Под парусами
Под парусами
«Товарищу» не повезло. В Английском канале в густом тумане он столкнулся с итальянским пароходом «Алькантара». Через несколько минут после столкновения пароход затонул со всей командой. Спасся один человек, каким-то чудом зацепившийся за бушприт парусника.
Начался процесс в английском морском суде. В Лондон ездил Дмитрий Афанасьевич Лухманов и несколько свидетелей. После долгих месяцев разбирательства «Товарищ» был признан полностью невиновным. И вот теперь он стоял в Керчи на судоремонтном заводе, блестя свежей краской, готовый сняться в новое плавание, но уже по Черному морю.
Не доходя до трапа, я остановился. Поставил свой чемоданчик на землю и оглядел барк от самого клотика до ватерлинии. Встретился как со старым знакомым. Вот так же смотрели мы на него с Пакидьянцем с набережной Лейтенанта Шмидта. Смертельно завидовали тем, кто работал на паруснике, и не верили, что когда-нибудь попадем в число этих счастливцев. Неужели через минуту я поднимусь на его палубу?.. Верно говорят, что если человек чего-нибудь очень захочет, он обязательно этого достигнет.
На «Товарище» мы встретили нескольких своих однокурсников. Их прислали сюда раньше. А всего на паруснике собралось сто пятьдесят семь практикантов из всех техникумов. Они приехали из Одессы, Баку, Архангельска, Херсона, Владивостока. Веселые, здоровые, дружные ребята. Мы, ленинградцы, как-то сразу сблизились с архангельцами.
К моему большому огорчению, Пакидьянца на «Товарище» уже не было. Вместе с Алькой Ланге он перешел на теплоход «Ян Рудзутак» и теперь плыл где-то в Средиземном море. Но зато я встретил Мана. Ваня Ман среди нас был человеком известным, даже больше— знаменитым. Высоченного роста, светловолосый, голубоглазый, он слыл большим любителем парусного дела и знал его отлично. «Красная Звезда» собиралась идти вокруг света под его командованием. С Маном меня познакомил Пакидьянц, когда я приходил к нему на «Товарищ». К тому времени Ман уже окончил техникум и числился в штате «Товарища» матросом. Он сразу завоевал мое расположение простым, дружеским отношением, несмотря на то что я был значительно моложе его и море знал только по книгам и яхт-клубу. Многие практиканты, ходившие в Аргентину, на таких, как я, смотрели свысока, держались надменно.
Ман еще больше понравился мне после одного эпизода. Было это в Ленинграде. Ман, Пакидьянц и я поздно вечером шли по набережной, возвращались из кино. Несколько выпивших парней пристали к нам. Ман закричал: «Становись за мной!» — а сам стал хватать нападающих по одному и бросать в снежные кучи. Нам с Пакидьянцем даже не пришлось пустить в ход кулаки для защиты. Через минуту, прокричав несколько угроз по нашему адресу, пьянчуги ретировались. Ну что в то время могло мне больше прийтись по душе, чем сила, смелость и вот такая «морская хватка»?
Ман встретил меня как старого знакомого. Он уже занимал должность боцмана и командовал вторым гротом. Увидев меня, он предложил:
— Хочешь в мою вахту? На второй грот?
— Конечно.
— Ладно. Скажу старпому. Так я попал в третью вахту.
Жили мы в огромных кубриках, переделанных из грузовых трюмов. Утром нас выстраивали на подъем флага, после чего начинались занятия, уборка судна, парусные учения.
Ман обращался с нами безжалостно. Позже я пожалел, что попал в его вахту. Каждый день, стоя на палубе с секундомером, он гонял нас на реи. Требовал быстроты, ловкости, сообразительности. Подсмеивался над теми, кто путал снасти, не знал, на каких нагелях они крепятся. Нерадивых заставлял по нескольку раз повторять упражнения. Добивался от своей вахты во всем безукоризненной четкости.
Главным боцманом, боцманом первой вахты, был Осип Адамович Хмелевский, «Адамыч», как все называли его. Удивительный старик! Адамыч пришел на «Товарищ» очень давно. Плавал и с капитаном Шанцбергом, и в Аргентину ходил с Лухмановым, и вот теперь плавает с капитаном Фрейманом. Адамычу было много лет. Во всяком случае больше шестидесяти. Гладкая как яйцо голова, голубые маленькие глазки, небольшой красный носик, розовые, склеротические, старческие щеки. Адамыч — главный боцман «Товарища»! Незабываемая фигура. Он все видел, все умел, а если не видел, то чувствовал. Мы знали, что зрение у него ослабло и верхних парусов он уже не видит, но командовал он так, как будто сам сидел на бом-брам-рее.
— Эй, орел — куриная головка! — кричал кому-нибудь Адамыч, он каждого практиканта называл не иначе как «орел — куриная головка». — Не хлопай ушами. Подбери бык-гордень. Зачем тебя тут поставили!
Мы поражались. Он на ощупь различал каждую снасть. А сколько их на судне! И такелажником Адамыч был выдающимся. Боцман мог делать такие работы, которые знали только моряки старого парусного флота. Какие-то особенные маты, татарские оплетки, королевские мусинги, умел шить любые паруса.
Осип Адамович любил форму. Любил, чтобы его принимали за капитана. Он сходил с судна в синем английском бушлате с золотыми пуговицами, в фуражке с «крабом», с твердыми полями и кожаным лакированным козырьком. И его частенько принимали за капитана. Очень уж морской вид он имел. В каком-нибудь ресторанчике, за стаканом вина Адамыч начинал свои удивительные рассказы. Он много видел в своей долгой жизни, многое пережил, но еще больше фантазировал. Нам была известна эта слабость, но мы любили его слушать и никогда не высказывали недоверия.
— Вот, орлы — куриные головки, плавал я тогда на английской баркентине «Блю Сван», — говорил Адамыч, попыхивая короткой обгорелой трубочкой, на баке, когда знал, что скоро не будет аврала. — Молодой я был, красивый… Ну и она ничего. Рыжая. Хе-хе-хе… — и смеялся своим старческим, петушиным смехом.
Но, пожалуй, ни Адамыч, ни Ман не имели такого морского вида, какой имел Швец, боцман второй вахты. Коренастый, с коричневым, как у индейца, лицом, горбоносый, с серебряной серьгой в ухе, Швец выглядел настоящим пиратом. Он очень подходил к парусному судну. Как бы дополнял его. Голос у него был громкий, ругался Швец виртуозно, и если командовал на баке, то его слышали и на корме. Однако не знаю почему, второй боцман не был для нас таким авторитетом, как Адамыч и Ман.
Капитана «Товарища», Эрнеста Ивановича Фреймана, мы видели редко. Он стоял очень далеко от нас, учеников, и был почти недосягаем. Никому и в голову не приходило обратиться непосредственно к самому капитану. Для этого имелся старпом, наш главный начальник, веселый Иван Васильевич Трескин.
Вот с ним мы иногда беседовали, иногда жаловались на что-нибудь. Но все же ближе всего мы стояли к боцманам. Капитан и штурмана обитались на мостике, вели судно, а мы лазали по реям, выполняли их команду.
Плавали на «Товарище» и старые, кадровые матросы, оставшиеся на барке после аргентинского рейса. Миша Маклаков, эстонец Ремель, архангелец Смолин— все великолепные парусники — знали свое дело досконально и являлись первыми помощниками боцманов. Ну, а про учеников говорить нечего. Их было много, разных по характеру и духу. Многие из них впоследствии стали известными капитанами — Миша Марков, Саша Дубинин, Саша Ветров, Моня Соловьев, Виктор Маевский. Вся эта масса людей подчинялась суровой дисциплине учебного судна, неизменяемому распорядку дня, уставу.
Через неделю после моего приезда «Товарищ» ушел из Керчи. Два маленьких пыхтящих буксирчика вытащили его в море. Раздалась долгожданная команда: «Все наверх! Паруса ставить!» — и барк, одевшись в белую парусину, слегка накренился и пошел вперед, восхищая столпившихся на палубе практикантов.
Это было море Станюковича, Лондона, Джозефа Конрада. Море, о котором я так много читал. Оно расстилалось передо мной бескрайним голубым простором и слепило глаза солнечными зайчиками. Иногда оно бывало бурным и катило свои сердитые валы, разбиваясь о штевень каскадами сверкающих брызг. В тихие темные ночи оно таинственно мерцало, оставляя за кормой светящийся след потревоженной воды. Когда на небе появлялась луна и прокладывала серебристую дорожку к горизонту, все кругом становилось сказочным, нереальным… Огромный четырехмачтовый барк, один из немногих оставшихся в мире. «Товарищ»!
Мне надо было поплавать на нем, для того чтобы запомнить на всю жизнь. Запомнить его полные паруса, свист ветра в снастях, шум воды у бортов и штевня, когда барк летел, накренившись, со скоростью в тринадцать узлов.
Я запомнил и команду капитана: «Все наверх! К шквалу приготовиться! Бом-брамселя и брамселя убрать!» И то, как мы, лежа животами на раскачивающихся реях, с кровью, выступающей из-под ногтей, скатывали рвущуюся из рук парусину. А какое чувство удовлетворения охватывало нас после таких авралов! Мы все успели сделать вовремя, мы настоящие матросы… И вахты у деревянного штурвала «Товарища» я запомнил. Ведь тебе подчинялось удивительное судно, почти живое существо. От твоей воли и уменья зависело, чтобы оно не закапризничало, не обстенило парусов, не вышло из ветра… Все это я запомнил. Все так ярко в памяти. будто не было прожитых десятилетий. Замечательное, незабываемое плавание.
«Товарищ» бродил по Черному морю. Делал повороты, мы убирали и ставили паруса, становились на якорь у живописных крымских берегов, спускали шлюпки, проводили учения. Купались, загорали, мыли и чистили свое судно.
Около двух месяцев барк находился в учебном плавании. Изредка он заходил в порты, вызывая восхищение жителей и курортников. Мы страшно гордились и фасонили, когда слышали, как девушки шептали нам вслед: «Это ребята с «Товарища». И хотя Феодосия не Буэнос-Айрес, а Черное море не Тихий океан, мы чувствовали себя нисколько не меньше моряками, чем ученики, ходившие в Южную Америку.
На комсомольском собрании меня выбрали в ред-коллегию стенгазеты. Я отказался. Предложили работать уполномоченным МОПРа. Я опять отказался. Когда секретарь сделал мне замечание, я высокомерно заявил:
— Пусть этим занимаются те, кто не знает парусного дела. А мне некогда.
«Я моряк, работаю на нижнем брам- pee, боцман мной доволен. Чего же еще?» — так я думал. Мне уже казалось, что я почти адмирал Ушаков.
И вдруг слух: «Товарищ» идет на десять дней в Одессу. Одесса! Я никогда не был в этом городе, но слышал о нем много.
А теперь практиканты-одесситы не давали покоя со своей Одессой. Целыми днями они жужжали: «Одесса — черноморский Париж! Самые красивые женщины в Одессе! Город моряков! Золотые пляжи! Куприн написал «Гамбринус». Он еще существует…»
Если все правда, я должен показать Одессу своей Лидочке. Пусть она посмотрит и на «Товарищ», пусть проникнется уважением к мужу, плавающему на таком красавце. Жена должна увидеть, как он работает на такой высоте, правда не на самом бом-брам-рее, а на брам-pee, но тоже достаточно высоко и страшно. А вечерами мы будем сидеть у моря… Но на стипендию особенно не разъездишься. И я дал первый в жизни семейный приказ: «Продай белый макен, шляпу, шарф, немедленно приезжай в Одессу». О жилье я договорился с одним славным практикантом-одесситом. Он принимал нас к себе на квартиру безвозмездно. Радиограмма была послана. Что я буду носить, когда вернусь, меня не тревожило.
«Товарищ» подал швартовы в Арбузной гавани вечером, а утром я уже встречал жену.
В этот же день я привел ее на «Товарищ». Наши «троглодиты» — так называли друг друга практиканты— совсем обалдели. Глядели на меня с завистью, отпускали вслед шуточки и, вероятно, думали: «Везет! Не успели прийти в порт, как этот чмур такую девчонку отхватил!» Большинство не знало, что эта девчонка моя жена. Да и трудно было поверить. Я шел рядом с Лидочкой, как петух, гордо подняв голову, показывал, объяснял ей, что такое рангоут и такелаж, для чего служит. Когда же я дошел до брам-рея и она узнала, что при авралах там мое место, то спросила:
— А ты не упадешь оттуда?
Я не успел ответить, как сзади кто-то хихикнул и сказал:
— Не беспокойтесь. Когда он туда забирается, его накрепко прихватывают к рее веревками. Такой порядок. Никуда не денется.
Я обернулся. Рядом стоял практикант из одесской Мореходки и нагло улыбался во всю свою рожу. С каким бы удовольствием я съездил ему по носу! А Лидочка поверила и спросила:
— Правда? А я за тебя беспокоилась, когда читала твои письма.
Я постарался поскорее увести ее с судна.
Я предусмотрел все. И комнату, и то, в какой столовой будем обедать, и где гулять, и как проводить время… Предусмотрел все, кроме одного. Практикантов с «Товарища» выпускали на берег через два дня на третий. Вахта и подвахта на борту, третья вахта свободна. Железный закон учебного судна. Но разве могли подойти такие правила влюбленному молодому мужу? И вместо того чтобы попытаться получить разрешение чаще бывать на берегу, я пошел на преступление. Почему я не поговорил со старпомом, не объяснил ему всего? До сих пор не понимаю. Наверное, боялся получить отказ.
Каждый вечер я укладывал свой бушлат на койку, придавал ему очертания человеческого тела, покрывал одеялом и с наступлением темноты незаметно удирал с судна.
— Почему тебя так часто пускают на берег? — спросила Лидочка, когда я стал ежедневно приходить к ней. — Ты же писал, что у вас с судна не вырвешься.
— Это правда. Но у меня с дядей Ваней прекрасные отношения. Придешь, скажешь ему и — дело в шляпе. Гуляй до утра.
— А кто это дядя Ваня?
— Дядя Ваня? Старпом. Он меня уважает за работу. Если что-нибудь серьезное, дядя Ваня посылает меня: «Иди быстро наверх, посмотри, что там заело», — беззастенчиво врал я, в глубине души опасаясь встречи с милым дядюшкой» где-нибудь в городе во время моей вахты. «Племяннику» бы не поздоровилось! Но жена мои объяснения приняла. Не может быть иначе. Ее муж — прекрасный моряк, и старпом, конечно, его заметил и выделил из общей массы. Чего ж тут удивительного?
Несколько раз мне это сходило с рук, но в конце концов меня уличили. Лидочке я ничего не сказал. Но она заметила, как упало мое настроение.
— Почему? Что с тобой?
— Не хочется расставаться…
Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.
«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи-комсомольцы: ходатайствовать перед капитаном об оставлении на судне. Я бросился в бюро ячейки.
— Вряд ли собрание примет такое решение, — холодно сказал секретарь, прочитав мое заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а вот с вахты уйти не всякий додумается.
Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня:
— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.
Я был возмущен и подавлен. Горевал не от того, что меня списывают. Меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.
Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.
Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свои вещи и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с товарищами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…
В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.
— Лухманов в отпуске, — сказали мне.
Без начальника техникума никто не мог решить — оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня, как могли. Но, встречаясь глазами с матерью, я чувствовал, что она недовольна мной.
— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?
— Не знаю. Фарисеи они…
Я начал кипятиться, все старался доказать, что я прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.
Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется. Начался совет. Я с замиранием сердца стоял под дверью. Пытался услышать, что говорят. Но кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома — он тоже присутствовал на совете, — увидя меня, сказал:
— Все, брат. Отчислили тебя. Я не поверил:
— А что Лухманов говорил?
— Он сказал, что, как коммунист, капитан и воспитатель, считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.
Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.
— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.
— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.
— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил несмотря на то, что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного хватить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.
— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…
Лухманов встал, положил руку мне на плечо:
— Послушай, что я тебе скажу, У меня большой опыт. Ты веришь мне?
— Да.
— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависит безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет, — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.
— Что же мне делать теперь?
— Я напишу на Биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.
Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.
— Иди. Через год я жду тебя в техникум.
Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.
На Бирже труда записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в Мореходку.