Бланкенфельде

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бланкенфельде

Утром за нами прибыли тюремные машины. Нас построили, пересчитали, приказали садиться. Мы, счастливые, веселые, залезли в зеленые ящики, не обращая внимания на тесноту, духоту и нестерпимую жару. Даже сгрудившиеся у машин охранники во главе с комендантом не казались такими отвратительными. Ведь мы ехали на обмен. Домой!

Короткая дорога на вокзал, вагоны с решетками на окнах, мучительное желание курить, несколько часов пути, и вот поезд уже на Берлинском вокзале. Несмотря на усталость, нас не покидает хорошее настроение. Опять знаменитые «грюне Минны», и нас привозят в какой-то подвал. А, черт с вами, возите куда хотите, только меняйте скорее! Начинаем обследовать новое жилье. К величайшей радости, ребята находят несколько пустых пачек из-под папирос «Казбек». На одной из них надпись карандашом: «Поехали на обмен». Значит, тут содержались советские граждане и их обменяли! Наверное, это были работники наших представительств в Германии. А может быть, провокация? Подкинули коробки для того, чтобы успокоить моряков? Впрочем, какой в этом смысл? Нет, были тут наши… Поздно вечером гремит засов, дверь в подвал открывается, и к нам вводят большую группу людей. Сначала в темноте мы не можем разобрать лиц, но скоро раздаются радостные возгласы:

— Витька, ты ли это?!

— Сергей Николаевич, и вы здесь?

— Ничего, рябчики, не горюй. На обмен едем, скоро дома будем!

Оказалось, что привезли команду еще одного советского парохода, захваченного в Любеке. События там разворачивались примерно так же, как и у нас в Штеттине. Возбужденные встречей, мы долго не могли уснуть. Часа через два к нам присоединили еще большую группу советских моряков. Их было человек шестьдесят, и среди них много знакомых. Это были команды двух шаланд, построенных для Советского Союза в Гамбурге. Они приехали на приемку, и тут началась война. Вместо обычных мореходных книжек «перегонщики» имели заграничные паспорта. Это обстоятельство впоследствии сыграло роковую роль в нашей судьбе. Среди этих моряков я встретил своего старого приятеля Сашу Аристова.

Мы проговорили с ним почти всю ночь. Вспоминали свои семьи, плавание на «Эльтоне» и, конечно, решали судьбы мира. На следующий день нас привезли в большой лагерь под Берлином — Бланкенфельде.

…Красные дощатые бараки, обнесенные тройным рядом колючей проволоки. Лагерь разделен на две половины. В одной живут военнопленные французы, в другой поместили нас. Общение запрещено. Вокруг ходят охранники с автоматами. Но умывальник общий для нас и для французов. Вот тут, у умывальника, и перебрасываемся короткими фразами. У нас всегда одни и те же вопросы: «Как дела? Что нового на фронтах? Дай закурить».

Мы страдали без курева. Французы живут свободнее и знают больше. Они под охраной ходят на разные работы в город. Говорят, что стерегут их там слабо и уже было несколько побегов. Немцы не очень волнуются. Все равно Франция оккупирована. Вот трудно только добывать цивильную одежду. Без нее не убежишь. На наши вопросы французы безнадежно машут руками, цедят сквозь зубы понятное нам слово «мерд!»[16] и суют сигаретку. Изредка они получают посылки из дому.

Мы голодаем. Питание ухудшили до невозможного. Люди начинают болеть. Многие сильно отощали.

— Что же это такое, товарищи? Ведь так будет продолжаться — подохнем здесь. И до дома не доедем, — раздаются голоса. — Надо что-то предпринимать.

Надо что-то предпринимать… А что? Вот помполит с «Волголеса» Зотов и несколько смелых ребят организовывают голодовку. По лагерю пронесся призыв:

— Не принимать пищу! Пусть увеличат рацион. На этом жить нельзя.

В обед у лагерной кухни не выстраивается обычная очередь. Гитлеровцы встревожены. В чем дело?

Комендант с овчаркой на ремне приходит в нашу половину.

— Почему ваши люди не обедают? — спрашивает комендант.

— Мы требуем увеличения пайка. Моряки голодают, начинают болеть…

Лицо коменданта наливается кровью. Он начинает кричать истошным голосом. Он кричит о том, что мы должны быть благодарны за то, что нас не расстреляли, что он тут хозяин и требовать тут никто не может, о том, что, если мы не перестанем «бунтовать», он нам покажет… Все это мы уже слышали. Как они все похожи друг на друга, эти гитлеровские начальники, никакой разницы в речах, никакой разницы даже во внешнем облике. Все подстрижены под фюрера, с усиками на верхней губе, все подражают его манерам…

— Ни грамма больше не получите. Можете подыхать, — заканчивает свою речь комендант и гордо удаляется восвояси.

Мы продержались два дня, а на третий не выдержали… Пошли на кухню. На голодовку решили плюнуть, все равно скоро домой. На этот раз немцы победили, но голодовка показала, что, если нужно, если будет очень нужно, мы выстоим…

Привезли арестованных из гестапо, — комендант штеттинского лагеря не соврал. Люди были крайне истощены, измучены и подавлены. В тюрьме им сказали, что всех моряков уже обменяли и отправили на родину. Надеяться им больше не на что.

Не было предела радости, когда тюремная машина въехала на двор нашего лагеря и освобожденные из гестапо оказались среди своих.

— Теперь в порядке, ребята. Скоро будем дома. Все плохое позади, — утешали мы прибывших. Если бы мы знали тогда, что нам предстоит…

Хуже всех выглядел Балицкий. Он отощал больше других, по телу пошли болезненные фурункулы. Он рассказывал, что в тюрьме каждое утро его приводи-, ли в душевую и окатывали холодной водой из шланга, хлеба совсем не давали. Только кофе-эрзац, две картошки и кружку баланды. Это на целый день.

Вечером, когда улеглось волнение и приехавшие привыкли к своему новому положению, мы собрались на лавочке у барака. Всех интересовала причина их ареста.

— По-моему, причина одна. Гестаповцы устроили провокацию, хотели объявить, что поймали шпионов, диверсантов, или, как они называют, функционеров ГПУ. Мне предлагали сознаться в несусветных преступлениях против Германии, говорили, что все мы шпионы и они давно следили за нашей деятельностью. В общем, все высасывали из пальца. Но не удалось. А вот почему они выбрали именно нас, не знаю, — с наслаждением затягиваясь французской сигаретой, рассказывал Иван Иванович.

Почти то же, только в разных вариантах, гестаповцы пытались выбить и от других моряков.

Теперь мы были все вместе. Оставалось только терпеливо ждать обмена.

…Наши девушки пользуются большим успехом у французов. Вечером, когда остается часа полтора до отбоя, военнопленные выходят на двор, становятся у проволоки, разделяющей наши половины, и начинают молчаливый флирт. Улыбаются, суют под проволоку сигареты, печенье, хлеб. Женщины одаривают поклонников благодарными улыбками, собирают все и делятся с нами.

Сколько раз, когда тревога за близких сжимала сердце, падало настроение, я слышал тихий голос:

— Ну, что пригорюнились? Закурите, легче станет, Вот вдобавок кусочек хлеба. Извините, больше нет.

Это наши девушки, Клава Лещева, Таня Окулова, Нина Салтанова, пытались поддержать меня. Да не только меня. Многих. Я им очень благодарен за это. Тогда сигарета ценилась у нас дороже золота. И еще Миша собирал обильную жатву. Он прекрасно пел итальянские песенки, и французы, как-то услышав Мишин голос, теперь частенько просили его спеть. Эти импровизированные концерты у проволоки нравились даже охранникам. Поэтому, наблюдая за тем, что происходило в лагере, они сквозь пальцы смотрели на такое нарушение режима. Кроме того, они знали, что мы собираемся ехать домой, и не боялись, что кто-нибудь из нас захочет бежать. Такое либеральное отношение позволило нам тайно переправить на французскую сторону два штатских костюма. Вскоре двое французов успешно бежали с работы. Их не поймали. Немцы спохватились, но было поздно. В наказание нам резко ухудшили питание и ограничили место прогулок. Общение с французами стало крайне затруднительным. У проволоки постоянно дежурил автоматчик и не позволял подходить к ней. Концерты прекратились, подарки с французской стороны тоже.

.. Радиоприемник Арташа все еще существует. Иногда днем нам удается поймать Москву. Рудаков забирается под одеяло вместе с приемником, слушает. Кто-нибудь из интернированных громко поет в бараке, шумно убирает помещение, кто-нибудь отвлекает часового разговорами, — не то разряды в приемнике могут быть услышаны. Сообщения с Родины самые неутешительные. Пока отступление продолжается, но во всех передачах слышится твердая уверенность, что так не будет вечно. Временно — вот слово, которое всегда присутствует в сводках. Мы верим этому. Но гитлеровцы делают все, чтобы поколебать эту уверенность, несмотря на то что мы едем в Советский Союз. Авось кто-нибудь испугается и захочет остаться в Германии. Напрасные надежды! Мы рвемся домой, на суда, помогать фронту, хоть чем-нибудь быть полезными своей стране. Такое у всех желание. Мы не должны остаться в стороне, когда все наши товарищи воюют. Нам приносят немецкие газеты. Наши города окружены, сообщения о победах, списки награжденных Железными крестами. «Зондермельдунг!» «Зондермельдунг!» «Зондермельдунг!»

А сегодня нам подослали солдата. Он чисто говорит по-русски. У него приятное простое лицо. Он в немецкой форме с автоматом на плече, охраняет нас, но смотрит доброжелательно и негромко, ласково говорит:

— Идите ко мне, хлопчики. Курить хотите? Вот вам сигареты. Покурите. Знаю, как трудно курящему человеку без папирос. — Он сует под проволоку полпачки сигарет. Это целое богатство. Мы с наслаждением закуриваем.

— Ты что, русский? — спрашивает солдата Мудров. — Чего же эту форму напялил?

Солдат смотрит на повара с сожалением.

— Эх, милок, не знаешь ты ничего, потому и вопросы такие задаешь. А я всего три дня как с фронта…

— С какого? — вырывается у всех.

— С Ленинградского, — спокойно отвечает солдат. — Вот ранили в руку и сюда прислали.

— Ну, как Ленинград, стоит?

— Взяли ваш Ленинград.

— Что? Как взяли? Врешь ты все. В газетах ничего не было.

Взяли Ленинград… Неужели правда? Все дорогое, что есть в жизни, там… Город, где я родился, прекрасный мой город, мать, жена, сын… Нева, спуск, где я сидел и размышлял о жизни, когда меня исключили из Мореходки… Все мечты и надежды связаны с Ленинградом…

А солдат закуривает новую сигарету и спокойно продолжает рассказывать:

— Почему вру? В газетах еще будет. Ой, ребята, вы не представляете, какая у немцев сила! Как поперли мы ходом, так в самый Ленинград и вкатились. Конечно, сопротивление нам оказали, но куда им… Как пошли танки прямо на дома, стены падают, под ними так сотнями красные и погибают… Вы не видели еще немецких танков! Звери, а не машины. Нет им преград. Да…

— А Эрмитаж целый? — не удержался и спросил я.

— Эрмитаж? Камня на камне не осталось от Эрмитажа. Как упала с неба многотонная, только пыль пошла…

Эрмитаж разрушен. Он рядом с домом, где я живу, на Мойке. Значит… Не хочется думать. Страшно…

— Да… До Марсова поля я дошел. Там меня и ранило. Бои ужасные там были.

Все подавленно молчат. Никак не укладывается в голове мысль, что Ленинград взят. Вдруг Мишка Мудров спрашивает:

— А памятник Ленину на Марсовом поле как? Стоит?

— Памятник?

— Ну да, памятник. Такой огромный из красного гранита, самый высокий памятник в Ленинграде.

— Как же, знаю. Я его как раз и подрывал. Майор мне приказал. Ну, я выбрал патрон посильнее и как ахнул…

Мы дружно хохочем. Ведь памятника Ленину на Марсовом поле никогда не было. Камень свалился с сердца. Ну что за молодец Мишка! Сообразил, как проверить этого негодяя. Солдат недоуменно глядит на нас. Чувствует, что заврался.

— Ахнуть бы тебе по роже, сволочь. Может, не стал бы так врать, — говорит кто-то из присутствующих. — Морда паршивая, нашел кого обманывать! Ленинградцев.

— Сами вы сволочи, — злобно говорит солдат. — Давайте сигареты обратно.

Сигарет ему жалко. У немцев с куревом туговато.

— А этого не хотел? — делает неприличный жест Блажевич. — Может, тебе ключ от квартиры отдать?

Охранник вскидывает автомат, но это никого не пугает. Мы знаем, он не выстрелит. Не имеет права, пока мы в списках на обмен.

По ночам воют сирены. Воздушная тревога! Воздушная тревога! Охранники бегают по лагерю, щелкают автоматами, запирают двери бараков и истошно кричат: «Затемнение! Из бараков не выходить! У окон не стоять!»

Но мы спрыгиваем с коек и сбиваемся у окон. Слышатся далекие взрывы. Оглушительно трещат зенитки. Их много. Кажется, что весь Берлин в кольце зениток. Вспыхивают зарева пожарищ. Значит, бомбы достигли цели. Мы радуемся, забывая о том, что и на лагерь может упасть бомба. Небо прорезают длинные узкие лучи прожекторов. Они перекрещиваются, сходятся и расходятся, шарят в поисках противника. Где-то над нами, очень высоко, гудит самолет. Его не видно. Прожектора начинают метаться по черному небу. Мы замираем. Неужели обнаружат? Гул самолета становится отчетливее. Три прожектора пересекаются, и очень высоко мы видим серебряный крестик. Он пытается уйти от безжалостных лучей, ныряет в черноту, но прожектора вновь настигают его и уже больше не выпускают. Как он попал сюда, бедняга, один? Отбился от своих? Или какие-нибудь неполадки в моторе? Зенитки, как свора собак, набрасываются на самолет. Видны белые комочки разрывов. Они похожи на обрывки ваты.

— Ребята, ведь наш это, — вдруг печально говорит Игорь Маракасов. — Видите, какая форма крыльев? Только у наших такие.

Мы вглядываемся. Игорь прав. Это наш. Сердце сжимается от тоски и жалости. Ведь там у штурвала сидит русский парень. Свой! Только бы хватило у тебя бензина, только бы ты добрался до дому…

Все больше прожекторов в небе, все ближе и чаще рвутся белые комочки… Нет, не вырваться нашему летчику. Стишком неравные силы. Вся оборона немецкой столицы обрушилась на советский самолет. Проходит еще несколько минут, и мы видим, как, закувыркавшись в воздухе, падает серебряный крестик…

— Все… — говорит моторист Соколов. — Пропал… Ах, сволочи!

Мы подавленно молчим. Становится очень тихо. Замолкли зенитки. Погасло небо. Через минуту завыли сирены. Отбой воздушной тревоги. Мы забираемся обратно в койки и молча лежим. Говорить не хочется…

Мучительно долго тянется время. Мы уже устали ждать. Что-то немцы помалкивают об обмене. На все наши вопросы комендант пожимает плечами. «Ждем распоряжений», — говорит он. Тревога наша растет. А вдруг обманут? От них можно ждать всего.

В один из дней к баракам подъезжают машины. Мы бросаемся к ним. Наверное, привезли советских моряков, чьи суда были захвачены в других портах. Но нет. Из грузовиков вылезают толстые, хорошо одетые люди, женщины, дети… Кто они? Зачем их привезли сюда, в лагерь интернированных моряков?

Скоро выясняется, что это группа богатых коммерсантов, в большинстве своем владельцы магазинов, торгующих дорогими мехами. Каким-то непонятным образом они получили право на обмен. Всю сознательную жизнь они прожили в Германии и к России не имеют никакого отношения, если не считать подозрительных паспортов — не то нансеновских, не то просроченных советских, не то советских без права въезда в Советский Союз. И этих людей тоже должны менять на немцев, оставшихся в России! Их поселяют в отдельный барак, и с нами они общаются мало.

Наконец шестого августа ни с чем не сравнимая радость. Начинается обмен! Торжественный комендант появляется на нашей половине вместе с переводчиком и свитой из младших офицеров и приказывает:

— Все, кого я назову, выходите и стройтесь. Это первая партия, которая поедет на обмен.

Душа уходит в пятки от ожидания и волнения. Попаду ли я в первую партию? Кому выпадет это счастье? Ведь комендант сказал — первая партия… Значит, поедут не все. Переводчик выходит вперед, читает список:

— Аристов, Баринов, Невский, Морозов…

Он не называет никого с моего парохода, хотя у нас тоже есть фамилии, начинающиеся на А, Н, М… Я удивленно оглядываюсь. Такие же удивленные, непонимающие лица у ребят с судов, захваченных в Штеттине. Ни одного не назвал переводчик. В чем дело? Из строя выходят только моряки, приехавшие на приемку шаланд в Гамбург. Переводчик складывает список и вопросительно глядит на коменданта. Тот ему что-то говорит. Переводчик понимающе кивает головой.

— Руе! Тихо! — кричит переводчик. — Внимание! В первой партии поедут только моряки, имеющие заграничные паспорта. Остальные в следующей группе.

— Когда же? — спрашивают сразу несколько голосов.

— Не беспокойтесь. На днях. Можете разойтись. А те, кого вызвали, собирайте вещи, завтра утром придут машины.

На дворе наступает неловкое молчание. Мы и рады за товарищей и завидуем им.

— Ну, что вы огорчаетесь? — говорит кто-то из счастливцев, не в силах сдержать улыбку. — Завтра уедем мы, а послезавтра вы. Главное — начался обмен. Вот что важно.

И верно. Чего мы огорчаемся? Днем раньше, днем позже. Не так уж важно. Обмен начался. Сам комендант сказал, чтобы мы готовились. Поедем со следующей партией. Какой ему смысл врать? И все-таки тревожное чувство копошится где-то внутри меня… Нет-нет, все в порядке. Не надо думать о дурном. Все хорошо… Я подхожу к Саше Аристову. Он улыбается, трясет мне руку.

— Здорово получилось! Попал в первую партию. Да улыбнись ты, в самом деле. Поедете и вы через день. Ты сам подумай. Раз пришло такое решение менять моряков, значит будут менять всех. Не может же наше правительство одних обменять, а других оставить? Как ты думаешь? Исключено. Чем мы лучше вас?

Его доводы звучат убедительно, и я немного взбадриваюсь. Не могут нас бросить.

— Вот что, Сашок, я тебя попрошу. Как бы там ни было, ты будешь в Ленинграде раньше меня. Черт его знает, может быть, обмен и задержится на неделю там или больше…

— Да брось ты. Не задержится, я тебе говорю.

— Ладно. Я напишу маленькую записку домой, маме и жене. Передашь?

— Какой разговор, конечно передам. Напрасно все это… Давай пиши, а я пойду вещички складывать. Только небольшую, чтобы не нашли при переезде границы.

Я иду в барак, беру листок бумаги и задумываюсь над ним. Что написать, чтобы успокоить, чтобы знали, как я их люблю, как тревожусь за их судьбу… В короткой записке много не напишешь. Пусть будет так: «Жив. Нахожусь в Берлине, интернирован. Надеюсь скоро быть с вами. Берегите сынишку. Не падайте духом. Очень люблю вас и всегда помню. Саша расскажет подробности. Целую вас».

В комнатах отъезжающие собирают вещи. Разговоры о том, как повезут: через Турцию или через Швецию? Только эти две нейтральные страны могут помочь обмену интернированных и пропустить их через свои границы. Несмотря на то что вторая партия отправится домой через несколько дней, моряки с шаланд принимают различные поручения. Хочется скорее послать весточку. Ведь дома могут предполагать что угодно…

Утром весь лагерь бурлит от возбуждения. Уезжают. Машины поданы. Они стоят у комендатуры. Моряки с вещами уже вышли на двор и ждут команды. А она почему-то задерживается. Нетерпение растет. У торговцев мехами подозрительное оживление. Они тоже все высыпали на двор, о чем-то спорят, жестикулируют, собираются отдельными группками, потом снова сходятся вместе. Мы видим, как от толпы отделяются три человека, подходят к охраннику, показывают на комендатуру, что-то просят… Ага, понятно. Это делегаты. Они хотят говорить с комендантом. Солдат вскидывает автомат и ведет их на передний двор, к комендатуре. Что это они? Все время сидели тихо, а тут всполошились? Через двадцать минут делегаты возвращаются. Лица у них улыбающиеся, довольные.

— Ну, что? Зачем ходили? — спрашивает Эдельманис.

— Мы тоже уезжаем, вместе с вами, — отвечает делегат и кричит своим: — Скорее выходите! Не задерживайтесь!

Но магазинщиков подгонять не надо. Они уже давно на дворе. Подъезжают грузовики. Приходит комендант и переводчик со списком. Моряков строят и по одному сажают в машины. Мы прощаемся с товарищами. Обнимаемся, целуемся. Слышатся возгласы: «Передай все, Сеня!», «И мы вслед за вами!», «Привет Ленинграду!» Когда последний моряк залезает в грузовик, начинают садиться меховщики со своими шикарными набитыми чемоданами. Они садятся без всякого построения, без переклички, без списков… Смутное, тревожное подозрение закрадывается в душу. Что-то здесь не так. Почему уезжают меховщики, когда следующая очередь была нашей?

Машины трогаются.

— Прощайте! Скоро встретимся! — кричим мы. — Скажите там, чтобы нас не забывали!

Распахиваются ворота, и машины исчезают из глаз. Уехали… Грустные стоим мы на дворе.

— Ладно, ребята. Не вешайте голов. Придет и наш черед, — пытается утешить нас помполит Зотов, но почему-то эти слова не приносят успокоения.

Наоборот, звучат они неуверенно и вызывают неясное беспокойство. А вечером в лагерь от французов каким-то образом проникает слух: за огромную взятку, полученную от меховщиков, комендант отправил их в Турцию вместо нас. Может ли это быть? Нет, мы не допускаем такой мысли. Все это совсем не так просто. Ведь здесь участвуют «высокие договаривающиеся стороны», наше правительство требовало моряков, а не этих торговцев. Обмен производится по определенным, согласованным обеими сторонами, спискам… Нет, вранье, сплетня, не может быть! Так мы старались поднять свой дух. Но несмотря на эти рассуждения, настроение наше сразу упало. Только после окончания войны от товарищей, уехавших с первой партией, мы узнали правду. Да, за огромные деньги меховщики заняли места моряков в этом транспорте интернированных.

В Турции гитлеровцы обманным путем подсунули нашей стороне меховщиков. Когда спохватились — было уже поздно. Ведь интернированных принимали турки. Не все ли им было равно, кого передавать советской стороне: моряков или кого-нибудь другого? Главное, чтобы сошелся счет «голов». А когда к этим «головам» еще прибавляется изрядный куш, почему бы не пойти навстречу друзьям-немцам? Ни один из меховщиков в Советский Союз, конечно, не поехал. Они попросили убежища у Турции и потом расползлись по разным странам.

На беззакония гестаповцев, которые они творили при обмене интернированных советских граждан, проливает свет упомянутая мною выше книга Бережкова «С дипломатической миссией в Берлин». Вот что пишет автор:

«При уточнении списков на месте, еще в берлинском лагере, мы обнаружили трех лишних человек — женщину и двух мужчин. Они не были зарегистрированы в документах нашего консульства, их никто не знал, но все трое уверяли, что они советские граждане, работали в Германии и теперь возвращаются на родину вместе со всеми. Представитель Вильгельмштрассе тоже уверял, что эти трое прибыли в командировку в Голландию и всегда числились советскими гражданами. Они фигурировали в официальных немецких списках советских граждан, подлежащих эвакуации. Несмотря на наши протесты, они так и оставались среди интернированных советских людей. Только потом нам стало ясно, зачем понадобились немцам эти лица: при переезде через болгаро-турецкую границу все трое заявили, что они отказываются вернуться в Советский Союз. Они, дескать, «избрали свободу» и решили остаться в Третьем рейхе. Гитлеровская пропаганда подняла по этому поводу невероятный шум. Газеты и радио в подробностях расписывали, как «три члена советской колонии отказались вернуться в большевистскую Россию и просят политического убежища в Германской империи».[17]

Но обо всем этом мы узнали много лет спустя. А пока, взволнованные и угнетенные всякими слухами, ждали обмена.

Ожидания наши были напрасными. Шли дни, недели, месяцы, а об обмене немцы молчали. Капитаны несколько раз ходили к коменданту, но тот ничего конкретного сказать не мог, призывал быть терпеливыми и надеяться на провидение.

Для нас это были тяжелые дни. В лагерь приходили самые невероятные слухи: «Советское правительство отказалось от обмена!», «В Союзе было мало немцев. Моряков менять не на кого», «Гитлеровцы подсовывают вместо моряков военнопленных»… И вся эта чушь приходила «из самых достоверных источников».

А сколько муки, терзаний и волнений приносили въезжавшие в лагерь машины.

— Ребята, едем! Солдат сказал, за нами приехали! Сейчас придет комендант с переводчиком…

Но это были попытки выдать желаемое за действительность. За нами никто не приезжал… Мы слонялись по двору вялые, мрачные, раздражительные… Разговаривать не хотелось. Все наши прогнозы не оправдались. Радио и газеты гремели о победах Германии.

Шла последняя неделя сентября, а мы все еще находились в Бланкенфельде. Пожухла и пожелтела трава на лагерном дворе. Ночи стали темные и холодные. Тоскливо завывал ветер в проводах. Часто шли дожди. Вокруг бараков образовались непросыхающие лужи. Гулять не хотелось. Мы валялись в койках, с тоской прислушиваясь к ударам дождевых капель в оконные стекла. Об обмене уже никто не говорил. Это была запретная тема. Она вызывала раздражение. И все-таки мы не теряли надежды, затаив ее где-то внутри себя. Больше того — мы жили этой надеждой, но…

Первого октября, в холодный пасмурный день, на «аппель» пришел комендант. Как обычно, нас пересчитали, но не распустили. Мы стояли затаив дыхание. Сейчас он скажет: «Собирайте вещи. Едете на обмен». И он сказал:

— Завтра вы покидаете этот лагерь. Собирайте вещи и к восьми утра будьте готовы. Обмена не будет. Ваше правительство отказалось от вас.

Лицо у коменданта было злое, надменное. Вдруг раздался звонкий молодой голос:

— Врешь, подлюга! Врешь, сволочь!

Это крикнул кто-то из второго ряда. Комендант понял без переводчика и заорал:

— Руе! Кто посмел это сказать? Выйди вперед. Вы слышали, подонки?

Никто, конечно, не вышел, а комендант, брызгая слюной, продолжал орать:

— Унтерменши, не забывайте, что теперь вы вне закона. Я могу расстрелять любого из вас за неповиновение. Вас никто не защитит. Имейте в виду: еще одно такое выступление, и я применю силу. За оскорбление Великого Рейха…

Он что-то кричал еще, но нам уже было все равно. Обмена не будет! Вот что мы поняли. Рассказывать о нашем состоянии? Нет, думаю, что не надо. Мы получили смертельный удар. Ночью никто не спал. Во всех комнатах говорили о причинах прекращения обмена и нашей дальнейшей судьбе.

Среди интернированных моряков были люди, пользовавшиеся большим авторитетом. С ними советовались, к их мнению прислушивались. Гребенкин, Шилин, Пучков, Устинов, Зотов были коммунистами и, вероятно, так же, как и капитаны, чувствовали себя ответственными за моральное состояние экипажей в это трудное время. Они старались поддержать людей добрым словом.

Помню, как Гребенкин говорил, помню его тихий, спокойный голос:

— Ну что ж, ребята, сейчас, по крайней мере, все стало ясно. Сидеть нам в Германии до конца войны. Это как дважды два. О том, что наше правительство бросило моряков на произвол судьбы, даже мысли не допускайте. Что-то тут гитлеровцы смастрячили, нам неизвестно что. Только так. А мы должны набраться мужества, быть готовыми ко всему, смириться с тем, что сидеть нам тут долго, и не терять лица советского человека. Больше пока ничего не требуется. А там обстановка покажет, что нам делать…

На следующий день нас после завтрака начали сажать в прибывшие машины. Моросил дождь. По небу плыли серые, скучные тучи. Настроение было под стать погоде. Наши женщины тесной кучкой стояли у своего барака. Они глядели на нас испуганными, полными жалости глазами. А мы понимали, как одиноко и страшно им сейчас. До этого утра они были вместе со всеми, и наша судьба была их судьбой. Теперь они оставались одни среди нахальных, часто пьяных охранников. Что с ними будет?

— Возьмите нас с собой! — не выдержав, закричала Нина Салтанова и бросилась к машинам.

— Цурюк! Лос! — охранник оттолкнул ее.

— Ничего, девушки! Держитесь. Все равно этим мордам хана будет! Не дрейфьте, — крикнул Костя Дмитриев.

Машины рванулись вперед. Последнее, что мы видели в Бланкенфельде, — понурую группку женщин на фоне моросящего дождя и бурого деревянного барака.

— Прощайте! — донеслось до нас. — Счастливо вам!