Штеттинский лагерь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Штеттинский лагерь

Долго спать не дают. Опять истошные крики: «Шнель! Лос!», алюминиевые кувшины с эрзац-кофе, микроскопический кусочек хлеба на завтрак, погрузка в машины и полчаса сумасшедшей езды.

Нас привозят за город, и машины останавливаются у смолисто-желтых бараков, обнесенных колючей проволокой. Часовой распахивает ворота, и машины въезжают в лагерь. По-видимому, это наше новое жилье.

После судового комфорта с отдельными каютами, великолепным питанием, чистым бельем здесь все непривычно. Деревянные трехъярусные нары, матрасы, набитые стружкой, бумажные одеяла и темный, как чернила, кофе-суррогат, маленький кусочек хлеба на день, неполная миска тошнотворного ревеневого супа, жалкий ужин… Нам, избалованным бытовыми условиями на советских судах, все это не по нутру. Хорошо еще, что бараки совсем новые, чистые, в них до нас никто не жил, и мы располагаемся как кому и с кем нравится. Посреди голого дворика откуда-то взявшийся островок колосящейся пшеницы. Как-то не вяжется этот мирный «пятачок» с колючей проволокой и солдатами-автоматчиками.

С нами привезли и наших женщин. На каждом из судов их было по две, по три. Они плавали буфетчицами, поварами, уборщицами. Женщины держатся спокойно, с достоинством. Нет ни причитаний, ни слез, ни истерик. Они расположились на зеленом «пятачке» пшеницы, сели, как чайки на воду, в своих белых кофточках и задумчиво сидят, иногда перебрасываясь редкими словами. Жара невыносимая. Душно. Солнце палит. На дворике ни деревца, где можно было бы укрыться от палящего солнца, ни тени.

Молодой охранник расстегнул китель, облизывает сухие губы, глядит на женщин, отпускает в их адрес замечания, показывает им пачку сигарет, даже вытащил плитку шоколада и подзывает:

— Машка, рюсски Машка, иди…

Но девушки даже не поворачиваются в сторону солдата. С врагами не может быть никаких разговоров, даже если очень хочется есть и курить.

Пока мы устраивались в бараках, время шло незаметно. Теперь мы чувствуем страшную усталость. И есть хочется нестерпимо. На таком рационе скоро протянешь ноги. Но больше сегодня нам ничего не дадут. В девять часов нас загоняют в барак.

— Свет не зажигать! Затемнение. Иначе… — переводчик изображает пальцами пистолет со взведенным курком. Жест понятен.

Мы расходимся по баракам, залезаем на нары. Первое время в комнате царит молчание, потом раздается чей-то раздраженный голос:

— Душно! Откройте же окна, кто там поближе.

Стучат отворяемые рамы, и в барак врывается запах цветов и сухой травы. За окнами щелкают и переливаются трелями соловьи. Изредка доносятся гудки пароходов, верно река совсем недалеко. Гудки громкие, отчетливые и такие знакомые… Там, за проволокой, идет совсем другая жизнь… А мы? Заключенные. Бесправные, безоружные, лишенные возможности защищаться. Враги могут сделать с нами все, что им взбредет в голову. Что для гитлеровцев международные законы? Что им права интернированных? И снова мысли возвращаются к тому, что происходит сейчас на границе…

Первый день войны…

Молчат в бараке. Вдруг с верхних нар соскакивает Леник Круликовский и бросается к окну.

— А что, братцы, если попробовать драпануть? Тут всего один ряд колючей проволоки…

Он пытается просунуть голову сквозь широкую оконную решетку, но тут же раздается грубый голос охранника:

— Э, э, менш! Цурюк! Лос!

Леник отскакивает от окна, быстро забирается на нары. Чего, доброго, получишь пулю.

— Убежишь здесь! — грустно говорит он. — Через каждые десять метров часовой. Но пытаться надо… Одер недалеко, значит и порт где-то рядом. Только выбраться из лагеря, а там… Пробраться в порт, залезть в бункер на шведский пароход, я видел их у причалов, и будь здоров… Из Швеции к своим…

Пока это выглядит фантастически, но ребята с жаром принимаются обсуждать возможности побега.

Скоро усталость, пережитые днем волнения дают себя знать. Все реже раздаются реплики, паузы становятся длиннее. Барак затихает.

Утро началось с крика: «Ауфштейн! Лос!»[13] Кричал солдат с автоматом на шее. Он стоял посреди барака, расставив ноги, заложив за спину руки, и наблюдал за тем, быстро ли мы выполняем его команду. Неохотно встаем с коек и бредем на двор к жестяному длинному умывальнику. Не успели мы помыться, последовала новая команда:

— Аппель![14] Строиться!

Нас построили. Вышел комендант с переводчиком из прибалтийских немцев.

— Вести себя хорошо. Никаких там этих… — перевел слова коменданта прибалтиец. — Кто говорит по-немецки?

Вышло два человека.

— Вот с вами я буду иметь дело, больше ни с кем. Возьмите газету. Читайте всем. Разойтись!

В газете было сообщение о том, что взята Рига. Страница пестрела фотографиями, — толпы советских военнопленных понуро тянутся под охраной улыбающихся солдат вермахта.

Мы находились в состоянии шока, еще не могли осознать своего нового положения и войну представляли плохо, но реакция у всех была одна:

— Врут, сволочи! Не может быть! Фотографии липовые.

Но все же некоторые подробности, упоминавшиеся в газете, заставляли призадуматься. Невесело пили мы свой кофе-эрзац, как называли его немцы, жевали хлеб, забывая о том, что выдали его на весь день…

Открылись ворота, и во двор въехала закрытая зеленая машина «грюне Минна». Из нее не торопясь вылез охранник, отодвинул засов, и мы увидели своих товарищей. Это были русские моряки, плававшие на судах Эстонского и Латвийского пароходств. Некоторых из них мы знали. Они рассказали, что утром 22 июня их тоже арестовали, держали сутки в трюме и вот привезли сюда. Эстонцев и латышей не тронули, оставили на пароходах, обещали отправить на родину. Говорили, что это вопрос дней.

Потянулись однообразные часы ожидания. Что же делать? Напряжение наше росло. Каждый стук открываемых ворот, каждая въехавшая на двор машина вызывали волнение. И не напрасно. Неожиданно приказали собраться всем капитанам. Их посадили в легковые автомобили и увезли. Они возвратились только к вечеру. Мрачные, неразговорчивые, усталые. Я пошел в комнатенку, где жили Устинов и Балицкий, и спросил:

— Зачем вас возили, Хрисанф Антонович?

— Зачем? — капитан нахмурился. — Что можно ждать от этих мерзавцев! Предлагали подписать документ, что наши суда захвачены как приз в море. Якобы они шли в неприятельский порт с военными грузами. Каково? Они меня даже кофе пить приглашали вместе с ними. Такие вежливые! Но я сказал, что кофе мне вреден, а от подписи акта о сдаче судна отказался. Не имею, дескать, полномочий на это от своего правительства и вообще текст документа не соответствует действительности. Вот так.

— Ну, а они что?

— Рассвирепели. Сказали, что я буду наказан за такие действия. О кофе уже не было и речи, — невесело усмехнулся Балицкий. — Поживем — увидим.

Так. Значит, начались провокации. Надо быть очень осторожным. Как себя вести, чтобы напрасно не потерять жизнь и не уронить достоинство советского гражданина и моряка? Прежде всего, держаться всем сплоченно, иметь единое мнение, не допускать необдуманных выступлений. Люди сильно возбуждены. Взрыв может произойти каждую минуту. И тогда… Вероятно, гитлеровцы и ждут такого случая. Наши помполиты потихоньку начинают проводить беседы с моряками, успокаивают, вселяют уверенность, что не все еще потеряно, надо хорошо изучить обстановку, а потом уже действовать.

На следующий день опять новость. В комендатуру приезжают несколько человек в штатском и двое военных. Нам приказывают построиться в очередь у дверей комендатуры. Внутрь пускают по одному, выходящих сразу же загоняют в барак. Видно, боятся, чтобы не было никакого общения, обмена мнениями.

Что они еще придумали? Ладно, посмотрим. Первым по списку идет в комендатуру матрос с парохода «Днестр» Арташ Асатурьян. Он армянин, живой и горячий. В дверях он оборачивается и кричит:

— Я вам все расскажу!..

Но ему не дают говорить, заталкивают в помещение. Через несколько минут он выходит и опять кричит:

— Болт им ржавый! Остаться в Германии предлагали. Сад с апельсинами обещали подарить…

— Лос!! — истошным голосом орет солдат и гонит Арташа в барак. Но теперь все понятно. Когда приходит моя очередь, я спокойно захожу в комендатуру. Мне протягивают какой-то листок.

— Прочтите внимательно, — говорит переводчик. Люди в штатском и военные изучающе глядят на меня. Листок разделен на две части и имеет два текста: в верхней части — «Я не хочу возвращаться в Советский Союз. Прошу оставить меня в Великой Германии». И в нижней — «Я хочу возвратиться в Советский Союз».

— Прочли? Зачеркните то, что вам не подходит. Подумайте хорошенько, — говорит переводчик.

Я зачеркиваю верхнюю фразу.

— Момент! — останавливает меня человек в штатском. Он что-то быстро говорит переводчику, но один из военных раздраженно машет рукой и на плохом русском языке обращается прямо ко мне:

— Старший офицер?

Я утвердительно киваю головой.

— Ви думаль, что сделать? Через два месяц великий Германия победит. Ленинград уже наших, э-э, руках. Ви могли бы быть семьей, иметь там работу. Что? Не подходит? Ви есть глупый человек. Думкопф. Вон!

Я выхожу из комендатуры и, не дожидаясь окрика охранника, иду в барак. Там оживление. Каждый рассказывает о том, что он ответил гитлеровцам. Люди как-то повеселели, стали больше уважать себя. Ведь они выдержали первое испытание и не поддались на провокацию.

— Он мне говорит: «Почему не хочешь здесь остаться? — не может успокоиться Арташ. — Через два месяца домой поедешь. Мы тебе большой апельсиновый сад дадим, богатый будешь», а я ему говорю: «Я и так очень богатый. У меня машина есть, дом двухэтажный, сад огромный. Хочу домой!» Все им наврал.

— А я ему прямо сказал: «В фашистской Германии оставаться не буду». Так он меня чуть живьем не съел, ругал страшно, — смеется кочегар Васин.

Часа через два все моряки прошли эту «комиссию». Желающих остаться в «Великой Германии» не нашлось. Гитлеровцы отбыли ни с чем.

Следующую попытку расколоть моряков фашисты предприняли через несколько дней. Они вызвали в комендатуру всех людей, имеющих украинские фамилии. В комнате сидел раздувшийся от важности комендант и штатный переводчик. Немцы о чем-то посовещались, и переводчик начал:

— Великая Германия великодушна. Она предлагает вам поехать на вашу родину Украину. Там вы будете свободны, будете работать, жить, как вам хочется, и честно служить Германии. Будете вволю есть, пить, — он игриво пощелкал себя по горлу. — И заниматься с бабами. — Тут он громко захохотал и сделал непристойный жест.

Комендант покровительственно улыбнулся, все, мол, правильно говорит.

— А в какие города можно поехать? — спросил кто-то.

Переводчик замялся, взглянул на коменданта. Тот сидел непроницаемо важный.

— Пока на оккупированную часть Украины, — неуверенно проговорил переводчик. — Но можете не сомневаться: через месяц вся Украина будет в наших владениях. Ну как? Согласны?

— Вообще-то хорошо. Пить, есть, бабы… Только нет у нас украинцев. У нас все русские. Вот оно какое дело, — сокрушенно сказал наш «дед» Долженко. В глазах его прыгали веселые искорки.

Переводчик удивленно взглянул на Долженко, обвел нас глазами, как бы спрашивая: «Что все это значит, что говорит этот человек?»

— Да-да. У нас все русские. Украинцев нет, — подтвердил одессит Кириленко.

Переводчик выпучил от удивления глаза и перевел все коменданту.

— Как? Нет украинцев? А фамилии? — заорал комендант. — Вы думаете, мы не знаем?

— Мы, герр комендант, все русские, — спокойно принялся объяснять Долженко, — мы все ленинградцы.

— Не морочь мне голову! В ваших паспортах ясно написано: украинец.

— Так в паспортах, значит, неправильно…

«Дед» явно издевался. Мы согласно кивали головами. Кончилось все тем, что нас прогнали из комендатуры. Немцы поняли правильно. Никто не захотел поехать в оккупированную Украину.

Прошло несколько томительных дней. Никаких новостей не было. Солнце палило по-прежнему. Мы изнывали от жары, голода и неведения. В лагерь привезли каких-то двух русских. Они говорили, что являются советскими гражданами, жили несколько лет в Штеттине и открыто последними словами ругали фюрера, Германию, фашистов. Мы сразу поняли, кто это такие, и держались с ними осторожно, не посвящая их в свои разговоры. Четвертого июля ко мне подошел Коля Никитин, отозвал в сторону и тихо сказал:

— Только что говорил Сталин, — и передал мне содержание речи.

Я очень удивился, откуда он мог узнать о речи Сталина, и спросил:

— Кто тебе сказал?

Коля приложил палец к губам, зашептал:

— Все правда. Не сомневайся. Арташу удалось захватить с парохода свой радиоприемник «ВЭФ». Видимо, солдат, который наблюдал за тем, как он собирает вещи, не додул сразу и думал, что приемник отберут в лагере при обыске, а нас не обыскивали. Наш радист Женя Рудаков из обрывков проводов устроил антенну и расположил ее в матрасе на верхней койке и совершенно случайно поймал речь Сталина. Так что теперь будем потихоньку слушать Москву.

С этого дня, когда удавалось, Рудаков забирался под одеяло и слушал, а ребята отвлекали часового всякими разговорами. Родина передавала печальные сообщения. Настроение падало. Мы болезненно переживали отступление наших армий. Не понимали, почему это так, иногда даже не верили сводкам. Мы привыкли считать нашу армию самой сильной в мире, нас так учили, об этом ежедневно писали в газетах, говорили по радио. В чем дело? Что случилось в нашей стране? События к тому времени развертывались катастрофически. Один за другим гитлеровцы захватывали наши населенные пункты и города. Каждый день в немецких газетах, которыми нас исправно снабжала лагерная администрация, появлялись огромные заголовки, напечатанные красной краской: «Зондермельдунг!»[15] Они сообщали о миллионах тонн потопленного торгового флота, о захваченных территориях, об астрономических цифрах попавших в плен. Рига взята, Смоленск пал, Ленинград очерчен зловещим красным кругом… Ну что мы могли думать — оторванные от Родины, без правдивой информации, лишенные могучей поддержки своего народа? И все-таки все эти сообщения, победные реляции, истерические запугивания Гитлера не сломили духа моряков. Наоборот, мы как-то больше сплотились, ненависть к фашизму возрастала пропорционально их победам, и всеми владело одно желание: «Выстоять!» Правда, это было только начало. Что же приготовит нам жизнь впереди?

А приготовила она нам не слишком приятный сюрприз — встречу с гестапо. Во двор въехало два роскошных «майбаха». Офицеры комендатуры выстроились во фронт и приложили руки к фуражкам. Видимо, прибыло какое-то большое начальство. Комендант суетливо подскочил к передней машине, открыл дверцу. Из нее вышли две молодые женщины, двое мужчин в серых костюмах и шляпах. Из второй вылезли трое со свирепыми рожами и овчарками на поводках. Прямо на дворе началось совещание. Потом комендант провел прибывших в пустой барак. Они заняли места у распахнутых настежь окон. Что же теперь будет? Из интернированных образовали большой круг, в центре его встал помощник коменданта и скомандовал:

— По кругу вперед! Медленно! Как можно медленнее!

Страшный это был марш. Мы еле двигались. Когда достигали окон барака, раздавался окрик:

— Еще медленнее!

Человек оказывался перед семью парами сверлящих глаз. Они пристально изучали его. Сердце леденело под этими взглядами. Нет, не от страха, а от какого-то чувства унижения. Как будто бы тебя рассматривали под микроскопом.

— Дальше!

Мы делаем круг за кругом. Острота восприятия уже притупилась. Идем, идем… круг за кругом… Гестаповцы в бараке листают какие-то альбомы, рассматривают фотографии, тихо переговариваются между собой, и вдруг толстый в шляпе командует:

— Стоп! Выходи! Ты, высокий, рябой, выходи.

Круг останавливается. В сторону к солдатам выходит перепутанный доктор с «Хасана». Почему его выбрали? Но гестапо объяснений не дает.

— Марш!

Снова круг пришел в движение. Кто следующий? Опять становится не по себе.

— Стоп! Выходи!

Теперь круг останавливают на электрике с «Хасана» Саше Бегетове. Потом выходит мой капитан, матрос Боря Лойко, матрос с латвийского парохода еврей Миша Эдельманис.

Их сажают в машины и увозят неизвестно куда. Опустел двор, моряки собираются кучками, строят предположения, почему и куда увезли товарищей. На душе муторно, какое-то чувство вины перед взятыми в гестапо. Где же наша хваленая морская солидарность? Паршиво получилось. Все ходят мрачные, опустив головы. На ум приводят самые страшные предположения…

Утром в барак врывается один из моряков и кричит таким радостным голосом, какого мы не слыхали уже много дней:

— Вставайте, ребята, скорее! Переводчик сказал, чтобы мы готовились к отъезду в Берлин. На обмен! Понимаете вы это? На обмен. Нас будут менять на оставшихся в Союзе немцев. Вставайте!

Второй раз приглашать не приходится. Все вскакивают с нар, орут, обнимаются, хлопают друг друга по спинам.

— Рано радуетесь, — раздается чей-то трезвый голос. — Может быть, липа. Этим сволочам верить ни в чем нельзя.

Наш восторг остывает. Надо проверить. Дожидаемся «аппеля». На перекличку выходит сам комендант. Значит, будет что-то необычное. Нас пересчитывают. Комендант закладывает руку за борт кителя, — так всегда делает фюрер, — и начинает говорить:

— Великая Германия цивилизованная страна. Даже с такими врагами, как вы, она поступает гуманно. Завтра вас повезут в Берлин на обмен. Я сомневаюсь, что вы избрали правильный путь. Вам давали возможность сохранить свои жизни. Потом вы могли бы жить как люди. Германия защитит вас. Еще не поздно. Кто хочет остаться — выходи!

В строю гробовое молчание. Радостные, улыбающиеся лица. Комендант багровеет и рявкает:

— Банда подонков! Завтра к восьми утра быть готовыми. Ни минуты промедления. Разойдись!

Строй рассыпается. Слышен смех, веселые возгласы, и вдруг кто-то вспоминает:

— Братцы, а как же наши ребята? Которые в гестапо. Мы поедем, а они тут останутся?

Первую минуту все молчат, потом, как взрыв, раздаются голоса:

— Пусть возвращают товарищей! Не поедем! Теперь уже кричат все:

— Не поедем! Пусть привезут их обратно, тогда сядем в машины! Иначе не встанем с коек. Ложись, ребята.

Это уже настоящий бунт. Кое-как успокаиваем моряков. У капитанов собирается короткое совещание.

— Правильно, нельзя ехать без людей, которых забрали в гестапо, — говорит капитан «Днестра» Михаил Иванович Богданов. — Это было бы бесчеловечно и не по-товарищески.

— А если мы откажемся, то не используют ли гитлеровцы это вообще как наш отказ возвращаться на Родину? Тогда из-за пяти моряков мы поставим под угрозу возвращение ста двадцати. Верно ли это будет? — спрашивает Леонид Филиппович Новодворский, капитан «Волголеса».

Наступает тяжелое молчание. Вопрос правильный и сложный. А вдруг немцы действительно объявят, что советские моряки отказались ехать домой? Ведь гитлеровцы так этого хотели!

— Верно, — говорю я. Меня тоже пригласили на это совещание, ведь капитана «Эльтона» нет, и его должен заместить старпом. — Верно, но представьте себе состояние тех людей, которые сейчас сидят в застенках гестапо. Им сообщают, что нас обменяли и мы уехали… С ума можно сойти. Поставьте себя на их место.

— Ну, хорошо, — сердится Балицкий. — Что вы предлагаете?

Я молчу. Не знаю, что можно предложить в таком случае. И так плохо и так скверно.

— По-моему, надо подавать письменный протест, — говорит Богданов, — и указать в нем, что мы требуем немедленной отправки нас на Родину вместе с людьми, взятыми в гестапо. В противном случае мы будем ждать их возвращения.

— И не отвечаем за поведение своих команд, — подхватывает Балицкий. — Комендатуре эксцессы не нужны тоже.

— Так, пожалуй, пойдет, — соглашается Новодворский. — Надеваем форму и идем к коменданту. Времени терять нельзя.

Богданов садится к столу и пишет короткий резкий протест, потом мы переодеваемся в парадную морскую форму и идем в комендатуру. Сначала комендант не желает принимать нас, но, видя, что мы не уходим, приказывает переводчику пустить нас в кабинет. Он сидит за столом и раздраженно барабанит пальцами. Балицкий передает наш протест, просит перевести его. Лицо у коменданта становится злым, нижняя губа презрительно оттопыривается, и он начинает кричать:

— Кто здесь хозяин? Кто смеет здесь что-то требовать? Немедленно расходитесь и будьте готовы к восьми утра. Иначе мы вам покажем, как умеем расправляться с непокорными. Ну, идите!

— Возвратите наших людей. Или мы не поедем. Будем ожидать их, — спокойно говорит Балицкий.

Мы не трогаемся с места. Комендант продолжает кричать, но скоро выдыхается и, видя, что наше решение неизменно, меняет тактику. Наверное, вопрос об обмене решен высоким начальством, и нашему коменданту здорово влетит, если обмен будет сорван. Он начинает уговаривать, взывает к нашему благоразумию.

— Господа капитаны, — говорит он, — не делайте глупостей. Я сегодня же запрошу гестапо и обещаю, слово немецкого офицера, сообщить ответ. Я уверен, что ваши люди будут вместе с вами через несколько дней. Прошу вас, идите и спокойно ждите ответа.

Мы уходим не очень удовлетворенные результатом протеста. На дворе нас окружают моряки. Рассказываем о нашем посещении коменданта. Через два часа в комендатуру вызывают капитанов. Сейчас у коменданта вид веселый.

— Ну вот, господа. Я же говорил. Ваших людей доставят завтра в Берлин. Все поедете вместе, слово немецкого офицера.

— А если нет? Если их не привезут в Берлин? Комендант становится серьезным.

— Меня заверил начальник гестапо. Я предупредил его, что эти пять человек включены в списки и подлежат обмену. Если он их задержит, не вернутся на родину пять немцев. Может быть большой скандал. Так что не сомневайтесь.

Через несколько часов в лагерь въехала легковая машина. На ней увезли Балицкого. Нам сказали, что его тоже завтра привезут в Берлин. Ему надо выполнить еще кое-какие формальности по судну. После объяснения коменданта мы почему-то не очень беспокоились за капитана. Завтра встретимся в Берлине. Но мы ошиблись. Плохо еще знали гитлеровцев.