Беня Крик и его папа
Беня Крик и его папа
Я жил тогда в Нейи, в квартире моего деда. Как-то раз, услышав звонок, я пошел открывать входные двери. Передо мной стоял невысокого роста незнакомый человек, весьма коренастый, с поразившими меня непомерно большими очками.
Будем знакомы, — сказал он, протягивая руку. — Меня зовут Бабель.
Я слегка опешил. Неожиданность визита смутила меня и мой посетитель, очевидно почувствовав мое недоумение, продолжал:
Я, собственно, по маленькому делу. Один из наших общих друзей — он назвал имя одного издателя — дал мне ваш адрес и сказал, что за известную мзду вы согласитесь уступить мне вашу пишущую машинку с русским шрифтом. А мне она нужна до зарезу…
Всю эту тираду он произнес скороговоркой, но жестами гак картинно представил, насколько моя машинка была ему необходима, что мне стало почти не по себе, когда я был вынужден разочаровать его и объяснить, что он опоздал, гак как ремингтона у меня больше не было.
?
Все же входите, — пригласил я нежданного гост я и провел его в мою комнату. Он сразу же устремился к книжным полкам, а доставить мне большего удовольствия он не мог.
О, у вас тут несколько томиков несравненного «конаров- ского» Мопассана и, Бог мой, даже Валери, — воскликнул он. — Вы взаправду любите Мопассана? Тогда мы, вероятно, будем
л
друзьями. Вы и Валери любите? А дадите мне одну из его книжек? Я никак не могу их достать. Ей-же-ей, — добавил он, заметив, что я невольно сделал довольно кислую гримас у (книги Валери были тогда находимы с трудом), вашу книжицу я верну вам по прочтении, — он лукаво улыбнулся, — или чуть погодя!
Об увлечении Бабеля Мопассаном, которого он как бы считал своим учителем, мне было известно, но его глубокий инте-
#4
рес к такому изысканному и замысловатому поэту, как Поль Валери, поразил меня. В моем представлении одно не уживалось < другим — или «Юная парка» или одесский бандит и мечтатель Беня Крик, жесткий реализм военных рассказов и все то, что понаслышке я мог о биографии Бабеля знать. Ведь только сравнительно совсем недавно я мог обнаружить, что в одном из своих посмертно опубликованных писем, говоря о Валери, Бабеь писал, что «это— поэт изумительный».
Было для меня не меньшей неожиданностью, насколько этот прирожденный одессит свободно и литературно изъяснялся по-французски и не в пример большинству русских парижан почти без акцента. Мог ли я до этой встречи знать, что французскому языку его обучал на школьной скамье обладавший литературным дарованием и очевидно талантливый педагог, некий «мусью» Вадон, о котором он охотно стал вспоминать и тут же с большим юмором поведал мне, что первые свои — весьма неудачные — рассказы он в пятнадцатилетием возрасте сочинял по-французски.
Признаюсь, что я был озадачен. Неужели передо мной сидел автор «Конармии» и отец незабываемого Бени Крика, человечек, который по совету Горького на семь лет «ушел в люди» и за эти годы учебы (еще в Первую мировую войну) успел быть солдатом на румынском фронте, затем переводчиком в Чека, участником продовольственных экспедиций 18-го года, умудрился воевать против Юденича в северной армии, против поляков в первой конной, работал в одесском Губкоме — всего не перечислить. Все это так мало вязалось с его внешним обликом, с его ласковой вежливостью, подчас даже с некоторой манерностью, с его искренней восторженностью перед наиболее утонченными плодами французской культуры, с его преклонением перед импрессионистами, пестрота которых, как он утверждал, действует на него «успокаивающе».
Слово за словом — от импрессионистов, oi изъявления восторга перед Боннаром и Вюйяром, он незаметно перескочил к описанию старой Одессы, которую, как все одес ситы, любил с какой-то преувеличенной нежностью. Он рассказывал о ней с таким смаком, что я, никогда не побывав в этом «нездешнем» городе, видел перед собой его улицы, чуть ли не «утопающие» в акациях и сирени, слышал несущиеся из порта гудки пароходов, открывал смысл чуждых мне названий — Молдаванка, 1lepeсыпь, Фонтаны, кафе Робина и Фанкони.
Ну, мне пора, — прервал он свой рассказ. — Мне гак досадно, что нашей сделке не суждено было осуществи гься. Но что поделать? У меня свидание на Монпарнассе, а это от вас далеко, я побегу…
Однако на Монпарнасс отправились мы вдвоем и о чем шел дальнейший разговор я, конечно, не упомнил. Но зато потом в монпарнасских кафе, куда Бабель, как все мы, грешные, частенько забегал, когда бывал в Париже (жил он где-то за городом, отдельно от жены и дочери, у какой-то лютой квартирохозяйки, в полном одиночестве, чтобы никто не мешал работе), мне довелось не раз с ним беседовать, а еще того чаще обмениваться полными смысла междометиями!
Иногда — еще не поздоровавшись — он начинал жалова г ь- ся на то, что у него ничего с писанием не выходит, что то, что он уже «намарал» (это его выражение!), его не удовлетворяет, что ему никак не удается расставить слова в том порядке, который отражал бы тональность его мысли. «А ведь это— главное, говорил он. Главное отнюдь не писание, а правка, шлифовка, переделка. Только это доставляет подлинную радость». Он не скрывал, что писание было для него делом нелегким и, цснисывая десятки и сотни страниц, сам себя именовал «великим мастером молчания».
Впрочем, иной раз, издали заметив меня, он с горжествую- щим тоном как бы бросал через головы кофейных завсегдатаев: «Знаете, вышло, одолел-гаки!». Над чем он работал он толком не говорил, но по некоторым недосказанностям можно было понять, что он засел за большой роман, за свой первый роман.
Все же охотнее всего Бабель говорил не о себе и даже не о текущей литературе, а о своих «внелитературных» встречах и похождениях, о выставках и бегах (очень лошадьми увлекался), делая исключение только для своего подлинного кумира— Мопассана, которого он наделял всеми качествами и ужасный конец которого не переставал оплакивать гак. как можно юлько оплакивать конец очень близкого человека.
Кстати, одна из наиболее для него характерных новелл, не
лишенная, как это у него часто бывает, автобиографичности, так и озаглавлена «Гюи де Мопассан». Напомню, что в ней Бьбель рассказывает, как, будучи в несносном материальном положении, он помогал одной богатой дилетантке переводить своего любимого автора и как в результате этой совместной работы создалась ситуация совершенно в мопассановском стиле. «Вы — забавный», воскликнула под занавес горе-переводчица. Она была права: Бабель, действительно, был во многом «забавен», неизменно весел, сам смешлив и любил смешить и бал лгу- рить, нередко с самым серьезным видом разыгрывал своего собеседника и так убедительно рассказывал, что Рубенс стоял v изголовья умирающего Спинозы и затем снимал маску с мертвеца, что ему невозможно было не поверить.
В своем очерке «Путешествие во Францию», в котором Бабель подводил итоги своего пребывания в Париже и Марселе, который был ему особенно мил тем, что напоминал Одессу, он недоумевал по поводу того, что там, где висят таблички с надписью «не ходить» — ходят, где написано «не курить» — куря г. А затем сам себя спрашивал: «Неужели этот легкий и неуважительный народ создал искусство, недосягаемое по красоте, простоте и легкости?» и тут же добавлял: «Нужен срок, чтобы почувствовать, в чем прелесть и тайна Парижа, его народа, его прекрасной страны, разделанной с тщательностью, любовью и вкусом».
Как бы там ни было, в последний свой приезд в 11ариж он был явно растерян и чем-то подавлен. Это был уже не гот Бабель, в разговоре с которым шутки рождались сами собой. Бы и ли у него основания для мрачных предчувствий, знал и он, ч к> на него уже нацелен подлый донос — кто может на — но ответить?
Но теперь, спустя столько лет, вспоминая ею, вспоминая мои монпарнасские встречи, вспоминая его трагичес кую с удьбу, мне невольно приходят в голову ге слова, которые он вложил в уста старьевщика Гедали, владельца Житомире кой «лавки древностей», описанной в его «Конармии»: «Революция — скажем ей «да» — разве субботе можно сказать «нет»… «Да», кричу я революции, «да» кричу я ей, но она прячется и выс ылае1 вперед только стрельбу… Революция — эго хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди… Кто же скажет, г де революция и где контрреволюция… Я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие…». Эти слова Гедали, если таковой действительно существовал, Бабель как бы взял своим девизом, дополняя их в пьесе «Закат», в которой еще раз выведен «знаменитый» Беня Крик, ремаркой одного из действующих лиц: «Угореть от утюга может всякий, но быть хорошим человеком — это не всякий может». Это не всякий может, но Бабель, кажется, смог. Вероятно, именно эта его черта и погубила в зловещие сталинские годы одного из наиболее выдающихся советских писателей.