Летом 1946-го, или Сороковые, роковые
Летом 1946-го, или Сороковые, роковые
16 августа 1946 года всех ленинградских писателей «пригласили» в Смольный (впрочем, было сделано два демонстративных исключения: А. А. Ахматову и М. М. Зощенко в Смольный не позвали). Писателям надлежало заслушать «доклад т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Было это так: «У входа милиционеры проверяют пропуска. В вестибюле — снова проверка. У лестницы — снова. Вот открываются двери, и все входят в исторический зал Смольного. Входят чинно, без толкотни. Тихо садятся. Все места заняты. На трибуне Андрей Александрович Жданов — представительный, полнеющий, с залысинами на висках, с холеными пухлыми руками. Он говорит гладко, не по бумажке (за день до этого, 15 августа, прошла генеральная репетиция доклада — для партактива — Б.Ф.), стихи цитирует наизусть. Все, что он говорит, ужасно»[1224]. С самого начала доклада, чтобы ни у кого не возникало и мысли хоть в чем-то оспорить его содержание, Жданов официально назвал инициатора новой литературной кампании: «Этот вопрос на обсуждение Центрального комитета поставлен по инициативе товарища Сталина, который лично в курсе работы журналов „Звезда“ и „Ленинград“ находился и находится все время, подробно изучил состояние этих журналов, прочитал все литературные произведения, опубликованные в этих журналах, и предложил Центральному Комитету обсудить вопрос о недостатках в руководстве этих журналов, причем сам лично участвовал на этом заседании ЦК и дал руководящие указания, которые легли в основу решения Центрального Комитета партии, которые я обязан Вам разъяснить»[1225]. Эти слова не вошли в опубликованный текст доклада Жданова — типичный пример той «секретной информации», которую сообщали лишь доверенным лицам, — тем сильнее ожидался эффект.
Текст принятого 14 августа постановления еще не был опубликован (он появился в «Культуре и жизни» 20 августа) и для большинства присутствующих доклад Жданова — удар обухом по голове. Но даже для тех шести писателей, кто был на заседании Оргбюро ЦК 9 августа, в котором участвовал Сталин и где обсуждался этот вопрос[1226], в докладе Жданова прозвучали новые «мысли»: за короткое время после 9 августа референты «нарыли» для Жданова материалы 1922 года о Серапионах, и Жданов их озвучил[1227].
Доклад Жданова (точнее — контаминация двух его докладов 15 и 16 августа с исправлением явных фактических ошибок[1228]) был представлен Сталину на редактирование. Сталин ограничился стилистической правкой. Завершив её, он написал 19 сентября 1946 г.: «Т. Жданов! Читал Ваш доклад. Я думаю, что доклад получился превосходный. Нужно поскорее сдать его в печать, а потом выпустить отдельной брошюрой. Мои поправки смотри в тексте. Привет! И. Сталин»[1229]. 21 сентября доклад был опубликован в «Правде» и «Ленинградской правде», брошюра тоже не заставила себя ждать.
Так новое клеймо, поставленное после долгого перерыва и уже новыми людьми (первопроходцев давно порасстреляли) на Серапионовых Братьев, стало общеизвестным.
Когда старательные референты разыскали интервью Зощенко журналу «Литературные записки» (№ 3 за 1922 г.) и Жданов за это интервью ухватился, он, надо думать, просмотрел и тексты интервью других Серапионов. Особо криминальных высказываний у писателей, которых знал по именам, не нашел. Правда, не могли не задеть бойкие слова Николая Тихонова о том, что «сидел в Чека и с комиссарами разными ругался и ругаться буду», но было известно: Тихонова любит Сталин, и Жданов не стал использовать хлёсткий абзац, зато ухватился за неизвестного в Политбюро Льва Лунца, и уж его-то «декларацию» на свет божий вытащил и фрагмент из неё огласил на всю страну. Вместе с разоблачительным полит-выводом: «Такова роль, которую „Серапионовы братья“ отводят искусству, отнимая у него идейность, общественное значение, провозглашая безыдейность искусства, искусство ради искусства, искусство без цели и смысла».
Конечно, на роль второго, после Зощенко, действующего врага Лунц не годился, т. к. давно умер, и его статью 1922 года Жданов взялся процитировать лишь затем, чтобы еще крепче ударить по Зощенко. Главные же ярлыки, доставшиеся Михаилу Михайловичу, были такие (привожу в порядке следования): «мещанин и пошляк», «самая низкая степень морального и политического падения», «пакостничество и непотребство», «зоологическая враждебность к советскому строю» (сегодня это, может быть, и не звучит оскорбительно, но сие к М. М. отношения не имело — Б.Ф), «пошлая и низкая душонка», «хулиган», «окопавшись в Алма-Ате, в глубоком тылу, ничем не помог в то время советскому народу в его борьбе с немецкими захватчиками», «чуждый советской литературе пасквилянт и пошляк», «насквозь гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия», «с цинической откровенностью продолжает оставаться проповедником безыдейности и пошлости, беспринципным и бессовестным хулиганом». В этих искрометных характеристиках т. Жданов творчески развил и аккуратно обогатил следующие установки т. Сталина в отношении писателя Зощенко, оглашенные им 9 августа: «пустейшая штука, ни уму ни сердцу ничего не дающая», «какой-то базарный балаганный анекдот», «вся война прошла, все народы обливались кровью, а он ни одной строки не дал», «пишет он чепуху какую-то, прямо издевательство», «война в разгаре, а у него ни одного слова ни за, ни против, а пишет всякие небылицы, чепуху», «проповедник безыдейности», «злопыхательские штуки»[1230].
Приводя весь этот зубодробительный арсенал (для ликвидации отдельно взятого писателя хватило бы и малой части), отметим, что вывод Жданова, тем не менее, был для Зощенко не смертельный: «Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы». Человек с другой психикой всю эту катавасию смог бы пережить без невыносимых потерь, но Зощенко…
Контраст между этим не расстрельным выводом и его зверской лексической артподготовкой (в 1937–39 годах масса писателей была расстреляна вообще без единого выстрела в печати!) — разительный. Чем вызвана такая ярость обвинений и такое несоответствие ей конкретного приговора? Тут в самый раз заметить, что зощенковский «сюжет» стали раскручивать в коридорах власти еще за три года до ждановского (в физическом смысле — все же холостого) выстрела в Смольном.
В 1943 году начался массированный налет власти на советскую культуру. Смертельная опасность для страны только-только миновала, и аппарат ЦК (впервые после 1940 года) вернулся к своим играм с тем, чтобы этого занятия уже не приостанавливать. Оглянувшись окрест (т. е заглянув в литжурналы), установили литературные мишени. Ими стали И. Сельвинский, А. Довженко, Н. Асеев, К. Чуковский, А. Платонов, М. Зощенко, а позже — еще К. Федин и Е. Шварц. Поскольку эта атака на литературу ныне достаточно подробно и документально описана[1231], мы здесь коснемся её лишь в той мере, в какой она затрагивала судьбы Серапионов, и начнем с Федина.
В записке о деятельности советских писателей в годы войны, составленной в 1945 году А. Еголиным по поручению Маленкова и выражавшей уже устоявшиеся на Старой площади взгляды, говорилось о том, что «некоторые писатели оказались не на высоте задач… поддались панике, малодушествовали… испугавшись трудностей, в 1941–1942 годах опустили руки и ничего не писали». Первым среди тех, кто «в эти годы не опубликовал ни одного художественного произведения», был назван Федин[1232]. То, что, живя в эвакуации в Чистополе, Константин Федин писал книгу «Горький среди нас» — в расчет не бралось. Вопрос о праве писателя продолжать давно задуманную и начатую перед войной работу, когда страна воевала, напрягая все силы, работу, никак с войной не связанную, оставим в стороне. Думая о будущем, страна должна была сохранить свою интеллигенцию — ученых, музыкантов, художников, писателей. (Правда, многие из них, в той мере, в какой могли, фронту помогали).
Мемуарная работа Федина, по его давним планам, должна была касаться трех тем — о Горьком, о Серапионах и о жизни Федина в Европе[1233]. Поскольку фединская Европа — это, главным образом, Германия, а годы смертельной войны с ней — не самое подходящее время для писания некарикатурных воспоминаний, этой темы в итоге Федин не коснулся, оставив её про запас. А вот Горький и Серапионы — и стали как раз темами книги «Горький среди нас», полностью напечатанной Гослитиздатом в 1944 году[1234].
Первая часть её была опубликована еще перед самой войной в июньском за 1941 год «Новом мире» (он вышел в день объявления войны) и опубликована, как писал Федин, «в пострадавшем от усердных нянек виде»[1235]. Весной 1943 года по случаю 75-летия Горького о ней вспомнили и её похвалили[1236]. Вторую часть Федин в 1943 году предложил «Октябрю»; в журнале рукопись готовили к печати (редактор «наметил ряд изменений, которые могут быть потребованы»[1237]), но поскольку в конце года «Октябрь» был подвергнут идеологической проработке, журнал печатать книгу Федина побоялся. Так в начале 1944-го она попала в «Новый мир». Одновременно Федин передал её Чагину в Гослитиздат; поначалу там к рукописи отнеслись доброжелательно, а затем вернули её Федину для переработки. И тут на машинописи главы о Зощенко Федин заметил пометку «3 экз.» и понял, что в тайне от него эта глава была размножена и показана куда надо. Понимая, что затевается нечто, т. к. эту главу могли счесть за полемику с властью по части Зощенко, Федин отправился на Старую площадь. В его дневнике записано сказанное ему зав. отделом художественной литературы Еголиным 29 февраля 1944 года: «Советую Вам выключить из рукописи очерк о Зощенке. Писатель он крупный, талантливый и снижать своей оценки Вам незачем, да Вы и не захотите. А поднимать сейчас Зощенко несвоевременно. Положение, в каком он нынче находится, преходяще; когда оно изменится, можно будет снова говорить о нем широко»[1238].
Федин переработал вторую часть книги; глава о Зощенко была исключена (из современников — осталась глава о Тихонове). Переработанный текст был отнесен снова в «Новый мир» и в Гослитиздат; начался новый тур «подготовки» рукописи. 25 мая в «Новом мире» сообщили о запрещении печатать вторую книгу. О запрете и о том, откуда он последовал, распространяться не разрешили (предложили говорить, что сам, по своей воле, забрал рукопись для переработки); более того — посоветовали забрать её также из Гослитиздата. Но в Гослитиздате молчали. 10 июня Федин все-таки сказал им о новомировском запрете, но тут выяснилось, что Гослитиздат уже получил разрешение печатать книгу. 30 июня она вышла в свет. И тут директор Гослитиздата Чагин признался Федину, что ни один редактор издательства не соглашался взять на себя ответственность подписать книгу в печать — впервые с тех пор, как все издания в СССР печатались только после подписания их редактором в печать (личная ответственность!), вышла книга, вообще не имевшая редактора[1239].
Дав разрешение напечатать книгу, на Старой площади готовились к публичной атаке на неё. Выполняя ответственный спецзаказ, Ю. Лукин написал для «Правды» статью «Ложная мораль и искаженная перспектива»[1240]. В ней книга Федина аттестована как «глубоко аполитичная». Чтобы это суждение не показалось случайной оценкой и частной инициативой, в специально созданной для писательских экзекуций газете «Литература и искусство» некто Л. Дмитриев (его имя нам еще попадется) напечатал статью «Вопреки истории. (О новой книге К. Федина)»[1241]. Теперь уже и слепым стало ясно, какую вредную книгу написал автор.
Конечно, книга Федина (едва ли не лучшая у него) и сама по себе не могла не попасть в литкампанию 1943–1944 годов (не говоря уже о её зощенковской главе, которую запретили печатать, а это означало: клеймо враждебности). Была еще одна причина, по которой книгу заранее готовились встретить залпом «критики». Вот какая. Еще летом 1943 года Управление контрразведки НКГБ СССР представило в ЦК спецсообщение «Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов», где приводилось немало резких высказываний Федина, которые, конечно же, обратили на себя внимание Старой площади: «Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков… За кровь, пролитую на войне, народ потребует плату и вот здесь наступит такое… Может быть, опять прольется кровь… О Горьком я сейчас буду писать только для денег: меня эта тема уже не волнует и не интересует. Очень обидно получилось у меня с пьесой. Леонов за такую ерунду („Нашествие“) получил премию, но это — понятно — нужно было поклониться в ножки, он поклонился, приписал последнюю картину, где сплошной гимн (поясняющая вставка публикаторов: Сталину — Б.Ф.), вот ему и заплатили за поклон…. Я никому не поклонюсь и подлаживаться не буду»[1242]. Оставить без ответа такие суждения власть, понятно, не могла…
Спецстатьями в «Правде» и «Литературе и искусстве» дело не кончилось. В главах дневника Федина, опубликованных лишь в недавнее время, рассказывается, как готовилась проработка писателя в родном Союзе писателей. 13 августа к Федину на дачу вместе с Груздевым приехал недавно назначенный председателем Союза писателей Тихонов. Федин записал в тот день: «Как всегда я не сразу понял, что за дружеским визитом Николая скрывается заданная миссия в связи с моим „Горьким“. Вероятно это решено „свыше“. Мотивировка необходимости судоговорения такова: „Если мы, писатели, сами не будем обсуждать литературные явления, то, естественно, о них будут говорить журналисты на уровне, который гораздо ниже желательного“». Далее Федин приводит слова Груздева Тихонову: «Неужели тебе не ясен смысл такой дискуссии, ведь она означает, что Федина хотят бить руками писателей» и запись о Пастернаке (он тоже тогда был у Федина): «Борис резко против дискуссии, считая, что это будет „позор“ для Союза»[1243] (через 14 лет в ситуации готовившейся расправы над Пастернаком Федин «забудет» о поддержке, которую в 1944 году оказал ему Пастернак; предав друга, он выступит заодно с властями). Десять дней спустя Тихонов снова явился на дачу Федина, на сей раз сопровождая реального главу Союза писателей Д. Поликарпова — разговор продолжался три часа (через 14 лет тот же Поликарпов явится к Федину с тем, чтобы сообща с ним требовать от Пастернака отказа от Нобелевской премии). В 1944-м Поликарпову важно было получить от Федина гарантии, что он явится на «обсуждение» в Президиум Союз писателей. Гарантии были получены.
На официальном «обсуждении» книги 24 августа в Президиуме Союза писателей её дружно ругали, хотя об истреблении автора речи не шло. В информации, направленной наркомом ГБ В. Меркуловым Жданову 31 октября 1944 г., среди других сведений, полученных от сексотов, приводились почти благодушные слова В. Б. Шкловского: «Проработки, запугивания, запрещения так приелись, что уже перестали запугивать, и люди по молчаливому уговору решили не обращать внимания, не реагировать и не участвовать в этом спектакле. От ударов все настолько притупилось, что уже нечувствительны к ударам. И в конце концов, чего бояться? Хуже того положения, в котором очутилась литература, уже не будет (В. Б. был большой оптимист — Б.Ф.). Так зачем стараться, зачем избивать друг друга — так рассудили беспартийные и не пришли вовсе на Федина. Вместо них собрали служащих Союза и перед ними разбирали Федина и разбирали мягко, даже жалели, а потом пошли и выпили и Федина тоже взяли с собой»[1244]. О том же, по донесению сексотов, говорил И. Уткин: «При проработке Федина „мясорубка“, кажется, испортилась Что-то не сделали из Федина котлету. Вишневский и Тихонов даже его хвалили. А после всего устроили банкет и пили с Фединым за его здоровье. Я рассматриваю такое поведение, как утирание носа „Правде“»[1245]. На самом деле, Федин услышал немало неприятных слов от коллег и буфет его радовать не мог[1246]. «На другое утро, — записал он в дневнике, — я просыпаюсь с ощущением чего-то мучительно мерзкого, и у меня снова начинаются сердечные перебои…»[1247].
Конкуренты, крупные и мелкие завистники охотно высказывались, почувствовав незащищенность жертвы; любопытно, что ругали они Федина не только с трибуны, но и в кулуарах. Сексоты донесли кулуарные слова Леонова: «Книга Федина о Горьком плохая…. Бестактно сейчас, в интересах личной писательской биографии, публиковать то, что было сказано Горьким совсем в другое время… У меня тоже есть письма Горького, воспоминания о беседах с ним. Но я не предаю и не предам этот материал гласности»[1248]. Некто, драматург И. Волков, утверждал: «Федина критиковали слабо, о его книге можно было бы написать сильнее. У нее два больших порока. Во-первых, с каждой страницы веет высокомерным отношением к советской власти, а во-вторых, автор разделяет жизнь и литературу и старается доказать, что литература может развиваться своими самостоятельными, независимо от жизни страны путями. Взгляд этот абсолютно ошибочен и вреден. Возмутительно то, что себя и Серапионовых братьев Федин как бы противопоставляет всей остальной литературе СССР, и не только литературе, но и общественно-политической жизни государства»[1249]. Очень резок был Павел Нилин (остается загадкой — углядел ли он впереди дальнейшую эволюцию К. А., или причина — в его сугубо личной недоброжелательности); возможно, это был отклик на едва ли не высокомерную реакцию Федина, вызванную скоординированными нападками на его работу: «Федин — не настоящий писатель, его писательская работа имитация, повторяющая идеи и мысли чуждых нам заграничных писателей. Федин как-то без основания, вдруг, занял у нас место „великого русского писателя“, он страдает преувеличенным самомнением и ничего не дал созвучного нашей эпохе»[1250].
Федин держал себя с достоинством, но внутренне реагировал на всё достаточно болезненно. Поразила его М. Шагинян — с трибуны резко браня книгу, она в перерыве подошла к Федину поблагодарить его за «волнение, с каким её читала»[1251]. (В 1956 году, при чтении рассказа А. Яшина «Рычаги», Федин вспомнит эту историю и назовет Шагинян «рычагом», после чего уже сам поступит с Яшиным, как Шагинян с ним[1252]). В изложении сексота суждение Федина насчет развернувшейся кампании (похоже, что он догадывался о её тайной мотивации), приводилось все в той же справке Меркулова: «До меня дошел слух, будто книгу мою выпустили специально для того, чтобы раскритиковать её на всех перекрестках. Поэтому на ней нет имени редактора — случай в нашей литературе беспрецедентный. Если это так, то ниже, в моральном плане, падать некуда (у системы, да и у самого К. А., тут были еще солидные резервы — Б.Ф.). Значит я хладнокровно и расчетливо и, видимо, вполне официально был спровоцирован. Одно из двух. Если книга вредна, её надо запретить. Если она не вредна, её нужно выпустить. Но выпустить для того, чтобы бить оглоблей вредного автора, — этого еще не знала история русской литературы»[1253].
Публично Федин вел себя, надо полагать, достаточно осторожно, по начальству не жаловался и, в итоге, о сюжете 1944 года ему не напоминали — записку Еголина 1945 года в той её части, что касалась Федина, к сведению приняли, но ни в каких партийных документах последующих лет не использовали: в негативном контексте имя Федина в них не всплывает. Думаю, что личной злобы сочинения Федина у Сталина никогда не вызывали.
Совершенно иначе обстояло дело с Зощенко.
В августе 1942 года в Алма-Ате на десятом месяце эвакуации Зощенко смог приступить к продолжению работы над своей «главной книгой» — повестью «Ключи счастья». Она была задумана еще в 1930-е годы (в сентябре 1942 года, жалуясь в письме жене на больное сердце, он писал: «А ведь я должен закончить книгу, над которой работал 7 лет»[1254]). Именно в Алма-Ате работа над повестью была существенно продвинута. Весной 1943-го Зощенко узнал, что назначен членом редколлегии «Крокодила», и это позволило ему 12 апреля 1943 года выехать в Москву. Вскоре по приезде в столицу он имел беседу в Управлении агитации и пропаганды ЦК с зав. отделом художественной литературы проф. А. Еголиным[1255], который высоко отозвался о его повести и разрешил её печатать[1256]. Это решение безусловно сказалось на тогдашнем положении дел Зощенко. Незавершенная повесть была предложена журналу «Октябрь» и журналом, естественно, принята. В «Крокодиле» Зощенко предложили должность ответственного редактора (от которой он, правда, отказался из-за необходимости завершить работу над повестью). 20 июня писатель сообщал в Ленинград жене и сыну: «Сейчас заканчиваю „Ключи счастья“ (теперь называется „Перед восходом солнца“). Первая часть уже идет в № 6 „Октября“. Торопят, чтоб дал финал. Всего будет в 3-х номерах. Весьма мешают работе „Крокодил“, выступления, газеты. А сдать надо все в июле»[1257]. Несравнимо подробнее обо всех обстоятельствах своей московской жизни Зощенко писал очередной даме сердца Лидии Чаловой[1258]: «Тут в Москве начальство меня весьма „ласкает“. Нет, кажется, журнала, который бы меня не тянул к себе… Ох, превращусь в газетного репортера. От этого страдает и моя большая работа. Приходится писать урывками. А то и ночами… С книгой моей обстоит дело пока что не только хорошо, но даже великолепно. Я не видел такого волнения, которое я увидел у тех, кто её читал. Я услышал наивысшие комплименты. И от редакции, и от литераторов. Меня тут упросили читать. Читал писателям (в небольшом кругу). Два дня. Такой реакции мне еще не приходилось видеть. Кстати, скажу. Редакция „Октября“ дала книгу на проверку Сперанскому[1259]. Тот дал наивысший отзыв. Сказал, что с точки зрения науки это точно. Не сделал никаких поправок… В общем, книга произвела большой шум»[1260]. И затем следуют наиболее существенные для нашего сюжета строки о книге: «Сейчас её читают в ЦК. После чего она пойдет в № VI „Октября“. Если, конечно, цензура не наложит руку. Редакция уверена, что ничего не случится. Я не очень».
Итак, окончательное разрешение печатать повесть Зощенко должен был дать Агитпроп ЦК (независимо от первоначального устного заключения Еголина). 26 июня Зощенко пишет тому же адресату: «Работаю по 20 часов в день — обещал до 1 августа сдать всю книгу. В VI и VII книгах „Октября“ идут первые 7 глав. Так что июнь и июль у меня самые тягостные месяцы. Сегодня закончил VIII и IX главы. Осталось 3 листа»[1261].
По-видимому, именно из-за повести Зощенко цензура задерживает номер, и редакция, чтобы не просрочить выпуск журнала, вынуждена выпустить сдвоенный номер, однако материал Зощенко в него включен только из первоначального № 6[1262]. Наконец, 20 июля 1943 года этот сдвоенный № 6–7 «Октября»[1263] с началом повести Зощенко подписывают в печать; М. М. в письмах называет его по-прежнему шестым (для него он и есть шестой — продолжение повести из № 7 в сдвоенный номер не вошло). Напечатаны: предисловие, «Пролог», «Я несчастен и не знаю почему», «Опавшие листья» и «Заключение», заканчивающееся редакционной справкой: «Продолжение следует».
6 августа 1943 года Зощенко пишет Л. Чаловой: «Дела мои идут хорошо… Октябрь № 6 видел только сигнальный. Пока не получил. В № 7 (теперь это уже № 8. — Б.Ф.) идет 2-я часть. Третья готова и сдана. Финал (листа 2–3) не написал, только в набросках. Но финал я вовсе не уверен, что напечатают, и оттого не тороплюсь»[1264]. № 8 журнала снова задерживает цензура.
В письме 10 сентября 1943 года Зощенко сообщает: «В общем, две части ЦК пропустил». Но опять-таки произошла задержка, и редакция снова вынуждена выпускать сдвоенный номер, но она уже к этому готова и выпускает его действительно удвоенного объема[1265] — включив незощенковский материал из подготовленных № 9 и часть № 10, т. к. снова Зощенко печатается порцией только из подготовленного прежде № 7. Сдвоенный № 8–9 был подписан в печать лишь 27 сентября и вышел в свет в октябре. В нем были напечатаны главы «Страшный мир», «Перед восходом солнца» и «Черная вода». Публикация заканчивалась редакционным объявлением: «Продолжение следует» — т. е. повесть должна была печататься еще, по меньшей мере, в двух номерах. Таким образом за 4 месяца журнал смог напечатать только половину повести Зощенко (в объеме предполагавшемся для двух первоначально несдвоенных номеров).
Опасный характер всех этих задержек и сбоев Зощенко, конечно, хорошо понимал, поэтому все в том же письме 10 сентября он пишет довольно мрачно: «Хотел „облагодетельствовать“ человечество… Предвижу брань и даже скандал. Редакция хотела устроить диспут до напечатания. Но Сперанский не посоветовал, сказав, что диспут устроим, опубликовав книгу»[1266]. Были в этом письме и выражения несомненного смятения: «Я тут было хотел вообще не печатать книгу. Получается столь интимно и откровенно, что стало мне не по себе. Верней, я хотел прекратить печатание после 1-й части… Решил положиться на судьбу — втайне надеюсь, что всю книгу не напечатают, где-то запнется. Скорее всего, III и IV части цензура не пропустит. Кроме утешения от этого ничего не получу».
Видимо, из-за очередной задержки журнала редакция подготовила сдвоенный № 10–11 с III частью повести, оставив последнюю её часть для № 12. 29 октября Зощенко писал жене: «Эти дни у меня тягостные — кончаю книгу (IV часть). Я думал, что после III части отдохну месяц. Но редакция должна закончить печатание в этом году, таким образом дать последнюю часть в декабрьской книжке… В общем, к 1 числу должен сдать всю книгу»[1267].
Однако в начале ноября 1943 года последовало запрещение дальнейшего печатания повести Зощенко. Заметим, что последним в 1943 году номером «Октября» оказался № 10; он был подписан к печати лишь 27 декабря и появился в новом 1944 году в объеме всего 119 страниц.
Слова в письме Зощенко: «Втайне надеюсь, что всю книгу не напечатают» оказались на самом деле всего лишь стремлением подготовить любящего человека, который за него деятельно «болеет», к ожидаемой катастрофе. На самом деле Зощенко надеялся совсем на другое: что книжка его проскочит цензуру (недаром полный её текст одновременно был сдан им в издательство «Советский писатель», откуда, как только стало известно о запрете, рукопись вернули автору). По мысли В. А. Каверина, «Первая часть написана ради второй. В ней Зощенко пытается объяснить психологическую сущность фашизма, и тогда шестьдесят два рассказа — примера из личной жизни — оказываются необходимыми, становясь на место»[1268] — получилось же так, что вторую часть читатели не увидели, и эти 62 рассказа повисли, ожидая публичного разгрома.
Зная, что повесть запрещена в Агитпропе ЦК, Зощенко понимал, что спасти её может только один человек. 25 ноября 1943 года он обращается с письмом к Сталину[1269]. Это его первое письмо вождю; сочиняя его, Зощенко пользовался советами академика А. Д. Сперанского. Письмо содержит краткую защитную автоаннотацию повести, информацию о запрете её (здесь Зощенко употребляет дипломатичную формулу: «Книгу начали печатать. Однако, не подождав конца, критика отнеслась к ней отрицательно. И печатание было прекращено» — таким образом, Сталин должен был заключить из письма, что Зощенко просит вождя выступить не против решения ЦК, где располагали полным текстом повести, о чем-де писатель не знает, а всего лишь против неких критиков в журнале). Заканчивалось письмо конкретной просьбой: «Я беру на себя смелость просить Вас ознакомиться с моей работой, либо дать распоряжение проверить её более обстоятельно и, во всяком случае, проверить её целиком. Все указания, которые при этом, будут сделаны, я с благодарностью учту».
Ответа Зощенко не получил. В секретариат Сталина письмо поступило 26 ноября, а в ночь с 24-го на 25-е в обстановке сверхсекретности Сталин поездом отбыл из Москвы в направлении Баку[1270] — 28 ноября в Тегеране началась его встреча с Рузвельтом и Черчиллем.
Поскольку автограф письма Зощенко хранится не в архиве Сталина, а в фонде Агитпропа ЦК (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 125) и никаких пометок на нем нет (судя по обеим независимым публикациям — см. примеч. 35), то, скорей всего, подлинник письма сразу был передан в Агитпроп[1271] (Зощенко считал, что его письмо попало к Щербакову[1272]). Сталин письмо не читал (маловероятно, чтобы в начале декабря, когда он вернулся в Москву, ему доложили о письме Зощенко).
Запрет на продолжение печатания повести Зощенко, сообщенный Агитпропом ЦК журналу «Октябрь» в ноябре 1943 года, не сопровождался никакими печатными документами. Первая официальная бумага, содержащая негативный отзыв о повести «Перед восходом солнца», датирована 2 декабря 1943 года (т. е. после поступления в Агитпроп письма Зощенко Сталину[1273]) — это идентичные докладные записки Маленкову и Щербакову за тремя подписями: начальника Агитпропа ЦК Г. Александрова, его заместителя А. Пузина и… завотделом художественной литературы А. Еголина. Этот документ содержит критический обзор работы журналов «Октябрь» и «Знамя», главными «жертвами» которого оказались Сельвинский и Зощенко. «Анализ» повести Зощенко занимает в нем наибольшее место — и начинается с разгромного вывода: «В журнале „Октябрь“ (№ 6–7 и № 8–9 за 1943 г.) опубликована пошлая, антихудожественная и политически вредная повесть Зощенко „Перед восходом солнца“»[1274]. Понятно, что этой формулировкой Александров наступательно защищал «честь мундира» Агитпропа, утверждая правильность решения его Управления о запрете продолжения повести Зощенко. (Замечу, что главная рекомендация этой докладной записки: «Управление пропаганды считает необходимым принять специальное решение ЦК ВКП(б) о литературно-художественных журналах» — была осуществлена лишь в 1946 году и, так получилось, журналов «Октябрь» и «Знамя» непосредственно не задела).
В тот же день, 2 декабря 1943 г. на основе докладной записки Агитпропа было принято постановление Секретариата ЦК ВКП(б) «О контроле над литературно-художественными журналами», содержавшее в преамбуле критику Агитпропа (понятно, не по причине запрета окончания повести Зощенко): «Отметить, что Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) и его отдел печати плохо контролируют содержание журналов, особенно литературно-художественных. Только в результате слабого контроля могли проникнуть в журналы такие политически вредные и антихудожественные произведения, как „Перед восходом солнца“ Зощенко…»[1275]. Критикуя Агитпроп, Секретариат ЦК не оставил камня на камне от повести Зощенко: Управлению вменялось в вину именно разрешение печатать начало повести Зощенко (что, к слову, не могло не напугать лично Еголина). Этим же постановлением к журналам «Новый мир», «Знамя» и «Октябрь» приставлялись ответственные от Агитпропа, относительно которых в постановлении было записано: «Установить, что наблюдающие за этими журналами несут перед ЦК ВКП(б) всю полноту ответственности за содержание журналов»[1276].
На следующий день Секретариат ЦК издал еще одно постановление, «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов», в котором повесть Зощенко была аттестована как «антихудожественная и пошлая»[1277].
Оперативность этих решений и резкость их тона при повторяемости разоблачительных формулировок позволяют увидеть за всем этим желание Маленкова и Щербакова (да и Александрова) показать цензурное рвение в отсутствие хозяина вопреки скудости аргументов. То, что Сталин писателя Зощенко не любил, они, скорей всего, знали. Но градации нелюбви у Сталина были широкими: «сволочь» было написано вождем все же на прозе Платонова (резолюция, как ни странно, оказалась не расстрельной) или в сороковые годы убийственные слова, сказанные Маленкову: «С этим человеком нужно обращаться бережно, его очень любили Троцкий и Бухарин» (это о Сельвинском)[1278]. Однако индивидуально нелюбимых писателей-одиночек Сталин не смешивал с «враждебными» группами (здесь он был беспощаден); индивидуально нелюбимого вождем писателя могли жизни и не лишить. Зощенко, наверное, злил Сталина меньше, чем Платонов. Но злил. Существует много версий на этот счет, особенно о зощенковских рассказах ленинского цикла (мало интересных), где вождь де узнал себя в одном усатом персонаже, сопровождавшем Ленина, и рассвирепел[1279]. Но все это догадки и домыслы, придумать подобное не трудно. Агитпроповцы, возможно, что-то чуяли, но запрещать Зощенко на корню не замахивались. Письмо Зощенко Сталину заставило их на всякий случай «критику» усилить, и он заработал титул «пошляка».
Таким образом, в отличие от случая Федина, случай Зощенко оказался существенно более мрачным для писателя — и его обращение к Сталину лишь ухудшило дело.
Опираясь на решение Секретариата ЦК, Агитпроп тотчас же развил соответствующую деятельность. Выполняя заказ Агитпропа, погромная газета «Литература и искусство» уже 4 декабря опубликовала статью Л. Дмитриева (знакомого нам по травле Федина) «О новой повести Зощенко», где писатель именовался «мещанским хлюпиком, нудно копающимся в собственном интимном мирке». Это было первое публичное поношение повести «Перед восходом солнца». В тот же день Зощенко пишет жене в Ленинград, пытаясь смягчить впечатление от газетной атаки: «Меня тут немного прорабатывают за книжку — это уж как обычно, приходится мне терпеть. Но ничего, вытерплю. Тем более, я прав»[1280].
После выхода двух постановлений Секретариата ЦК, содержавших острую критику работы журналов — органов Союза писателей, 6 декабря Агитпроп созвал заседание Президиума ССП, на котором обсуждался журнал «Октябрь». Повесть Зощенко стала главной темой обсуждения[1281]. Несмотря на выступления О. Форш[1282] и С. Маршака в поддержку Зощенко, руководители Агитпропа и генсек ССП Фадеев, поддержанные всегда готовыми «братьями-писателями» (увы, был среди них и Виктор Шкловский[1283]), заклеймили Зощенко. Правда, в этот раз (потом этого допускать не будут) М. М. был приглашен на заседание и получил слово. Зощенко еще не знал, насколько безнадежно его положение, и говорил так: «Здесь я чувствую какую-то враждебность, которую я не заслуживаю… неуважение, какого я не испытывал за все 22 года моей работы… Вы признаете мой опыт неудачным… я считаю, что я прав абсолютно… вы же не читали моей книги… Это же непрофессиональный подход»[1284].
На заседании Президиума ССП произошел еще один выразительный эпизод. В составе «бригады» Агитпропа, возглавляемой Александровым, на заседание прибыл и Еголин и, разумеется, в защиту Зощенко он не высказывался. Не высказывался, но… дрожал. Вот, что об этом рассказал летом 1944 года сам Зощенко: «Еголин в отношении моей повести до критических выступлений печати — держался другого взгляда… Еголин одобрял повесть. Но когда её начали ругать, Еголин струсил. Он боялся, что я „выдам“ его, рассказав о его мнении на заседании президиума Союза писателей, где меня ругали. Видя, что я в своей речи его не „выдал“, Еголин подошел ко мне после заседания и тихо сказал: „повесть хорошая“»[1285]… На заседании Зощенко, разумеется, «не услышали». Выступавший после него агитпроповец П. Юдин продолжал «литературный» анализ повести: «То, что напечатано, производит впечатление, что человек повернулся к народу, к войне, к задачам нашего государства задней частью, плюнул на все и копается в своем мусоре»[1286].
22 декабря 1943 года появилось закрытое (о, эта страсть к закрытости!) постановление Президиума ССП СССР «О журнале „Октябрь“ за 1943 год», повторявшее уже канонизированные обвинения против «пошлой антихудожественной повести М. Зощенко»: «Повесть Зощенко, претендуя на, якобы, „научные“ изыскания, на деле уводит читателя в область узко-личных, мелких обывательских переживаний, далеких от жизни советского народа, в особенности в дни войны. Считать грубой ошибкой журнала напечатание вредной повести Зощенко»[1287]. В тот же день Зощенко писал жене: «Вообще получилось глупо — книга была разрешена ЦК. Ученые дали замечательный отзыв. Потом кому-то из начальства не понравилось. И начали бранить. Выдержать все не так-то легко было. Тем более очень был переутомлен работой. И вдобавок грипп. Вообще все утрясется. Но предстоит много поработать, чтоб все наладить — а то, чего доброго, отнимут паек. Ну, надеюсь, до этого не дойдет»[1288].
31 декабря 1943 года редакция «Крокодила» сообщила М. М., что он выведен из её состава. За день до этого навестивший Зощенко Валентин Катаев не без злорадства изрек: «Ну, Миша, ты рухнул!»[1289].
8 января 1944 года Зощенко обратился с письмом в ЦК ВКП(б) — к А. С. Щербакову. Признав, что критика повести смутила его своей неожиданностью, он признается: «Тщательно проверив мою работу, я обнаружил, что в книге моей имеются значительные дефекты. Они возникли в силу нового жанра, в каком написана моя книга. Должного соединения между наукой и литературой не произошло… Сложность книги не позволила мне (и другим) тотчас обнаружить ошибки. И теперь я должен признать, что книгу не следовало печатать в том виде, как она есть. Я глубоко удручен неудачей и тем, что свой опыт произвел несвоевременно. Некоторым утешением для меня является то, что эта работа была не основной (это, конечно, неправда, но Зощенко вынужден защищаться — он хочет напомнить и о других своих литературных трудах военного времени — Б.Ф.). В годы войны я много работал в других жанрах…»[1290]. В конце послания М. М. напоминает о своем ноябрьском письме Сталину: «В конце ноября я имел неосторожность написать письмо т. Сталину. Если мое письмо было передано, то я вынужден просить, чтобы и это мое признание стало бы известно тов. Сталину. В том, конечно, случае, если Вы найдете это нужным. Мне совестно и неловко, что я имею смелость вторично тревожить тов. Сталина и ЦК».
Ответа на это послание Зощенко также не получил, хотя на письме имеется помета: «т. Щербаков ознакомлен»[1291].
11 января 1944 г. секретарь Ленинградского горкома ВКП(б) по пропаганде и недавний агитпроповец А. Маханов доложил Жданову о подготовленном тексте публикации против Зощенко для «Ленинградской правды» (статья «О вредной повести» в освоенном режимом жанре: «письмо группы читателей»), Жданов, познакомившись с материалом, рекомендовал назвать его «Об одной вредной повести» и усилить «нападение на Зощенко, которого нужно расклевать, чтобы от него мокрого места не осталось»; резолюция заканчивалась выводом: «Это должно пойти не в „Ленинградскую правду“, а в „Правду“»[1292]. Письмо «ленинградских рядовых читателей» напечатали в № 2 журнала «Большевик» — главного идеологического органа ЦК[1293]. Создавалось впечатление, что стоящие за антизощенковскими статьями люди соревнуются друг с другом — кто лягнет писателя сильней. В письме «читателей» выражения не выбирались: «Это грязный плевок в лицо нашему читателю… Галиматья, нужная лишь врагам нашей родины»; его вывод крут: «Мы твердо уверены, что в нашей стране не найдется читателей для 25 тыс. экземпляров (тираж „Октября“ — Б.Ф.) повести Зощенко. Редколлегия „Октября“ допустила преступную небрежность, поместив в наше время на страницах журнала это пошлое и вредное произведение»[1294].
На девятом расширенном пленуме Правления ССП, состоявшемся в феврале 1944 года, критика повести Зощенко стала куда более яростной, чем на заседании Президиума в декабре 1943-го. Серапионов Брат Николай Тихонов, занявший тогда пост Председателя Союза, по долгу службы старался наравне со всеми[1295].
В Москве жизнь Зощенко становилась все более трудной — его изгнали из гостиницы «Москва», теперь он жил по знакомым. 1 февраля Зощенко писал жене: «Резкая и даже грубая критика осложнила мои отношения с журналами… И два месяца я оставался совершенно без заработка… В общем Москва приняла меня плохо. Смех сейчас не очень-то нужен…»[1296].
Чтобы вернуться домой, в Ленинград, надо было получить разрешение тамошних властей — это было не легко. Главный редактор «Звезды» В. Саянов настоял на том, чтобы в Смольном такой вызов подписали; 2 апреля 1944 г. Зощенко вернулся в Ленинград. 28 июля 1944 г. он писал Л. Чаловой: «Почти четыре месяца я провел тут весьма одиноко и, пожалуй, уныло… Отдаю себе полный отчет, что все это не на 2–3 дня. Тут процесс длительный, так как дело не только во мне, а в новом требовании к искусству…»[1297].
Это письмо написано после того, как с Зощенко 20 июля 1944 года провел беседу сотрудник ленинградского Управления НКГБ СССР. Протокольная запись 31 вопроса и 31 ответа писателя была отправлена все в тот же Агитпроп ЦК и теперь опубликована[1298]. Отвечая на вопросы уполномоченного сотрудника страшного ведомства, М. М. вел себя в высшей степени смело; некоторые его ответы кажутся чрезмерно откровенными, понятно, что в 1944-м они были для него исключительно опасными. Например, на вопрос, кто был заинтересован в выступлении против него, Зощенко ответил: «…тут речь могла идти о соответствующих настроениях „вверху“»; очень резко говорил он о современной советской литературе («Я считаю, что литература советская сейчас представляет жалкое зрелище. В литературе господствует шаблон…»), столь же определенно отвечал и на вопрос «о судьбе писателей в революционные годы» — вспоминая покончивших с собой Маяковского, Есенина, Цветаеву, погибших в заключении Клюева и Мандельштама, трагически погибших Хлебникова и Блока, расстрелянных Корнилова и Васильева. Был задан Зощенко и вопрос: «Считаете ли вы, что вами все было сделано для того, чтобы отстоять свою повесть „Перед восходом солнца“?», на который он ответил, сохраняя последнюю надежду: «Я сделал все, но мне „не повезло“. Мы с академиком Сперанским написали письмо товарищу Сталину, но это письмо было направлено в те дни, когда товарищ Сталин уезжал в Тегеран, и попало в руки к заменявшему товарища Сталина Щербакову. А Щербаков, понятно, распорядился иначе, чем распорядился бы товарищ Сталин». Без указаний из Москвы сами «органы» ничего сделать с Зощенко не могли, а никаких конкретных указаний, видимо, не поступило, и его «острые» ответы были оставлены без последствий.
31 октября 1944 года нарком ГБ В. Меркулов в специальной «Информации» доносил Жданову о политических настроениях и высказываниях писателей. Сообщение о Зощенко было построено в основном на материалах его допроса сотрудником органов («Писатель Зощенко М. М. считает, что критика и обсуждение его повести „Перед восходом солнца“ были направлены не против книги, а против него самого» и т. д.). Вывод был достаточно определенным: «По полученным из Ленинграда сведениям, Зощенко, внешне подчеркивая стремление перестроить свое творчество на актуальные темы, продолжает писать и выступать перед слушателями с произведениями, отражающими его пацифистское мировоззрение»[1299].
Тем не менее, в конце 1944 года опалу с Зощенко сняли — его снова начали печатать в Москве и Ленинграде, театры интересовались его новыми комедиями, возобновилось издание его книг. В апреле 1946 года Зощенко награждают медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны» (награждали валом всех, но писательские списки просматривали внимательно, и Зощенко не вычеркнули). 6 июля 1946 года «Ленинградская правда» опубликовала статью о Зощенко Юрия Германа, впоследствии упоминаемую только как «подозрительно хвалебная».
В мае-июне 1946 года в Ленинграде помимо воли Зощенко произошли два события. Они были связаны с Зощенко и с журналом «Звезда». Роковая роль этих событий в судьбе писателя прояснилась лишь в августе.
В сдвоенном 5–6 номере «Звезды» её ответственный редактор Виссарион Саянов поместил небольшой детский рассказ Зощенко «Приключения обезьяны» — про то, как во время бомбежки из зоопарка тылового города сбежала обезьяна и что она увидела в городе. Эта журнальная публикация оказалась по-своему беспрецедентной: к тому времени рассказ уже был напечатан четырежды: в московской «Мурзилке» (1945. № 12) и затем перепечатан в трех книгах Зощенко, в частности, в «Библиотеке „Огонька“», выпущенной весной 1946 года (видимо, по этому изданию его и перепечатали в «Звезде»), И все-таки на сознательную провокацию, т. е. на исполнение спецзадания сверху, это не похоже. Дело в том, что в этом номере «Звезды» затеяли раздел «Новинки детской литературы»; для него редакция располагала стихами К. Чуковского и питерского детского поэта С. Погореловского, двумя рассказами малоизвестных авторов и сказкой В. Бианки. Вполне естественно, что Саянову захотелось добавить к ним рассказ писателя с «именем» и при этом не иметь дополнительных цензурных задержек. Так появился в журнале уже апробированный рассказ Зощенко. Считать, что в мае 1946 года (номер подписан в печать 11 мая) Саянов получил на сей счет спецпоручение из Москвы, нет никаких оснований (об этом речь впереди). Работавший тогда в журнале П. Капица вспоминает, что на печатание номера тогда шло три месяца и что № 5–6 вышел в конце июля[1300].
Второе событие, связанное с Зощенко и «Звездой», случилось 26 июня 1946 года: в тот день ленинградский горком ВКП(б) кооптировал Зощенко М. М. в состав редколлегии журнала[1301].
Теперь все было готово к августовскому погрому.