Людмила Борисевич Об Артеме Веселом
Людмила Борисевич
Об Артеме Веселом
Людмила Иосифовна Борисевич (1901–1978) родилась в Минске в семье железнодорожного служащего. Закончила гимназию. Сдала экзамены в МГУ, но не была принята как дочь служащего. С 1924 года — секретарь у Артема Веселого. В 1927 году, став его женой, продолжала помогать ему в литературной работе. В декабре 1937 года была арестована и осуждена на 8 лет лагерей как член семьи изменника Родины. В заключении работала медсестрой. Освобождена в 1946 году, жила в поселке Новый Свержень, потом в Минске. После смерти дочери воспитывала внучку Елену.
[…] Когда и как он предложил мне работать у него, я не помню. Он жил на Покровке на II этаже, в коммунальной квартире. Я пришла по данному мне адресу. В первой комнате, обставленной бедно и просто, сидели старики [родители Артема]. Во второй, маленькой, около столика у окна сидел Артем.
[…] Он с деловым видом, без предисловий, предложил мне стул, стал объяснять, что я должна буду делать и сколько буду получать за это. По наивности или от смущения я поняла, что эту работу Артем взялся сделать сам кому-то, но ему некогда, так он, уже от себя, нанимает меня. Я еще не знала ни того, как писатели пишут книги, ни того, что Артем — писатель. […]
К открытию читального зала была уже в Румянцевке. Заказав или получив оставленные за собою накануне книги, усердно читала и выписывала: одно — в толстую клеенчатую тетрадь, другое — на отдельные машиночные листы. […]
С Артемом виделась только в Румянцевке, заказывала на завтра выбранные им книги, в дальнейшем научилась справляться с этим сама.
Попутно с материалами для «Гуляй Волги», что было моей основной работой, Артем задавал мне и для «России, кровью умытой» что-нибудь. Над «Россией» он работал беспрерывно. Не помню, когда сказал, что «Россия» — это жена, а «Гуляй Волга» — любовница, то есть отдых, для души.
Там же читал иногда сам или заходил предупредить, что есть работа у него. Это уже было, когда получил комнату на Тверской. И я стала по мере надобности заходить туда утром до Румянцевки. Показывала, что сделано, спрашивала — что дальше. Работала в строгих рамках его указаний. Но все мне казалось, что он мало думает о «Гуляй Волге», внутренне поглощен одной «Россией». Работа у меня была несложная, но скоро я вошла во вкус, увлеклась ею и была довольна, когда Артем куда-то уехал и у меня появилось чувство, похожее на ответственность.
Иногда вместо Румянцевки Артем диктовал мне новый текст, написанный, очевидно, накануне. Он или ходил по комнате, или сидел у стола немного позади меня, опершись о спинку моего стула. Писала я всегда карандашом и на хорошей бумаге. […] Я поспевала за его речью, но ужасно торопилась, писала механически, мало вникая в текст, ориентируясь на интонацию. […]
Иногда перед диктовкой заставлял меня выслушать текст и сказать свое мнение. И у меня хватало не то такта, не то ума держать свои «три гроша» при себе, хоть и чесался иногда язык […]
А если и случалось мне что-либо сказать, то я не была такою дотошною, как Татьяна Владимировна Толстая. В строчке о тишине в «Саду» Артем написал: «…Слышно дыхание пчелы, сидящей на цветке». «У пчелы нет легких», — заявила она ему. […] Это была настоящая графиня… Она была самой милой из интеллигентных женщин, с которыми довелось столкнуться в жизни Артему и отчасти мне. Она была поэтессой. Обаятельна в обращении и изящна по внешности. Кажется, хорошо относилась к Артему. […]
По поводу «четвергов» у Артема. С его же слов знаю, что по четвергам у него собирались. Он был радушный хозяин. Мать присылала ему с Покровки в ведре жаркое. Яблоки, виноград, апельсины у него вообще не переводились […]
Получил Артем комнату в доме ВЦИК’а на Тверской, 61 [ныне дом № 23], на втором этаже, метров 20–25. Два окна выходили на Тверскую. Обои были серенькие, паркетный пол всегда натерт. Потолок освещался снизу светом уличного фонаря, поэтому в ней никогда не бывало темно. Не было и совсем тихо — по Тверской тогда еще ходил трамвай. […]
На стенах ничего не висело. На окнах не было ни гардин, ни штор. Стоял красивый с инкрустацией на изогнутых ножках овальный стол, какие мне приходилось видеть только в музее. (Его в конце концов какая-то комиссия забрала). Это осталось от прежних хозяев этой квартиры — большой, в шесть-семь комнат. Когда стол выполнял роль обеденного, его покрывали листами машиночной бумаги или несколькими газетами. Было несколько стульев; примитивная, из некрашеных досок, высокая, как рукой достать, книжная полка стояла в простенке у дверей. И другая полка, небольшая, поприличней — крашеная и с задней стенкой. Вот и все.
Лампа посредине комнаты с эмалированной тарелкой-рефлектором на блоке. Ее можно подтягивать к тахте, заменяющей кровать. Артем обыкновенно читал лежа. Еще лампа настольная, кабинетная, под милым, напоминающим Румянцевку, зеленым абажуром.
Дверь комнаты выходила непосредственно в общий коридор, перегороженный в комнатушку. А где находилось скромное хозяйство Артема: чайник и прочее, не помню. Обедал да и завтракал в столовой, ресторане. […] Квартира была большая, в каждой комнате — семья. Писал ночами, поэтому имел привычку после обеда вздремнуть, прикрыв ухо думкою. […]
Придя к нему раз утром, застала его за необычным занятием. Он прикреплял кнопками к стене листы своей рукописи, располагая их в один ряд. На другой стене рукопись уже красовалась. Проделывал он это совершенно серьезно. Поэтому и я, не спросив, для чего все это, сочла своей обязанностью помочь ему и, закончив работу, уселась к столу писать. Он объяснил мне, что так легче писать. Глава, над которой он работает, вся как на ладони. Но это как-то не привилось.
В другое утро во время диктовки к нему зашли двое молодых людей. Будучи рассеянной, не придав значения их визиту, я не вслушивалась, о чем они толковали с Артемом, сидя на тахте, и сильно смутилась (смутить меня вообще ничего не стоило), услышав, что Артем упомянул обо мне. Я всегда страдала от того, что он способен был полусерьезно брякнуть кому-либо: «Это мой ученый секретарь», или «Я тут не при чем. Это все она. Она у меня ученая», если говорилось это в такой обстановке, где просто некстати показались бы мои уверения, что он бессовестно врет или шутит. От смущения я взяла в руки яблоко; они всегда были у Артема на столе. Так с яблоком в руках, как я ни упиралась, и заставил меня Артем сняться. Я только выговорила себе одно: чтобы не было видно лица. Училась я на курсах; была у нас форма не столько техническая, сколько женотдельская: красные косынки, синие блузы и юбки. В этой форме я и попала в журнал 1. […]
Относился он ко мне по-товарищески, даже довольно сдержанно. Был он для меня в первую очередь, как говорится, работодатель.
Прозревала ли я что-либо в его отношении к себе; не пронзила же его любовь, как молния, и был он далеко не бабник. Да и я не дала для этого решительно никакого повода, так как было не до него; была своя личная жизнь.
[…] Оставайся Артем таким, каким был сначала, не присвоили бы мне в 1937 году звание «члена его семьи».
Но Артем как с горы покатился.
Стало получаться так, что из Румянцевки часто уходили вместе. Шли пешком. Заходили вместе пообедать. То Артем из-за меня в вегетарианскую, где посмеивался в усы над старушками, о чем-то увлеченно беседовавшими. («Они же говорят о жарком. Ты только посмотри, до чего им хочется мясного», — выдумывал он). Или же я из-за него шла в закусочную, где хорошо готовили фаршированную щуку (по-еврейски). Он любил острые блюда.
Он вдруг стал красивым. Носил уже не шапку, а кепку, которая ему шла, и черное осеннее пальто, но в сапогах. Лицо стало тоньше, одухотвореннее […].
Дружба незаметно крепла. Уже я узнала, что у него много друзей, и в свободные от курсов вечера сидела у него, вместо того, чтоб идти домой. У него всегда кто-нибудь был. […]
Отношения наши становились такими, как будто бы все сказано между нами. Но на эту тему он почти не говорил. Во всяком случае его вопрос: «Поедешь со мной в Ленинград?» — не вызвал во мне особого переполоха. […]
И вот мы в Ленинграде.
«Моя молодая жена», — серьезно знакомил он меня с Лидией Сейфуллиной.
Возвратившись, он начал готовиться к первой поездке [на Волгу]. О том, что я могу отказаться от нее, он, очевидно, не допускал мысли. […]
Собирал все в поездку Артем сам. Все было продумано до мелочей. Бабушка [мать Артема] сшила ситцевый полог, белый в полоску, назывался он балаганом и применялся обычно на покосах на Волге от комаров. Он укреплялся на четырех колышках по углам. Заберешься в него и очутишься в крошечной ситцевой комнатке. Накомарник — род чепчика, надевался на кепку, для лица вшивался спереди черный тюль. Черного в продаже не было, бабушка белый красила сама. Довольно большой чугунный котел, облитой. Деревянные, но расписные, покрытые лаком чашки вместо тарелок и такие же крупные ложки. Их, кажется, я по всей Москве искала и купила в «Художественных изделиях». […] Палатку Артем купил большую, брезентовую. После дождя ее трудно было поднять. Ну, бредень-кормилец, подпуск, который мы взяли только в первую поездку и то на практике не пользовались. К таким вещам, как удочка, Артем относился с презрением. Кошма войлочная, невесомая бурка кавказская. Самое ценное — портфель с рукописями, оружие, часы, бинокль — были предметом наших забот, так как боялись воды и песка. Хранилось это в носу лодки. […]
Чусовая. Когда встречаю выражение «необъятные просторы Родины», то хоть и много я с тех пор поездила и повидала, но только в это место приводит меня воображение.
Первая ночевка на высоченном крутом берегу, лес — стеной. Противоположный берег низкий; настоящее море зарослей. Чусовая — как лента. […]
Артем и Коля[120] нагрели большие камни на костре и положили их под слани из лодки, служившие нам кроватью в палатке. Очевидно, было холодно. Поверх сланей наложили еловых лап. Потом кошму. […] Ранним утром клич — «поплыли!» Когда спустились к лодке, нас сразу накрыла темная комариная туча. […]
Вошли в Каму… Кама! Проплыла я несколько раз по Волге с верховьев до Каспия. Видела ее весной и осенью, и с лодки и с палубы парохода, плавала по Москве-реке, Оке, была на короленковской Ветлуге, никогда не забуду дикую Чусовую, Иртыш. Но с чем можно сравнить плесы красавицы Камы? […]
Плыли. Артем взял с собой полное собрание сочинение Бальзака. Мы его читали вслух и по прочтении уничтожали. А я думаю — вот с другими авторами Артем так бы не поступил. Больше в поездки никогда ничего не брали, да и Бальзака Артем взял для того, чтоб на чтение его не тратить время в Москве.
Так и плыли по воде и жили, как живет на Волге рабочий люд — рыбаки, плотовики. […]
У Артема был строгий режим плавания. Как ни прекрасны бывали стоянки и погода — «поплыли!», и его не стоило упрашивать — редко соглашался. Возможно, он уславливался быть такого-то числа в городе N. […]
Плыли ночью. Мужчины дежурили. Шли по стрежню и гребли. Коля на дежурстве уснул. С Артемом этого случиться не могло. Если вода тихая и ночевали в лодке, пущенной по течению, то старались не стучать и громко не говорить, чтобы не привлекать комаров. Крепок сон на воздухе после целого дня возни и трудов на палящем солнце. Я очнулась от неимоверного шума лопастей колеса колесного парохода и яркого света. Артем отчаянно выгребался, чтобы лодку не втянуло под пароход, ругал Колю. Мы были на волоске от гибели. Пароход освещает небольшое пространство около себя — лодку не увидел, должно быть. Было страшно […]
Я не успела как следует прийти в себя от поездок, как появился на свет сын, названный лично мною в честь автора «Анны Карениной» Львом Николаевичем. […] Весной [1928 г.] уже втроем мы отправились по Оке, потом Волге, Каме на пароходе. Ехали в I классе. Каюта с ванной […]
Был самый разлив. Берегов не было видно; по воде плыли целые деревья; черемуха в цвету — это с подмытых половодьем и обвалившихся берегов. У Артема от восхищения только ноздри раздувались. […]
Весной 1929 года мы отправились на озеро Зайсан. Замахнулись доплыть чуть не до океана. Наслушались басен о диких местах, предвкушали знакомство с дикой Обью, где, по рассказам, медведи выходили из лесу и шли по берегу вслед лодке. […]
На пароходишке до Тополева мыса […]
Тополей там, по-моему, не было. Было несколько домишек. Зелени никакой, один песок. […]
Артем пошел разыскивать лодку. В таком месте, где один песок, это оказалось делом трудным […]
Артем остановился на одной: форма ее — яичная скорлупа, разрезанная вдоль. Она была очень большая, очень старая, тяжелая, наверное, гнилая, и когда я села с Артемом опробовать ее, он сказал, что я в ней, как княжна у Стеньки Разина — лодка была действительно огромной. Пришлось взять другую — та средних размеров, но плоскодонка; Артем не любил их, так как они плохо слушаются и неудобны для косого паруса. Выбора не было. Взяли за большую цену — эту.
Было часа три. Помнится, что нам советовали отложить отъезд и переночевать, но не терпелось выплыть, и мы решили ночью не плыть, но, чтобы избежать лишних разговоров, отъехать и ночевать на берегу. Так и сделали. Расплатившись, распрощавшись, отплыли километра на два, приткнулись, сварили молочной лапши в ведре, чтобы не распаковываться, а есть решили в лодке по очереди и проплыть, держась у берега, выбрать стоянку.
Мы совсем немного отошли от берега. Ни один из нас еще не успел поесть, Артем был на веслах, как солнечный луч стал тусклее. Было часов пять, но на безоблачном небе солнце довольно высоко, и воздух с желтоватым оттенком. Ветер упал. Стало как-то не по себе. Артем взглянул на небо и, показывая на едва заметное облачко вверху (скорее не облачко, а, как удачно назвал его Артем, «грязная пленка»), сказал, что ему не нравится «все это». Берег был рядом, само собой разумелось, что надо было пристать к нему — это даже не требовало обсуждения, но привести это в исполнение мы не успели.
Теперь, когда я, читая путешествия, встречаю самые невероятные вещи, я ничему не удивляюсь, потому что понадобилось буквально несколько минут на то, чтобы «грязная пленка» выросла в тучу, закрывшую небо. С берега, к которому мы хотели пристать, сорвался бешеный ветер, и разразилась страшная буря, с невероятным ливнем и громами — молниями.
К счастью, наш парус не был поднят, иначе мы не успели бы его спустить, как лодку перевернуло бы. Мы ползком обменялись местами: я села в весла, Артем с кормовиком. Я гребла, как зверь, но нас шало от берега. Уже не понимала, где тот берег, вдруг у Артема переломило кормовик. За шумом дождя, за громом не слышно было, что он кричит мне. Лодку крутануло, и у меня вырвало одно весло. Артем схватил второе вместо кормовика, но его тут же сломало пополам. Стало темнеть. Лодку уже налило дождем, и теперь стало захлестывать волной. Ведро с лапшой уже текло через край, и Артем стал вычерпывать им воду из лодки. Но это было бесполезно, так как волна то и дело захлестывала.
Артем начал выбрасывать за борт намокшее большое ватное одеяло и еще что-то, чтобы облегчить лодку, а я взялась за ведро, но мне стало нехорошо. Когда я подняла голову из воды, я увидела за бортом отвесную массу воды, как мне показалось не меньше чем с дом, а лодка в это время нырнула к ее подножию. Меня снова стало мутить, и я легла прямо в воду, стоявшую в лодке. Поднял меня Артем. Небо и вода были одного цвета, но темно не было. Низко неслись тучи. Лодку продолжало гнать ветром. Шла она бортом и невероятно ныряла. Ветер рвал так же, но впереди перпендикулярно к борту лодки, шли, сбивая гребень, мачта и слани, навязанные Артемом на длинную бечеву. Плывя впереди лодки, они-то и не давали лодке хлебнуть по-настоящему или перевернуться. Лодка, потеряв часть груза, сидела выше. […]
Артем продолжал отливать воду. Я видела только его силуэт на другом конце лодки. Я была, если не вру, привязана к кормовой скамейке. Я не то уснула, если можно уснуть в холодной воде, не то ослабела до бесчувствия — меня сильно измотала морская болезнь.
Очнулась или проснулась я оттого, что лодка ткнулась дном в песок — ее прибило к берегу волной. Солнце было еще не высоко и резануло глаза, отраженное в крупной ряби, какая бывает на мели. Потом я узнала, что было 9 часов — значит, нас носило по воде 16 часов. Озеро 60?40 км. […]
Плыли по Иртышу. Он узкий, берега пустые и там, где проходят сквозь горы, и там, где от берега начинается ровная, как скатерть, степь, обрываются к Иртышу невысоким крутым берегом. Встречи с населением были редки, не в пример плаванью по Волге. Несмотря на бурное начало, настроение у Артема было чудесное […]
Лодка — это дом. В ней так же надо соблюдать чистоту и порядок. Артем относился к этому своему дому ревниво, чего не скрывал. Это чувствовалось в выборе кандидатуры для совместного плавания. И однажды, желая выразить высшую степень осуждения по поводу моего какого-то предполагаемого проступка, сказал: «Да я бы тебя никогда после этого к лодке не подпустил бы».[…]
Весной 1930 года мы, [взяв Леву], отправились в лодке по Волге с верховьев до Астрахани и были в плавании ровно пять месяцев [с 1 мая] до 1 октября. […]
Если первая поездка с Колей была в сравнительно быстром темпе, то теперь мы плыли спокойно, подолгу останавливаясь на стоянках и выбирали их по вкусу. Ночевали всегда на берегу. Лодка стала настоящим домом, в ней даже завелись мыши в ящике с продуктами. […] За все время поездки Лева ни разу не кашлянул, загорел, как чертенок. Если шли под парусом, то есть с попутным ветром, он был обвязан веревкой, конец которой прикреплен к скамейке. […]
Плыли с картой[121]. Знали, к какому селу скоро подойдем. […]
Поездки обдумывались Артемом по-хозяйски. Не помню случая, чтоб у нас чего-либо не доставало. Был даже неприкосновенный запас в виде пары плиток шоколада. Но съедали мы этот запас немедленно.
А когда случилось в другой поездке, что на почте прекратили выплату переводов выше 100 рублей, а [у нас были] два или три перевода по 200 рублей, то мы терпели сильное бедствие и питались несколько дней под Астраханью одними дынями. Дешевле дынь нельзя было купить ничего съестного. Это была карточная система, продажа хлеба втридорога из-под полы и пр., короче говоря, голодное время. […]
Обратно возвращались на пароходе. […]
Левитановская осень разукрасила берега, и с трудом, только при помощи Артема, я узнавала наши лучшие стоянки. Обратное путешествие на пароходе было похоже на перелистывание прочитанной книги. Там иллюстрацию рассмотришь внимательно, там абзац перечитаешь […]
Одна женщина[122], которая была у нас на Ветлуге, узнав, что Артема взяли, пришла к нам. Помолчав, сказала: «Хорошо, что он успел поплавать». […]
1956 г.
Новый Свержень — Столбцы 2