«Египетская марка» и ее герой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Египетская марка» и ее герой

Поклонники Осипа Мандельштама, одного из наиболее выдающихся русских поэтов нашего века, несомненно знакомы не только с его поэзией, но и с его «Египетской маркой», жанр которой трудно определим — повесть не повесть, а скорее впечатления и размышления, лишенные твердого костяка и изобилующие всяческими, иногда вполне неожиданными отступлениями. Может быть, создавая эту вещь, автор «Тристий» и сам не отдавал себе отчета, что он, подобно мольеровскому господину Журдену, сочиняет «прозу»!

В «Египетской марке», пожалуй, одном из первых русских опытов сюрреалистической, а отчасти и «кафковской» прозы все двоится, все как бы пошатывается. Герой ее — некий Пар- нок отчасти автопортретен (хотя тут же вставлено моление — «Господи, не сделай меня похожим на Парнока»), отчасти это авторский двойник и вполне очевидно, что Мандельштам умышленно отказывается от какой-либо конкретной портретное™. Но он все же неспособен скрыть, что его Парнок, если это не он сам и не его духовный брат, то он сродни тому щемящему музыканту «Александру Герцовичу», который в одном из поздних стихотворений Мандельштама попеременно становится Александром Сердцевичем и Александром Скерце- вичем, чтобы закончить поистине трагической кодой — «чего там, все равно…».

Как бы то ни было, выбор Мандельштамом для своего героя весьма причудливой фамилии породил гипотезу (в частности, пущенную в научный обиход ученейшим Глебом Струве, а затем и американским исследователем поэзии Мандельштама Кларенсом Брауном, опиравшимся на анонимные и не вполне достоверные источники), что прототипом Парнока послужил поэт Валентин Парнах, подписывающийся иногда Парнак или даже Парнок.

Этого Парнаха в самом начале двадцатых годов, на самой заре эмиграции, я не раз встречал в Париже. Вместе с Божневым и Гингером он был одним из столпов «Палаты поэтом», вероятно, первого зарубежного содружества, созданного в те дни, когда русских поэтов в Париже можно было перечислить по пальцам. Впрочем, у Парнаха перед его коллегами было одно преимущество — он был, кажется, единственным, имевшим в своем багаже уже несколько поэтических сборничков — «Словодвиг», «Самум», к которым чуть позже прибавился «Карабкается акробат». Чтобы дать хотя бы намек на его поэзию, приведу несколько его строк:

«Вот ночью черной и веселой На вековом молу Она стоит перед гондолой

Чтоб долго плыть во мглу.

Венеция и бред Востока И музык древний час Исторгли жадно и жестоко Мой стон по вас».

«Венеция и бред Востока» — это всегда ему мерещилось. Стоит попутно отметить, что большинство дат, проставленных под стихами Парнаха, предшествуют зловещему 914-му году, а места написания уж совсем необычны — сирийский Баальбек, Палермо, Лондон, Балаклава.

Физический облик поэта трудно забываем: безвозрастный человек выделялся тем, что казалось, будто его большая голова покоится на шарнирах и может вращаться вокруг его хрупкого туловища. Пикассо, рисовавший иногда в манере Энгра, необычайно точно передал эту особенность на рисунке, воспроизведенном в одной из книг Парнаха. Пикассо метко схватил привычный жест своей модели — как-то резко, почти вызывающе откидывать голову назад.

Как Парнах существовал, мне не известно, по его рассказам знаю только, что он очутился за границей еще до первой войны, какое-то время странствовал по Испании, затем обосновался (не знаю, приложим ли к нему этот глагол) в Париже и стал завсегдатаем ателье, вернее, «лавки древностей» Ларионова и Гончаровой, которые несомненно приходили ему на помощь. Парнах был тонким знатоком не только современной, но и классической литературы, общался с Аполлинером и Максом Жакобом, но все же больше всего интересовался джазом, мюзик-холлом и цирком.

Когда в предвоенные годы Мандельштам посетил Париж и слушал лекции в Сорбонне, он не только познакомился с Пар- нахом, но и сошелся с ним. В 914-м году, вспоминая эту встречу, Парнах посвятил Мандельштаму стихотворение «Ресторан» (надо сказть, что рестораны, кафешантаны и кабаки с «апашами для туристов» были любимыми его темами):

«И дикой музыки поклонники,

Под оглушительным дождем,

«Мы стука струн, потуг гармоники,

Как заколдованные, ждем!

И если душу успокоит

Мне запах розы, стих, роман —

Все язвы, все смятенье вскроет Многоязычный ресторан!».

Видимо поэзия давалась Парнаху с трудом и не зря он восклицал — «Поэзия, твой беспощадный ад». Успокоения она ему не давала, писал он мучительно, удовлетворен своими писаниями никогда не был, но отрешиться от этой «отравы» так и не сумел.

В связи с Парнахом вспоминается одно курьезное происшествие, хоть и очень личного характера. Это произошло уже в Берлине, накануне его отъезда в Советский Союз. Он попросил меня одолжить ему какую-то, якобы, очень ему нужную книгу, для меня очень ценную. Я согласился нехотя. Затем полу случайно я встретил его на каком-то литературном сборище, куда он «забежал», чтобы со всеми сразу попрощаться. «Не беспокойтесь, — сказал он, увидев меня, — вашу книгу я оставил на ваше имя в пансионе, в котором я жил, а он от вас в двух шагах». На следующее утро я помчался по указанному адресу. Встретил меня приземистый хозяин далеко не дружелюбно, повел за собой в какую-то комнату и запер за собой дверь на ключ. «Ага, — набросился он на меня чуть не с кулаками, — вы пришли, чтобы вытащить еще какое-то добро моего жильца, который улепетнул, забыв со мной расчитаться. Если вы мне нг укажете, как его найти, я тотчас вызываю полицию». Мне стоило немалых трудов убедить разъяренного немца, что я в каком- то смысле «жертва» Парнаха и он к тому же сообразил, что книга с какой-то замысловатой дарственной надписью не представляет для него интереса. Он сдался на мои доводы и я кое- как «схватив в охапку кушак и шапку» — с моей книгой подмышкой — бежал из злополучного пансиона.

Парнах возвратился в Советский Союз, по его словам, для пропаганды джаза, который в Москве тогда был еще невидалью. Удалась ли ему карьера эстрадного эксцентрика, о которой он мечтал, мне неизвестно. Знаю только, что в конце 20-х годов в еще не вполне скомпрометированном покровительством Каменева издательстве «Академиа» вышел переведенный им им с испанского томик стихов под заманчивым заглавием «Поэты — жертвы инквизиции». Знаю еще, что несколькими годами позже он временно появился на берегах Сены, опубликовал кое-какие статьи во французских журналах, а когда Мейерхольд приехал показывать Парижу своего «Ревизора», Парнаха ежевечерне можно было видеть в фойе театра — его присутствие не вызывалось причастностью к мейерхольдов- ской труппе, а ухаживанием за одной из ее участниц. (Недаром Мандельштам писал, что его Парнок был «жертвой заранее

созданных концепций о том, как должен протекать роман»!). Слышал также, что в одном почтенном еврейско- американском толстом журнале тогда же появилась статья Парнаха о роли евреев в русской литературе. Можно только удивляться, что после такого длинного списка «прегрешений», вернушись в Москву, он прожил там все черные годы «безболезненно».

А что дальше? Во время Второй мировой войны он был еще жив. Последнее, что я о нем читал — упоминание в воспоминаниях драматурга Александра Гладкова (не смешивать с Гладковым «цементным»), который встречал Парнаха в 41-м году в Чистополе, куда была эвакуирована большая группа московских литераторов. «В прошлом танцор и музыкант, писал Гладков, Парнах, похожий в своей видавшей виды заграничной шляпе на большого попугая, за пару мисок пустых щей следил в столовке Литфонда за тем, чтобы входящие плотно закрывали двери, сидел в ней с утра до часа, когда столовка закрывалась, с застывшим лицо, с поднятым воротником, ни с кем не разговаривая». Он был подлинно из тех, кого, по слову Мандельштама, — «недолюбливают дети и кто не нравится женщинам». «Бедный Иорик»!

Я начал с «Египетской марки» с созвучности необычных имен поэта-неудачника и героя манделыптамовского отрывка. О Мандельштаме кто-то уже сказал, что он «с умыслом именует вещи невпопад». «Невпопад», вероятно, не совсем подходящее здесь слово, потому что, воскрешая забытое имя, какая-то затаенная мысль, возможно, у Мандельштама была; кстати сказать, те, которые видели его в молодые годы, говорили о каком-то ощутимом физическом сходстве между обоими, например, о характерном для обоих откидывании головы назад. Но этого, казалось бы, недостаточно, чтобы отождествлять Парнаха с Парноком, — «человеком Каменностровского проспекта» (старые петербуржцы знают, что тут имелось в виду), проводившем «лето Керенского и его лимонадного правительства» в Петербурге (Парнах тогда спокойно гулял по Парижу). А уж совсем трудно вообразить Парнаха, «щеголяющего овечьими копытцами лакированных туфель», еще меньше в той «визитке», которая имелась в гардеробе Парнока и играла большую роль в самой «Египетской марке».

А все же. Какое-то сомнение или тень сомнения невольно рождается, хоть между Парноком и Парнахом нет ни литературного, ни, главное, духовного сходства. Ведь все-таки, может быть, Мандельштам вспомнил о своем парижском собутыльнике (может быть, он в те годы встречал его и в Москве) и как-то очень по-своему свой рассказ транспонировал, чтобы «замести следы» и тем Парнаха увековечить. Бывают случаи, когда заманчиво не ставить никаких точек над «’i».