Из воспоминаний Марка Чарного

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из воспоминаний Марка Чарного

Марк Борисович Чарный (1901–1976) — литературовед. В 1934 г. защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Артема Веселого. Автор монографии «Артем Веселый» (М. 1960).

Осенью 1931 года в редакцию журнала «Красная нива», редактором которого я был тогда, пришел похожий на испытанного солдата Артем Веселый. Я знал, конечно, писателя Артема Веселого и раньше. Уже с середины двадцатых годов это имя было достаточно известно в кругах молодой советской литературы.

При всей необычности того, что происходило в жизни всей страны и в литературе, Артем Веселый казался все же необычайным. В критике говорили о «диком пере», об анархистско-литературном разгуле молодого писателя.

Поэтому я с естественным интересом смотрел на вошедшего. Весь он казался гранитной глыбой, не со всех сторон отесанной. Поворачивался с оглядкой, точно ему, большому, привыкшему к полям и лесам, кавалерийским атакам и матросским рейдам, было стеснительно среди этих письменных столов, кресел и книжных шкафов.

Артем Веселый протянул мне рукопись. Это был отрывок из романа «Россия, кровью умытая». Отрывок о том, как Максим Кужель вернулся к себе домой на Кубань после долгих лет царской солдатчины, после войны на турецком фронте и первых месяцев вспыхнувшей революции.

Я прочел рукопись тотчас же. Отрывок из романа под названием «Над Кубанью-рекой» был напечатан в ближайшем номере «Красной нивы». […]

Артем писал, как и многие до и после него, о гражданской войне. Но «артемовское» можно было отличить сразу же. У Артема Веселого нет ни одного стандартного сюжета, пейзажа, характера. Все собственное.

Я мог с неубывающим наслаждением перечитывать многие страницы Артема Веселого, удивляясь чуду искусства, когда из сочетания как будто обычных слов вдруг рождалось острейшее ощущение времени, высекался образ человека революционной эпохи.

«Вьюга несла по степи снежные знамена…» — это очень изобразительно, но такой образ мог родиться только в революционные годы, когда пришедшие в неслыханное движение массы подымали везде и всюду знамена новой жизни.

«Сосульки блестели под солнцем, как штыки…» — и ясно, что все кругом дышит войной. […]

Больше всего меня поражало и огорчало несомненное увлечение талантливого писателя бурным разливом стихийных сил в революции. Он не только прекрасно описывал такие взрывы крестьянской или матросской массы, когда революционный порыв превращался в необузданный разгул, но, по-видимому, и любовался ими.

Я говорил Веселому:

— Артем, и вы и я участвовали в гражданской войне, и были мы не только солдатами, но и политработниками… Что было бы без большевиков, без комиссаров?.. А у вас Васька Галаган все кроет…

Артем глухо отвечал:

— Всякое бывало… — потом кратко добавлял: — Я работаю… […]

Артем прислушивался к теоретическим спорам, стараясь извлечь из них, что можно, но в своих произведениях шел прежде всего от жизненных впечатлений, от кипящей революционной действительности, от солдатских и крестьянских масс, их чувств, их порывов, их языка.

Чувство народного языка было у Артема Веселого необычайное. Трудно назвать другого молодого советского писателя, который бы, как он, уже в начале двадцатых годов с энтузиазмом и необыкновенным рвением принялся собирать, отбирать, изучать и вводить в свои произведения новые слова революционного народа, выражающие новые понятия, принесенные в жизнь революцией. […]

Как-то недавно я разговорился о Веселом с К. Г. Паустовским.

— А знаете вы, — сказал мне вдруг с оживлением Паустовский, — что Артем почти всегда носил с собою Библию? Он знал ее чуть ли не наизусть. — Увидев мое изумление, Константин Георгиевич добавил: — Это для языка, конечно. Он изучал язык Библии.

А я подумал: как был неистов Артем, как широк — от частушек Октябрьской революции до летописей времен Ивана Грозного и до библейских пророков! И как неутомим в своих поисках сильного, огневого, поражающего слова.

В 1932–1933 годах я не знал еще многих деталей жизни и работы Артема Веселого. Он был неразговорчив и меньше всего любил говорить о себе. Этим, а также манерой держаться в литературной среде он настолько отличался от многих молодых того времени, что Вяч. Полонский счел нужным тогда же отметить: «Сам он человек дикий, малообщительный, не навязывал себя читателю, оставался в стороне от поветрия саморекламы, которая, как дурная болезнь, заразила некоторых молодых».

Все это верно; только слово «дикий» следовало бы заменить на простое и более точное в данном случае — «скромный» 9.