«И всюду страсти роковые…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«И всюду страсти роковые…»

Выше мы привели ряд стихотворений Пушкина, в которых он прямо осуждает свои заблуждения, прямо указывает на сердечную пустоту, порожденную праздностью, безумством гибельной свободы, бесплодной растратой духовных сил. Сравнивая себя с евангельским блудным сыном, он льет горькие слезы покаяния и неудержимо влечется сердцем к родимой Обители Небесного Отца. В исповедных строках горьких признаний душа Пушкина тоскует по красоте и силе христианских добродетелей, в которых его поэтический гений чувствует свою родную стихию. Недаром поэта особенно привлекает молитва Ефрема Сирина, испрашивающая у Бога полноту добродетелей:

Отцы-пустынники и жены непорочны,

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста —

И падшего свежит неведомою силой:

«Владыка дней моих! Дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не даждь душе моей;

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья.

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи».

Из этих добродетелей поэту особенно желанно так рано утраченное целомудрие. Хорошо зная пагубное действие порочных наслаждений, он в «Борисе Годунове» призывает хранить святую чистоту:

Храни, храни святую чистоту

Невинности и гордую стыдливость:

Кто чувствами в порочных наслажденьях

В младые дни привыкнул утопать,

Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,

И ум его безвременно темнеет.

Все поэтические признания этого рода, особенно сильные своей искренностью и впечатляющим действием, ясно говорят о глубокой внутренней борьбе Пушкина с властью демонов-искусителей. Но демоны поборают поэта в его повседневной жизни, а поэт борется с ними в области одних намерений; оставляя свою нравственную волю связанной соблазнами, он сам тешит себя свободой только в области поэтического вдохновения; вместо радикального отсечения зла происходит пока только поэтическое его осуждение. Ясно, что в этой неравной борьбе фактическая победа остается за страстями: «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет», – восклицает поэт почти в отчаянии.

Но внутренняя работа все же совершается в желанном направлении к духовной свободе. Пусть страсти владеют душою поэта, но их лживая природа уже ясна ему. Подготовка к внутреннему очищению начинается с преобразования желаний и внутренних расположений души к утраченной чистоте. Этот очистительный процесс ясно виден в поэтических образах Пушкина, в которых объективируются его внутренние состояния. В глубине души выбор сделан, но путь к нравственному совершенству загроможден привычным рабством греху и все новыми и новыми обольщениями разоблачаемых искусителей. Поэтому требуется длительная и трудная работа по срыванию масок с обольстительных оборотней – эта работа и совершается в художественном творчестве Пушкина.

Первые попытки принизить своего искусителя – демона гордости – мы видим уже в «Кавказском пленнике». Сюжет этого произведения, как вы знаете, весьма несложен. В нем всего два образа, два характера: Пленник – отступник света, друг природы, который, «страстями сердце погубя», искал в подлунном мире свободы, и Черкешенка – невинная дочь дикого Кавказа. Пленник – это носитель душевных состояний самого поэта:

Людей и свет изведал он

И знал неверной жизни цену.

В сердцах друзей нашед измену,

В мечтах любви – безумный сон,

Наскучив жертвой быть привычной

Давно презренной суеты,

И неприязни двуязычной,

И простодушной клеветы,

Отступник света, друг природы,

Покинул он родной предел

И в край далекий полетел

С веселым призраком свободы.

В дальнейшем эти черты войдут и в образ Алеко, а также станут составной частью внутреннего облика Евгения Онегина. Здесь же, в Пленнике, мы видим пока неясные, но уже знакомые черты молодого человека XIX века, разочарованного в жизни, равнодушного к ее наслаждениям и потерявшего чувствительность сердца в несчастиях. По словам Пушкина: «“Кавказский пленник” – первый не удачный опыт характера, с которым я насилу сладил». Действительно, характер Пленника не является художественно совершенным и полным; это только намек на характер, который раскроется позднее. Но то, что Пушкин «насилу сладил» с этим характером на первый раз, – заключает в себе другой смысл. Трудность этого образа для поэта заключалась не столько в художественной стороне дела, сколько в нравственном его преодолении. Посмотрите, как относится автор к своему герою, то есть, по существу, к самому себе, вернее, к той гордости и разочарованию, которые поселило в нем увлечение Байроном! Пленник не наделен автором никакими привлекательными чертами. Напротив, у него сумрачная, охладевшая, себялюбивая душа. Он эгоист, которому противопоставляется самоотверженная любовь Черкешенки. Не есть ли такое изображение чисто байронических черт своего настроения признак их осуждения и даже преодоления? – Конечно, да! Гордость, индивидуалистическое отщепенство, равнодушие к людям получают в «Кавказском пленнике» первое поэтическое осуждение поэта – начало разоблачения кумира гордости.

Та же гордость, только облеченная в грозный деспотизм крымского хана, не выигрывает в глазах Пушкина от того, что она вырастает как бы из трудного долга власти. Проявляя себя безудержным личным произволом, эта гордость хана осуждается поэтом через противопоставление ей христианской чистоты и веры пленной польской княжны («Бахчисарайский фонтан»). Тщетно ожидает хан ее благосклонности, и для нее смягчает он гарема строгие законы…

Сам хан боится девы пленной

Печальный возмущать покой;

Гарема в дальнем отделенье

Позволено ей жить одной:

И, мнится, в том уединенье

Сокрылся Некто неземной.

Там день и ночь горит лампада

Пред ликом Девы Пресвятой;

Души тоскующей отрада,

Там упованье в тишине

С смиренной верой обитает,

И сердцу все напоминает

О близкой, лучшей стороне…

Там дева слезы проливает

Вдали завистливых подруг;

И между тем, как все вокруг

В безумной неге утопает,

Святыню строгую скрывает

Спасенный чудом уголок.

Так сердце, жертва заблуждений,

Среди порочных упоений

Хранит один святой залог,

Одно божественное чувство…

Именно в свете этого божественного чувства, горевшего в душе самого Пушкина, теряли для него всякое обаяние кумиры гордости и сладострастия.

Но еще более определенно и решительно развенчивает Пушкин свой байронический идеал в поэме «Цыганы». Здесь тот же гордый индивидуалист, свое вольный бунтарь Алеко, покидает жизнь в цивилизованном обществе и пристает к цыганскому табору. Вначале мы принимаем его чуть ли не за мученика какой-то возвышенной идеи: так убежденно и благородно изрекает он приговор испорченному всеми предрассудками и пороками оставленному им человеческому обществу:

О чем жалеть? Когда б ты знала,

Когда бы ты воображала

Неволю душных городов!

Там люди, в кучах за оградой,

Не дышат утренней прохладой,

Ни вешним запахом лугов,

Любви стыдятся, мысли гонят,

Торгуют волею своей,

Главы пред идолами клонят

И просят денег да цепей.

Что бросил я? Измен волненье,

Предрассуждений приговор,

Толпы безумное гоненье

Или блистательный позор.

Но этот благородный пафос Алеко – только обманчивая видимость себялюбца, который далее сам разоблачает свою неприглядную эгоистическую сущность. После рассказа старика-цыгана об измене его жены Мариулы Алеко гневно восклицает:

Да как же ты не поспешил

Тотчас вослед неблагодарной

И хищнику и ей коварной

Кинжала в сердце не вонзил?

Но старик кротко возражает ему:

К чему? вольнее птицы младость.

Кто в силах удержать любовь?

Чредою всем дается радость;

Что было, то не будет вновь.

Однако Алеко не понимает просветленной покорности старика действию закона природы в женщине, не понимает нравственного оправдания ее непреодолимого сердечного влечения со стороны самого пострадавшего и своей дальнейшей речью разоблачает себя как мстительного эгоиста, раба страстей и чувственной ревности:

Я не таков. Нет, я, не споря,

От прав моих не откажусь;

Или хоть мщеньем наслажусь.

О нет! когда б над бездной моря

Нашел я спящего врага,

Клянусь, и тут моя нога

Не пощадила бы злодея:

Я в волны моря, не бледнея,

И беззащитного б толкнул,

Внезапный ужас пробужденья

Свирепым смехом упрекнул.

И долго мне его паденья

Смешон и сладок был бы гул.

Таков байронический герой в изображении Пушкина. «Герой на счет чужих пороков, заблуждений и слабостей», как говорит Белинский, а на самом деле жалкий невольник собственных страстей:

Но Боже, как играли страсти

Его послушною душой!

С каким волнением кипели

В его измученной груди…

Для человека, которым владеют страсти, роковой исход неизбежен; его ожидает нравственное крушение, и оно неотвратимо совершается для Алеко в столкновении с иной, просветленной, свободой степных скитальцев.

Мы особенно подчеркиваем у Пушкина противопоставление индивидуалиста Алеко вольной общине Божиих детей.

Свобода и беспечность, простодушное следование естественному закону природы и влечениям неиспорченного сердца уподобляет их птичке Божией, которая

… не знает

Ни заботы, ни труда;

Хлопотливо не свивает

Долговечного гнезда;

В долгу ночь на ветке дремлет;

Солнце красное взойдет,

Птичка гласу Бога внемлет,

Встрепенется и поет.

За весной, красой природы,

Лето знойное пройдет —

И туман и непогоды

Осень поздняя несет:

Людям скучно, людям горе;

Птичка в дальные страны,

В теплый край, за сине море

Улетает до весны.

Так и степные скитальцы-цыганы, покорные законам природы, живут как птицы, как полевые лилии, повинуясь «последовательности роста и цветения, инстинкту перелета, невольным переменам сердца. Отсюда в них глубочайшее доверие к своей природе, к ее естественным побуждениям, ко всему внезапному и беспрекословному, что бы из нее ни вырвалось. В их страстных порывах есть вся невинность младенческого народа, еще не вышедшего из первоначальной гармонии. В их скудной и нестройной вольности есть последняя свобода безответственного духа, предавшегося не своей, но Отчей воле», – говорит один тонкий аналитик Пушкина по поводу поэмы «Цыганы». И мы чувствуем, что просветленный кроткой покорностью судьбе старик-цыган и даже послушная влечениям своего сердца Земфира составляют полную противоположность гордому своим самоутверждением Алеко, слепая ревность которого доводит его до злодейства: он убивает Земфиру и ее любовника. Это злодейство не находит никакого нравственного оправдания в понятиях старика-цыгана, который произносит свой трагически величественный приговор убийце:

Оставь нас, гордый человек!

Мы дики, нет у нас законов,

Мы не терзаем, не казним,

Не нужно крови нам и стонов,

Но жить с убийцей не хотим.

Ты не рожден для дикой доли,

Ты для себя лишь хочешь воли;

Ужасен нам твой будет глас:

Мы робки и добры душою,

Ты зол и смел – оставь же нас;

Прости! да будет мир с тобою.

Так Пушкин развенчивает дельфийского идола гордости и самоутверждения, решительно осуждая в себе индивидуалистическое начало, искание личных прав и героизм за счет чужих недостатков. Внутренняя борьба поэта за свое освобождение от демона гордости усиливается. Поэтическое разоблачение соблазна, обнажение его внутреннего секрета и механизма является главным орудием поэта в этой борьбе. Но соблазнительная сила гордости ищет войти в его душу иными путями, и поэт напрягает все свои силы, чтобы распознать и разоблачить врага в новых его превращениях.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.