Из воспоминаний Льва Правдина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из воспоминаний Льва Правдина

Лев Николаевич Правдин — прозаик, журналист. Родился в 1905 г. в Пскове. Учился в реальном училище в Петербурге. В 20-х — 30-х гг. сотрудничал в газетах Поволжья. В 1935 г. поступил в Литературный институт. Печататься начал в Самаре в 1924 г. Последняя книга, изданная до его ареста, — повесть «Апрель» (1937). После реабилитации жил и работал в Перми.

В середине июня 1934 года Артем Иванович приехал в Самару навестить своих родственников и зашел к нам в молодежную газету. […]

И пошел у нас разговор, совсем не литературный как будто, но вскоре я отметил, что о чем бы с Артемом не говорилось, все равно все сводилось к нашему писательскому делу. […] Каждая наша встреча с Артемом оказалась как бы своеобразным уроком писательского ремесла, потому что он никогда не говорил: «Что ты сейчас пишешь?», а всегда:

— А сейчас ты что работаешь?

Узнав, что я переведен в редакцию Мелекесской газеты, Артем почему-то очень обрадовался.

— Замечательный городок. Лесами непроходимыми оброс, как старообрядческий скит. Я туда к тебе обязательно приеду. Давно собираюсь книгу сделать на тамошнем крутом материале. [Артем, видимо, имел в виду «Чапанное восстание»]. Так что ты жди. […]

Дом отдыха водников «Барбашина поляна» пригласил Артема на литературную встречу с отдыхающими речниками. Он не особенно любил такие выступления, а в одиночку тем более, поэтому решил взять с собой местных писателей.

В Союзе писателей в это время оказались литсотрудники Арсений Рутько, Аркадий Троепольский и Виктор Багров — отличный поэт.

[В гостинице], расхаживая по тесному номеру, Артем говорил:

— Пишите вы мало и торопливо. Газета руку портит и приучает к бездумью. На газетной колонке не размахнешься и душу не раскроешь […] Работать надо много и всегда, — наставлял нас Артем. — И не только за столом, а везде. Ведь для писателя всё работа: чтение, беседа с разными людьми, поездки по всевозможным местам и беспрестанная, обязательно напряженная работа мысли и души.

— Душа… — сказал Багров. — А нам говорят никому ваша лирика сейчас не нужна. Под подушку ее спрячь и никому не показывай.

— Кто говорит?

— Да вот, критики говорят. Редакторы.

— А у вас один должен быть критик и редактор. — Артем положил свою большую темную ладонь на грудь. — Вот оно тут стучит. Его и слушайте. […]

В 1935 году я приехал поступать в Литературный институт, но оказалось, что поторопился. Приехал на два дня раньше, и общежитие еще не было приготовлено. Все это я узнал от швейцара в Доме Герцена, где находился институт. Я позвонил Артему.

— Ты что, — услыхал я знакомый басовитый голос, — адрес забыл?

— Я стесняюсь.

— Ну и дурак. Приходи сейчас же. Тут недалеко. Как выйдешь, сразу налево и по Тверской […]

Он встретил меня в маленькой прихожей и вместо приветствия обругал за то, что сразу же не приехал к нему. Но как-то равнодушно обругал, или как мне показалось, рассеянно, словно был чем-то очень озабочен.

— Тут у меня, понимаешь, киношники. Сценарий писать меня обучают. Каждую ночь ездят. Дернула меня нелегкая. Одной водки выжрали бочку. Мне не жалко, да работать не дают. Все учат…

В большой тускло освещенной комнате было мало мебели и оттого она казалась пустой. Одна стена от пола до потолка занята стеллажами из простых, некрашеных досок. Стеллажи туго набиты книгами. Тут же высокая, тоже некрашеная лестница, прислоненная к полкам, как к стене. Чтобы не скользила по паркету, концы лестницы вставлены в детские резиновые галошки. В углу стол под серой скатертью. В другом углу, у окна, большая зеленоватая тахта. На подоконнике телефон.

Дверь в соседнюю комнату не плотно прикрыта. Там яркий свет и громкие, явно нетрезвые голоса.

— Вот они. Меня учат, друг друга учат, — прогудел Артем и спросил: — К ним пойдешь, или спать будешь?

— Я в Москву не спать приехал. […]

Комната, где заседали киношники — длинная и узкая, как коридор, была артемовским кабинетом. У окна большой письменный стол, стопки рукописей, книги с закладками. Слева большой стеллаж, набитый старинными книгами. Но это я разглядел потом, на другое утро, потому что сейчас совсем другое заняло мое внимание. Я был жаден на новые встречи, зрелища, впечатления, но все, что я тут увидел, поразило меня своей новизной и необычностью.

Посреди комнаты на большом потертом ковре стоял детский столик, такие теперь называют журнальными. Столик тесно заставлен стаканами, тарелками, бутылками. Все, что не поместилось на столике, стояло под ним на полу и еще где попало. Посреди столика разместилась большая суповая миска с остатками кислой капусты. Вокруг прямо на ковре сидело несколько человек или совершенно лысых или крайне волосатых. Все без пиджаков, некоторые в пестрых распахнутых жилетках и почему-то у всех засучены рукава, словно тут собрались на пир разбойники, какими их изображают в небогатых театрах. Артем Иванович был трезв.

Заметно было, что все устали от разговоров, от выпивки, отяжелели и хотели спать. На меня они не обратили никакого внимания. Потные лица блестели при свете яркой лампочки без абажура. Табачный дым слоисто ходил над пирующими.

На рассвете все разъехались, я спал на диване в большой комнате. […]

Утром я вошел в кабинет, прибранный, проветренный.

У окна стоял Артем и разглядывал толстую книгу. Именно разглядывал, медленно перевертывая пожелтевшие страницы с крупным старопечатным текстом. Узкие глаза его, прикрытые монгольскими пухлыми веками, светились торжествующе…

— Вот, — сказал он, не отрываясь от книги, — что ни слово, то удар колокола. Слушай.

И он прочел, выговаривая каждую букву: «Доколе нам терпеть, протопоп? — До конца протопопица, до конца».

— И он все вытерпел и не только вытерпел все муки, он еще неистовое геройство совершил — написал об этом! Чем и утвердил себя на веки веков.

Артем положил ладонь на шершавую страницу как бы пожимая могучую руку славного бунтаря Аввакума, на века заклеймившего своих царствующих и холуйствующих врагов.

— Все может погибнуть, но что сработано пером, то останется.

Положив книгу на стол, он подошел к полке.

— Вот это все Ярмак, да Ярмаковы походы, всякие временные приметы, все это надо знать и видеть самому. А главное, без чего никакой правды не расскажешь — говор. Это в нашем деле главное — передать, как люди говорят. У каждого времени свой говор и у каждого селения — свой. Я по тем ярмаковым местам походил и поплавал для того только, чтобы увидеть, как тут шла и как плыла его ватага. А говору того, конечно, не услышишь теперь. Говор вот он, в книгах только и слышен.

Так негромко, басовито и чуть заметно по-волжски окая, говорил Артем, а сам все поглаживал потертые темные корешки старых книг — помощников в нелегкой его работе.

Потом он сказал, что «самое, пожалуй, трудное при этом сочетать современный авторский язык со старым говором, да так, чтобы „между ними драки не было“. Тут нужна во всем самая строгая мера, не всякому доступная. И еще надобен тончайший слух, чтобы все это звонкое, стародавнее не взяло верх. Все в меру — это не многим пишущим исторические романы удалось. У Толстого в „Петре“ это здорово сделано. Так он графского роду. С малых лет — на всех языках. А я — первый грамотный в нашем Кочкуровском роду. Короче говоря, „Гуляй Волга“ еще не сработана. Тесать ее еще надо и строгать. Ну, пошли чай пить…»

Поселили нас — студентов Литинститута в Сокольниках, на берегу тихой Яузы в студенческом городке. Метро еще только строилось и нам, чтобы добраться до Дома Герцена на трамвае, требовалось не меньше часа.

Узнав об этом, Артем сказал, что это даже хорошо: в дороге всяких разговоров наслушаешься, все новости в народном изложении прослушаешь, да еще с соответствующими комментариями. Кроме того, всякие случаи происходят. Тоже для писателя надо…

Как-то раз он зашел в институт, чтобы позвать меня на именины к одному «могучему мужику».

Я спросил:

— А удобно это так, без приглашения?

— Во-первых, я тебя приглашаю, а, кроме того, ты — писатель, а писателю все удобно, если интересно.

На мой вопрос, куда мы идем, кто именинник, Артем ответил:

— Василий Каменский…[134]

Померкли все сомнения и отпали все вопросы: мы идем к Каменскому — последнему российскому футуристу! И одному из самых прославленных и ярких.

Мы шли вдоль бульвара по направлению к Арбату, и Артем рассказывал о футуристах так, словно разговор у нас шел о солдатской и матросской вольнице или о ярмаковых гулебщиках. Они бунтовали, не всегда зная, для чего, но твердо веруя, что нельзя «жить законом, данным Адамом и Евой». И работать стихи нельзя по старым прописям. Говорил он, как всегда скупо, сдержанно и вроде бы не очень заинтересованно. Не зная Артема, можно подумать, что говорит он только для того, чтобы скоротать дорогу. Но я-то немного знал его повадки и его редкий дар говорить немного, а сказать самое главное о человеке. […]

Уже темнело, когда мы добрались до Каменского. Он очень обрадовался Артему, потом внимательно оглядел меня и тоже обрадовался. Это меня удивило, но потом я узнал, что Каменский любил, когда к нему приходили гости.

В комнате было много шкафов с книгами и рукописями в объемистых папках. То, что не вмещали шкафы, громоздилось на шкафах и под ними, за ними и между ними. Каменский собирал все, что имело хоть какое-то отношение к литературе. […]

Каменский положил передо мной чистый лист бумаги.

— Все, кто приходят ко мне, оставляют свои автографы.

— А что писать?.. — смутился я.

— Напиши про Волгу, — подсказал Артем 14.

Из письма Льва Правдина Гайре Веселой

Очень хорошо, что Вы собираете материалы об Артеме.

Мне кажется, он был одним из немногих, которые, если не сознанием, то сердцем понимал многое, что только сейчас делается очевидным.

Все его книги: «Реки огненные». «Гуляй Волга», «Россия, кровью умытая» — это, мне кажется, книги бунтарские. Он не любил благополучия, успокоенности, благодушия и воевал с ними в своих книгах. […]

Я очень стараюсь вспомнить архитектонику его речи. Но одно достоверно: говорил он короткой фразой, пропускал сказуемые и всю словесную шелуху тоже отбрасывал.