Вам, Фадееву и Эренбургу. Жизнь в этом городе сплошной бред. Мне все время не давали постоянной прописки. Слонимский, как Вам известно, мало интересуется своими товарищами, а он стоит во главе Союза. Он устроил себе комнату в гостинице, для семьи и домработницы. Получает вроде пайка и обеды, а на всех прочих ему наплевать».
Эренбург, конечно, сразу отреагировал на телеграмму (а у него тогда был исключительный авторитет в стране) и уже 30 ноября Полонская сообщала Шкапской: «Пока меня прописали в гостинице до 15/XII, не знаю, что будет дальше. Илью Григорьевича не хочется затруднять, но, кажется, придется». 30 января 1943 года из Москвы в Молотов возвращалась З. А. Никитина, редакционно-издательский работник, давний друг Серапионов; Эренбург послал с ней два письма. Одно — Полонской: «Мне очень грустно, что тебе как-то особенно нехорошо, даже учитывая общую картину. Надеюсь, теперь хоть с комнатой у тебя уладилось. Напиши мне о себе, пришли стихи» — далее переписано стихотворение «Был мир и был Париж…», которым заканчивалась книга Эренбурга «Стихи о войне», и, конечно, соображения о делах на фронте (этим жили все). Второе было адресовано председателю Горсовета Молотова — в нем просьба «облегчить положение эвакуированной писательницы Елизаветы Григорьевны Полонской» с припиской: «Её литературная работа заслуживает со стороны советских органов самого заботливого отношения к ней самой»[1011]. В годы войны такие письма Эренбурга на местах воспринимались, как руководство к действию — во всяком случае, в письме Полонской от 5 сентября 1943 года никаких бытовых жалоб уже нет, а есть в этом письме то, что очень заботило и Эренбурга: «Мне очень понравилась твоя статья в еврейской газете[1012], особенно заключительные слова о месте за судейским столом. К сожалению, кроме самого страшного есть еще и менее страшные — фашистские плевелы, залетевшие в нашу вселенную. Как их судить? Они пускают ростки где-нибудь на глухой пермской улице, в душе каких-нибудь курносых и белобрысых подростков и что может выжечь их из души?» — Эренбург хорошо знал, как эти плевелы укореняются не только в массе, но и в недрах госаппарата: сталкивался с ними постоянно; он делал все, что мог, чтобы остановить рост антисемитизма в стране и, конечно, не мог предвидеть, что ожидает впереди.
В годы войны имя Эренбурга систематически упоминается в переписке Полонской со Шкапской. Вот несколько фрагментов из писем Е. Г.
Летом 1942 года: «Снова мы переживаем тревожные дни, живем от сводки до сводки. Хотелось бы в это время делать более общественно-полезное дело, чем литература. Она в эти дни кажется мало нужной за исключением, конечно, такой, какую делает Илья Григорьевич. Третьего дня слушала ночью его выступление по радио. Мужественные и бесконечно грустные слова — да, „за столом победителя бывает тесно“.»
30 марта 1943: «Получила книгу стихов И. Г. Хорошие стихи, в них все честно и много существительных, а волнует до слез».
22 июня 1945: «Одно меня огорчало и вы знаете, что именно. Я твердо надеюсь, что наш друг превозмог свою личную обиду. Я слишком его люблю, чтобы не верить в это». (С понятной осторожностью здесь говорится о статье «Товарищ Эренбург упрощает», напечатанной в «Правде» перед самой Победой по личному распоряжению Сталина: в обычной для него иезуитской манере диктатор нанес удар по Эренбургу, чья феноменальная слава, особенно среди фронтовиков, не могла не раздражать его).
Эренбург и Полонская встретились вскоре после Победы в Ленинграде. В книге «Люди, годы, жизнь» об этом написано так: «Я пошел к Лизе Полонской. Она рассказывала, как жила в эвакуации на Каме. Ее сын в армии. Мы говорили о войне, об Освенциме, о Франции, о будущем. Мне было с нею легко, как будто мы прожили вместе долгие годы. Вдруг я вспомнил парижскую улицу возле зоологического сада, ночные крики моржей, уроки поэзии и примолк. Горько встретиться со своей молодостью, особенно когда на душе нет покоя: умиляешься, пробуешь подтрунивать над собой, нежность мешается с горечью»[1013].
По окончании войны Эренбург был отправлен в поездку по странам Восточной Европы, посетил он и заседания Нюрнбергского трибунала над нацистскими преступниками, о неотвратимости которого напоминал всю войну. Вернувшись, он нашел присланную ему книжку Полонской «Камская тетрадь» (она вышла в Молотове) с надписью: «Дорогому Илье с любовью. Л. 17/IX 45». Отвечая на подарок, он послал Е. Г. открытку от Таламини, которую получил для неё в Европе и коротко написал 19 декабря 1945 года: «Был я в семи странах, видал приятные окраины Европы и её разоренные внутренности. Пил вермут в Абации и многое вспомнил. Еще не собрался с мыслями. В Албании было тепло. Здесь сильный мороз. В Нюренберге немцы (Фриче и др.) меня узнали». Полонская ответила через месяц: «Спасибо за письмо и открытку. Не думала, что он в живых да еще и работает. Он из поколения фантастов, международное издание девятисотых годов. Мы тогда примыкали к этой серии, с некоторыми изменениями. Очень слежу за твоей работой. Твоя статья о Нюрнберге — превосходна[1014]. У меня такое чувство, что из этого города сделали „уголок Фемиды“, отгородив его ширмой, а за ширмой, по другую её сторону, расположились все прочие боги, включая Вотана». Затем печальное объяснение задержки с ответом: «Скончалась моя мама. Очень грустно и пусто стало. Даже недвижимая и без языка, борющаяся со смертью, она была источником тепла и жизни. Единственный друг, который не предаст. Я хотела написать тебе сразу, как получила твое письмо, но не могла».
В 1947 году Эренбург снова был в Ленинграде — о его встрече или невстрече с Полонской ничего не известно, хотя возможно, что его фраза из письма 1949 года относится именно к этой поездке. Шла откровенно антисемитская вакханалия «борьбы с космополитизмом». Видимо, узнав из газет, что Эренбурга посылают в Париж (до этого на большом собрании в Москве было объявлено о его аресте: арестован космополит № 1!), Полонская написала ему 15 апреля: «Желаю тебе счастливой поездки и счастливого возвращения (последнее пожелание было не менее важно — Б.Ф.). Я живу тихо, чувствую себя неважно — сердце. Хотела ехать в Москву, но меня врачи не пустили… Кланяйся Парижу — камням, каштанам, кажется, это всё, что осталось. Если мой итальянец жив, он обязательно приедет и разыщет тебя. Скажи ему, что я жива». В мемуарах Эренбург подробно рассказывает, насколько тяжкой была для него эта навязанная поездка, он медленно возвращался к жизни. Вернувшись из Парижа, Эренбург ответил 17 июля: «Мне было тоже обидно, что я не повидал тебя в Ленинграде. Не болей: нам нельзя. Я подышал немного лютеским воздухом, повидал каштаны, импрессионистов и мидинеток[1015], все на месте[1016]». Далее переписка прерывается — почте уже не доверяли даже простые мысли…
Дарственная надпись И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской на книге: Илья Эренбург. «Верность (Испания, Париж). Стихи». (М., 1941).
«Дорогой Лизе с любовью и с благодарностью за „Пылают Франции леса“ Илья Эренбург. Май 1941. Ленинград».
Дарственная надпись Е. Г. Полонской И. Г. Эренбургу на книге: Елизавета Полонская. «Камская тетрадь. Стихи». (Молотов, 1945).
«Дорогому Илье с любовью. Л. 17/IX 45».
3. Оттепель и старость
Поздравив друг друга телеграммами с новым 1955 годом, Полонская и Эренбург возобновили переписку. Началась оттепель (напомню, что это, общепринятое теперь, название той исторической эпохи надежд и иллюзий, название, которое власть категорически не принимала, дал именно Эренбург). В том же году Полонская приезжала в Москву и повидала Эренбурга у него на даче — в подмосковном Новом Иерусалиме. Любовь Эренбурга к возможности уединяться от городской, да и международной суеты на даче ей была понятна: она и сама теперь старается ежегодно проводить лето и начало осени в сельской Эстонии, под Тарту, где подружилась с молодым тогда Ю. М. Лотманом. Она пишет о полюбившейся ей Эльве Эренбургу: «Там у меня нечто вроде твоей „подмосковной“, и конечно, гораздо скромнее и более чужое, но все же очень милое: цветы, деревья, леса, речка, болота и т. д.». Начавшаяся в стране оттепель придала им силы: «Я очень рада, что видела тебя в хорошей форме. Мне даже показалось, что мы оба сейчас моложе, чем четыре года тому назад». Эренбург звал её еще раз выбраться в Новый Иерусалим, но пришлось срочно возвращаться домой и не получилось («Спасибо за приглашение и прости, что я им не воспользовалась. Так редко приходится делать то, что хочется»).
В 1955–1957 годах Полонская ежегодно приезжает в Москву: она часто болеет, даже тяжело, но видеться им все же удается. В её письме 16 марта 1956 г., т. е. после посещения Нового Иерусалима, впервые появляется «привет Любови Михайловне»[1017] — второй жене Эренбурга (они поженились в Киеве в 1919 году, но во всей многолетней переписке Полонской с Эренбургом ни одного упоминания о его второй жене до того никогда не было). Теперь же установились вполне дружеские отношения — о них мы еще скажем. То, от чего категорически отказалась Полонская в молодости — Любови Михайловне пришлось терпеть едва ли не всю свою жизнь: постоянные романы Эренбурга, подчас очень серьезные (примерно в 1950 году начался последний в его жизни роман — с Лизлоттой Мэр[1018], и Эренбург его не скрывал). Но, человек XIX века, Эренбург брака не разрывал, да и вообще сохранял ласковые отношения со всеми своими прежними возлюбленными. Так что при, казалось бы, полном внешнем благополучии жизни, сердце Л. М. в те годы было уже очень больное и пережила она И. Г. совсем немного.
Эренбург всегда много работал — писал, печатался, выступал, разъезжал по миру. Зачастую Полонская узнавала о его жизни из газетных и журнальных публикаций и часто откликалась на опубликованное им — на статьи, в которых он поддержал молодого тогда Слуцкого, или рассказал о Цветаевой, или, говоря о Стендале, формулировал острейшие вопросы тогдашней общественной и литературной жизни.