ГЛАВА 11

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОПЕРЕЖАЯ ВРЕМЯ

1. На пути к «Скотному двору»

Казалось, что Оруэлл должен был быть удовлетворен работой в «Трибьюн», воспринимаемой им как освобождение от оков государственной службы. Однако со временем его неугомонная душа начала требовать чего-то большего. Он думал о новом художественном произведении, но таком, которое затрагивало бы самые потайные нити крайне противоречивой военной современности, вторгалось бы в чудовищную ситуацию, когда союзником Великобритании оказался советский диктатор, кровавый палач Сталин, жертвами которого не на поле боя, а в расстрельных камерах стали сотни тысяч людей. Сам термин «большой террор», который как-то всплыл в сознании Оруэлла и был им однажды употреблен, вошел в широкий обиход значительно позже, но именно так по существу оценивались Оруэллом и многими другими западными общественными деятелями те кровавые «чистки», которые проводились в СССР в 1936-39 годах.

Оруэлл напряженно искал форму, в которой смог бы наиболее эффективно, язвительно, доходчиво для читателей и в то же время цивилизованно, в совершенной художественной форме, мастерством которой он уже овладел в полной мере, выставить на всеобщий позор сталинскую тоталитарную систему. Важно было разоблачить тоталитаризм именно советского образца, ибо правототалитарные системы в Германии и Италии терпели военное поражение и неуклонно приближались к своему концу, в то время как левототалитарная модель, находясь в стане «антигитлеровской коалиции», становилась все более мощной и, что хуже, казалась все более приемлемой, ибо вносила весомый вклад в дело разгрома общего врага - гитлеризма.

При этом писатель отчетливо видел, что некоторые черты, свойственные тоталитаризму, в условиях войны проникают и в британское общество. Главное опасение состояло в том, что власти мог понравиться ограничительный комплекс и она могла попробовать сохранить его и после войны. Его возмущало и смешило, что англичане легко поддавались самой примитивной пропагандистской обработке: буквально в считанные часы Советский Союз, бывший союзником Германии и врагом британцев до 22 июня 1941 года, стал их другом и союзником после нападения Германии на СССР. Заявление Черчилля о том, что его страна окажет русскому народу любую помощь, сопровождалось показательным дополнением: «Если бы Гитлер вторгся в ад, я благожелательно отозвался бы в палате общин о Сатане»657. Впрочем, эти последние слова Черчилля о готовности подсобить Сатане цензура предусмотрительно выбросила. В демократической стране даже премьер-министр в годы войны был лишен привилегии говорить свободно.

В одном из своих «Лондонских писем» в «Партизан ревью» Оруэлл снисходительно, как о чем-то нелепом и вместе с тем неизбежном, писал о тех англичанках, которые еще совсем недавно вязали теплые носки для финнов, подвергшихся нападению советской армии. Теперь они делали то же самое для русских658. Нужны ли были лучшие доказательства того, как быстро меняет взгляд общественности огромной страны, будь то Великобритания или СССР, министерство информации, или министерство правды, или министерство лжи?

Эрик Блэр вынужден был мириться с тем, что его жена работала в цензурном ведомстве. От нее он имел возможность получать первичную информацию и о буднях самого ведомства, и о тенденциях пропаганды и цензуры. Но все же ему стало намного легче дышать, когда жена поменяла место работы. Из цензурного ведомства весной 1942 года она перешла в Министерство продовольствия, где ей было поручено руководить радиопрограммой под названием «Кухонный фронт». Основным содержанием передач были советы, как приготовить сытную и вкусную пищу из тех сравнительно скудных продуктов, которые население получало по карточкам. Эйлин и ее сотрудники должны были убеждать аудиторию, что рекомендуемые рецепты и советы позволяют приготовить еду, которая будет не хуже ресторанной.

Разумеется, сами авторы передач в это не верили, но, будучи вынужденно циничными, к работе своей относились с величайшей серьезностью. Рационирование пищевых продуктов в Великобритании не было чрезмерно строгим, и картофель, например, урожаи которого оставались значительными, карточному распределению не подлежал. Поэтому команда Эйлин особенно рекламировала этот продукт, создав около сотни рецептов картофельных блюд. Имея в виду, что в Великобритании любили обеды, основным блюдом которых была индейка, кухонные мудрецы даже изобрели блюдо, которое расхваливали как почти полностью соответствующее вкусу индейки, за исключением того «незначительного факта», что там в помине индейки не было. Ее заменял тот же картофель с добавкой других овощей.

Еще в ту пору, когда Блэр работал на Би-би-си, он организовал выступление своей супруги на Индию под названием «Передача с кухонного фронта». Так что нельзя сказать, что он полностью отвергал необходимость передач такого рода. В архиве сохранились заметки его сотрудников о выступлении Эйлин, которые отмечали ее остроумие и общительность659. Добрые воспоминания о работе Эйлин в Министерстве продовольствия оставили ее сотрудники. Одна из них, Летис Купер, через много лет писала: «Застенчивая и непретенциозная в своих манерах, она отличалась честностью, которую, как мне казалось, никогда нельзя было поколебать»660. Та же Купер рассказывала, что передачи «с кухонного фронта» пользовались большой популярностью. Редакция получала много писем по бытовым вопросам и использовала их при подготовке очередных выпусков661.

В первые годы войны Блэры жили в прочном современном доме в районе Аббей-Роуд (Abbey Road), куда обычно не залетали германские самолеты. С точки зрения безопасности это было правильно, хотя ни Эрик, ни Эйлин особенно не задумывались над тем, что могут стать случайными жертвами воздушного налета. Когда же незадолго до нападения Германии на СССР налеты прекратились, Блэры перебрались в район Килбёрн на северо-западе Лондона, где арендовали квартиру на улице Мортимер Кресент (Mortimer Crescent), дом 10а. Это был старый дом викторианской эпохи, довольно изношенный. Стоимость аренды была невысока, и Блэры смогли позволить себе снять довольно большое помещение - несколько комнат на этаже, считавшемся, согласно британским обычаям, первым, но фактическим втором и подвал, в котором Эрик оборудовал столярную мастерскую и даже завел небольшой курятник. Работа с инструментами и забота о животных создавали для него атмосферу уюта - хоть как-то эта обстановка напоминала прошлое деревенское времяпрепровождение. Хотя и в этом война вносила свои коррективы: цыплята разводились ради еды. Возникла этическая проблема. Эрик сформулировал ее Д. Астору: «Нехорошо давать цыплятам имена, потому что в этом случае их нельзя будет съесть»662.

В 1942 году в Лондон перебрались мать Эрика Айда и сестра Эврил, стремившиеся жить поблизости от сына и брата. Они сняли квартиру в том же районе. Эйлин и Эрик немного помогали им материально. В условиях войны обе женщины тем не менее сочли необходимым устроиться на работу. Эврил трудилась на низкооплачиваемой канцелярской должности на заводе металлоизделий, Айда стала продавщицей в крупном универмаге Селфридж. Проработала она там недолго. В начале марта 1943 года у нее произошел острый сердечный приступ, машина скорой помощи отвезла ее в больницу, где 10 марта Айда скончалась. Как оказалось, она страдала хроническим бронхитом, к которому пренебрежительно относилась, занималась самолечением. Можно предполагать, что слабые легкие были унаследованы Эриком от матери.

После кончины матери Эрик и Эйлин стали ощущать все большую тоску в связи с тем, что у них не было детей. Летом 1943 года Эрику исполнилось сорок лет. Эрик несколько раз говорил друзьям, что именно он страдал бесплодием. Эйлин на вопрос одной из подруг на эту тему ответила что-то типа «ко мне это не имеет никакого отношения»663. Знакомый обоих супругов, поэт канадского происхождения Пол Поттс как-то предложил Эрику, чтобы Эйлин забеременела от кого-то другого, добавив, что, по крайней мере, это будет ее ребенок. Эрик был таким предложением шокирован и отказался вести разговор на столь опасную тему664.

Постепенно у Эрика вызревало решение усыновить (или удочерить) ребенка. Эйлин вначале отнеслась к этой идее сдержанно. Она понимала, что основные заботы по воспитанию лягут на ее плечи, а существенно сокращать свою общественную активность она не планировала. Однако Эрик в этом вопросе проявил обычно не свойственное ему упрямство, и Эйлин отправилась за советом к жене своего покойного брата - Гуэн О’Шонесси. Будучи по профессии врачом-гинекологом и акушером, она после гибели мужа взяла на воспитание девочку. В мае 1943 года Гуэн подыскала подходящего ребенка и для Блэров. Это был только что родившийся здоровый мальчик. В течение месяца были выполнены необходимые формальности, получены требуемые документы, и в июне супруги Блэры стали родителями ребенка, которого назвали Ричард Горацио.

Крохотный Ричард сразу же оживил жизнь Эйлин и Эрика, казавшуюся им монотонной. Оба с радостью возились с ребенком. А друзья и знакомые порой с удивлением отмечали, что мальчик внес в семью успокоение и близость. Эйлин и Эрик вновь переживали медовый месяц. Как сказал Дэвид Астор, эта пара «возобновила свой брак в связи с появлением ребенка»665.

Вначале Эйлин считала, что сможет продолжить работу, наняв приходящую няню. Однако условия военного времени были таковы, что большинство работоспособных нестарых женщин были заняты в военном производстве, где получали сравнительно высокие зарплаты и относительно удовлетворительное снабжение по продовольственным карточкам. Брать в няни малоприспособленную к нелегкому труду старуху супруги не пожелали. Эйлин пришлось расстаться с работой. Писатель Оруэлл открыто этому обрадовался, и не только потому, что за ребенком будет ухаживать мать. Он с трудом мирился с характером работы Эйлин и нередко испытывал раздражение в связи с содержанием ее «кухонных» передач. Сама же Эйлин признавалась, что теперь, когда она поняла, что означает материнство, для нее не было большей радости, чем растить мальчика666.

2. Притча обретает содержание и форму

Через несколько дней после того, как в доме появился Ричард, Оруэлл начал писать свое новое произведение, обдумываемое автором последние месяцы и годы. Легко возникло и название - Animal Farm (буквально: «Ферма животных»). На русском эта повесть-притча известна также как «Скотный двор». Но самый точный перевод, пожалуй, дало украинское эмигрантское издательство «Прометей», выпустившее книгу в Западной Германии в 1947 году. Это было первое иностранное издание произведения Оруэлла. На украинском оно называлось «Колгосп тварин», то есть «Колхоз животных».

Повесть (повесть-притча) «Скотный двор» стала одной из вершин литературного творчества Оруэлла. На протяжении лет, прошедших после его счастливого бегства из Испании, и особенно в годы Второй мировой войны, автор с изумлением наблюдал, как все более усиливалось в Великобритании влияние Советского Союза и Сталина, как скрывались от англичан последствия того, что произошло после Октябрьской революции 1917 года. Сталин в глазах Оруэлла был подлинным врагом человечества. Он погубил не только свой народ, но и создал модель, которая легко могла быть подхвачена и применена в Англии. Оруэлл называл ее «граммофонное сознание» - люди перестают мыслить и бездумно повторяют то, что как на грамофонной пластинке записывают в их мозгу667.

Так появилась на свет книга, в которой происходит революция домашних животных против людей-«эксплуа-таторов», ставящая перед зверьми благородные освободительные цели, но в конечном итоге приведшая к неограниченной власти даже не целого вида животных - свиней, а всего лишь одного диктатора, наиболее ловкого, хитрого и безжалостного лидера, захватившего власть в результате внутренних интриг на ферме.

Неизвестно, был ли Оруэлл знаком с русской литературой XIX века, в частности с произведениями М. Е. Салтыкова-Щедрина, который использовал образ свиньи в цикле очерков «За рубежом», впервые опубликованном в журнале «Отечественные записки» в 1880 году. В заключительной главе произведения (глава называлась «Торжествующая свинья, или Разговор свиньи с правдою») это не очень милое в описании Салтыкова-Щедрина животное предстает как обыватель, ценящий прежде всего или исключительно земные блага хлева. Затем свинья трансформируется в народ, который «свое твердит: жрать», и утверждает, что «книги истреблять надо». Так что у «Скотного двора» были предшественники в той самой стране, которая стала прообразом и объектом художественного анализа Оруэлла более чем полвека спустя.

«Скотный двор» было произведением нового жанра. Утопия - это проекция на будущее нынешних радостей и огорчений, надежд и разочарований, восхищения и ненависти, но всегда в концентрированном и часто в преувеличенном, даже карикатурном виде. Антиутопия - это ее противоположность, то есть реальность. То, что произведения Оруэлла и других «утопических» авторов иногда называют «антиутопией», - результат недоразумения. Традиционно утопическими считались произведения, описывающие счастливое светлое будущее, утопию со знаком плюс. «Антиутопией» человеческий язык окрестил книги, описывающие будущее темное и жуткое, утопию со знаком минус. Но будущая реальность, которая оказывается не только не реализованной, но и нереализуемой - неважно, имеет ли она положительный или отрицательный знак, - все равно всего лишь утопия.

Определив, что «Скотный двор» - утопия, отметим также, что это четко выраженная притча - поучительное произведение, указание, как следует и как не следует вести себя, предостережение, облеченное в художественную, иносказательную форму, но всегда имеющее жизненную основу. Важно уметь при этом выписать образы притчи сочно и густо, сказочно и вместе с тем реально. Это, конечно же, задача не из легких, но Оруэлл справился с нею, потому что идея произведения подспудно созревала у него очень долгое время, вероятно, еще со времени службы в Бирме. При этом сам автор считал свое детище скорее «сказкой» или «сказочной историей» и обозначил жанр книжки именно так: A Fairy Story.

Когда Оруэлл дал главному герою своей книги - самодержавному диктатору-борову - имя Наполеон, он не просто стремился создать ассоциации с французским узурпатором власти, ставившим себе целью захват мира. Бонапартом, то есть тем же Наполеоном, неоднократно называл Сталина Троцкий, используя термин «бонапартизм» еще и для описания происходивших в СССР контрреволюционных (с точки зрения Троцкого) событий, являющихся результатом сталинской политики. Наполеон Оруэлла, конечно же, указывал читателю именно на Сталина.

Возможно, Оруэлл знал или слышал и о тех перипетиях, которые происходили в 1930-е годы с оценкой Наполеона Бонапарта в СССР. Так, в июне 1937 года произошел скандал с книгой советского историка Е. В. Тарле «Наполеон», едва не стоившей Тарле жизни. Объективные (по шкале советского сталинского времени) оценки ученого были объявлены «ярким образцом вражеской вылазки», причем рецензии на труд Тарле были опубликованы одновременно 10 июня 1937 года в «Правде» и «Известиях». Если иметь в виду, что как раз в июне 1937 года в Москве при закрытых дверях судили маршала Тухачевского и других военных (расстрелянных по приговору этого суда в ночь с 11 на 12 июня), понятно, что жизнь Тарле висела к те дни на волоске. Однако ничего страшного с историком не произошло. Он не просто был «помилован» по личному распоряжению Сталина, но его книга была включена в список классических, а сам Тарле был возведен в академики.

Несмотря на сказочный сюжет, книга воспринималась почти всеми читателями как весьма остроумная пародия на революцию 1917 года и на то, что происходило затем в России. По внешней канве это рассказ о том, как животные восстали против своего хозяина - фермера мистера Джонса, пьяницы и лентяя, обращавшегося с ними так, как обычно обращаются люди с домашними животными (но, по мнению вдохновителя восстания пожилого и умудренного хряка крайне жестоко и несправедливо). Все герои произведения - от утят и коз до лошадей и, главное, свиней - это своеобразные социально-политические типы, которые встречаются в повседневной жизни в любой стране, хотя книга воспринимается как пародия именно на советские послереволюционные реалии.

«Скотный двор» - это иносказание о происхождении сталинщины, о том, как революция неизбежно изменяет своей природе, как коллективная воля осуществляет насилие над личностью, а затем сама естественно и неизбежно перерождается в волю одного лица, которое обеспечивает свою власть сочетанием насилия и демагогии.

Однажды поздно вечером, когда хозяин, по обыкновению, пьяный, улегся в постель, старый и почтенный хряк призвал всех животных к себе на совещание. «Старый Майор (так его всегда звали, хотя имя, под которым его представляли на выставках, звучало как Красавец Уиллингдона) пользовался на ферме таким уважением, что все безоговорочно согласились»668. Разумеется, свою речь Майор начал обращением «товарищи». Далее шла обычная «классовая» демагогия, только на этот раз в качестве эксплуататоров выступали люди как таковые, а эксплуатируемыми были все животные. «Дни нашей жизни, - вещал Майор, - проходят в унижении и тяжком труде. С той минуты, как мы появляемся на свет, нам дают есть ровно столько, чтобы в нас не угасла жизнь, и те, кто обладает достаточной силой, вынуждены работать до последнего вздоха; и, как обычно, когда мы становимся никому не нужны, нас с чудовищной жестокостью отправляют на бойню». Причина столь жалкого существования - в том, что почти все, что производится животными, - «уворовывается людьми». Оказывается, что человек - единственное существо, которое потребляет, ничего не производя. «Уберите со сцены человека, и навсегда исчезнет причина голода и непосильного труда».

Призвав животных восстать против человеческого гнета, Майор вполне в духе установок Ленина и Троцкого вновь и вновь призывал свою аудиторию к решимости, особенно к тому, чтобы животные не слушали лживых доводов тех, кто говорит об общности интересов с людьми. «Все это ложь! -провозглашал он. - Людей не интересуют ничьи интересы, кроме их собственных. А среди нас, животных, пусть восторжествует нерушимое единство, крепкая дружба в борьбе. Все люди - враги. Все животные - друзья».

Так появляется первый лозунг, одурманивающий толпу. Затем подобные лозунги будут изобретаться все изощреннее, прежние - трансформироваться в полном соответствии с целями и пожеланиями тех, кто инициирует эту опасную игру. А цементирует все здание некая теория, которую последователи Майора назвали анимализмом. Наверное, у Оруэлла был соблазн обозвать теорию майо-ризмом по аналогии с марксизмом или ленинизмом, но он удержал себя от этого, чтобы пародия не выглядела слишком уж грубой.

В результате животные изгоняют с фермы несчастного мистера Джонса и создают «Скотный двор», где поначалу действительно «все животные равны» (новый или, точнее, модернизированный старый лозунг Майора).

В главном вдохновителе восстания некоторые читатели узнают Маркса, хотя скорее его прототипом является Ленин. Затем на сцене появляются его последователи - боровы, воплощающие образы Сталина и Троцкого. «Наполеон был большим и даже несколько свирепым с виду берк-ширским боровом, единственным беркширцем на ферме. Он не был многословен, но пользовался репутацией личности себе на уме. Снежок отличался большей живостью характера, быстрой речью и изобретательностью, но относительно меньшей серьезностью». Если первый вождь «революции на скотном дворе» по имени Майор вроде бы действительно верит в ее идеалы, то между его преемниками Снежком и Наполеоном (Троцким и Сталиным) вспыхивает личная борьба за власть.

Снежок (Троцкий) представлен не без доли симпатии, хотя с явной иронией, а подчас даже с издевательскими интонациями. «Снежок... занимался созданием организаций, которые он называл “комитеты животных”. Этим он занимался с неутомимой энергией. Он организовывал комитет по производству яиц для кур, лигу чистых хвостов для коров, комитет по вторичному образованию диких товарищей (его целью было приручить крыс и кроликов), движение за белую шерсть среди овец и множество других, не говоря уже о курсах чтения и письма. Обычно все эти проекты постигала неудача».

При этом обращает на себя внимание, что Оруэлл достаточно хорошо знал политическую биографию Троцкого и изображал своего Снежка интеллектуалом, обладающим не только ораторскими, но и военными способностями. Более того, один конкретный эпизод повествования свидетельствует, что писатель был знаком с работами Троцкого, в частности с описанием Троцким конфликта со Сталиным из-за строительства Днепровской гидроэлектростанции. Именно Троцким в свое время была выдвинута идея построения крупной гидроэлектростанции на днепровских порогах, высмеянная Сталиным, заявившим, что этот проект сравним с покупкой мужиком граммофона669. Только после высылки Троцкого из СССР Сталин решительно высказался за строительство Днепрогэса, выдав эту идею за свою.

В «Скотном дворе» происходит почти то же самое. План Снежка касательно построения ветряной мельницы первоначально высмеян и изгажен Наполеоном: Наполеон, рассмотрев план мельницы, «пару раз хрюкнул и остановился поодаль, искоса глядя на схему; затем он неожиданно приподнял ногу, помочился на чертеж и вышел, не проронив ни слова». Но в итоге проект, как и в случае с Троцким - Сталиным, реализуется самим диктатором.

Еще один момент, который сближает Снежка с Троцким, а Наполеона со Сталиным, - это отношение к другим «скотным дворам», где об «анимализме» (марксизме-ленинизме) и не слышали. Снежок, весьма озабоченный тем, чтобы поднять и их на восстание, отправляет с этой целью своих вестников - голубей, которые должны распространить сведения о том, что происходит в «царстве свободы животных». Наполеон тем временем раздумывает над тем, как укрепить собственное положение, а затем и власть в этом самом царстве. Как не видеть здесь прямого столкновения идеи перманентной мировой революции Троцкого, которая так и не приводит ни к какому практическому результату, со сталинским планом «построения социализма в одной отдельно взятой стране в условиях капиталистического окружения»?

Под еженедельными дискуссиями на Скотном дворе, в которых Снежок всегда спорил с Наполеоном по текущим хозяйственным вопросам, придавая им характер высоких принципов, Оруэлл изобразил выступления антисталинской оппозиции 1926-27 годов, предшествовавшие ссылке, а затем высылке Троцкого, разгрому оппозиции и покаянным заявлениям руководителей-оппозиционеров. «Они спорили по любому поводу, едва только к этому предоставлялась возможность. Если один предлагал засеивать поля ячменем, то другой безапелляционно утверждал, что большая часть их должна быть отведена под овес; если один говорил, что такие-то поля могут отойти под свеклу, другой доказывал, что там может расти все что угодно, кроме корнеплодов. У каждого были свои последователи, и между ними разгорались горячие споры. И если на ассамблеях Снежок часто одерживал верх благодаря своему великолепному ораторскому мастерству, то Наполеон успешнее действовал в кулуарах. Особенным авторитетом он пользовался у овец».

В конце концов Снежок в результате закулисных действий Наполеона изгоняется со скотного двора - как Троцкий. Происходит неизбежный переход от безграничной свободы к жесточайшей диктатуре борова Наполеона. Сама неизбежность такой эволюции имеет корни в утопичности идеи всеобщего равенства, в природе социального устройства общности животных, включая прежде всего общность людей (ибо люди также принадлежат к животному миру). Оруэлл показывает перерождение революционных принципов и программ в свою противоположность как закономерный, неизбежный итог любой попытки воплотить утопию в жизнь. Единственное, что симпатизирующий революции и социализму Оруэлл сильно переоценивает, это «безграничную свободу» в первое послереволюционное время. На самом деле таковой не было и быть не могло, ибо под лозунгом диктатуры пролетариата в России уже в первые недели после Октябрьского переворота 1917 года установилась жесточайшая диктатура коммунистов, творивших террор и насилие над всеми теми, кто хоть в чем-то не был с ними согласен.

Ярко и остроумно высмеивает писатель пропаганду и символику как составную часть воспевания «революционного» общества, которыми продолжает нагло и беззастенчиво пользоваться диктатор Наполеон, разворачивая всё в выгодную для себя сторону. Чего стоит, например, герб скотного двора - копыто и рог, в которых без труда можно распознать серп и молот, или гимн «Скоты Англии», точно так же являющийся перепевом, причем пародийно-параноидального характера, всем известного в то время «Интернационала».

Текст оруэлловского гимна - до предела примитивный и утопический, агрессивный и лирический, нарочито поэтически бездарный - в комментариях не нуждался и говорил за себя лучше, чем любая попытка его анализировать. В то же время этот гимн, как представил Оруэлл, обладал, как оказалось, мощной силой, мобилизующей толпу. «Даже самые тупые из присутствующих уже уловили мотив и несколько слов, а что же касается самых умных, таких, как свиньи и собаки, то уже через пару минут песня как бы рвалась из глубин их сердец. Несколько попыток приладиться один к другому - и вся ферма в потрясающем единстве взревела “Скоты Англии”».

Сам образ Наполеона, формирование его культа, награждение его всеми возможными премиями и орденами, присвоение ему всех возможных почетных званий вплоть до «Друга Всех Утят», да еще в условиях, когда прототип этого «друга» как раз в тот период, в конце Второй мировой войны, «дружил» и встречался с лидерами США и Великобритании, был свидетельством исключительного личного мужества Оруэлла. Он никогда не боялся идти против авторитетов, никогда не признавал их, да и не нуждался в кумирах.

Разумеется, в центре повести находятся своего рода социальные опоры тоталитаризма и его демагогической пропаганды - его главные лозунги или семь заповедей, которые постепенно то ли забываются, то ли ставятся под подозрение, и в этом случае существенно модифицируются:

Тот, кто ходит на двух ногах, - враг.

Тот, кто ходит на четырех ногах или имеет крылья, - друг.

Животное не носит одежду.

Животное не спит в кровати (позднее добавлено:

«с простынями»).

Животное не пьет спиртного (позднее добавлено:

«сверх меры»).

Животное не убьет другое животное (позднее добавлено:

«без причины»).

Все животные равны (позднее добавлено: «но некоторые

более равны, чем другие»).

Основополагающей являлась последняя заповедь. В модифицированном виде она обусловливала всю социальную сущность тоталитаризма: и факт наличия высшего существа - вождя, и разделение общности формально равных существ на страты, пользующиеся различными привилегиями или лишенные их. Важно добавить, что Оруэлл таким образом вводил понятие именно привилегированной прослойки, а не господствующего класса, поскольку сам Оруэлл считал, что новый господствующий класс в СССР все-таки создан не был, что его возникновение означало бы начало крушения самого тоталитаризма, и существует только привилегированная социальная прослойка, всецело находящаяся под пятой диктатора (или численно незначительной господствующей группы), весьма нестабильная по своему составу, постоянно сохраняющаяся в качестве категории, но не как набор конкретных личностей с их семьями и близкими. В этом смысле Оруэлл, не будучи подвержен влиянию марксистских классовых догм, был значительно ближе к пониманию истины о социальной структуре СССР, чем послевоенные коммунистические диссиденты, сохранившие деформированное марксистское мировоззрение и утверждавшие, что в СССР сформирован новый господствующий класс в лице коммунистической партийной номенклатуры. На таких позициях стояли, например, бывший югославский партийный руководитель Милован Джилас, выступивший с критикой тоталитаризма в эпохальной книге «Новый класс», или бывший советский номенклатурный работник М. Восленский, бежавший на Запад и опубликовавший монументальный труд «Номенклатура».

Вновь и вновь автор обращается к идеологическо-пропагандистской обработке животных диктатором Наполеоном и его подручными - беспринципными тварями, у которых на самом деле нет ничего святого, но которые выдают себя за верных и самоотверженных последователей и бывшего вождя - Старого Майора и нового - Наполеона.

Очень точно в повести подмечено, как создавался и во что вылился культ покойного старого борова, инициатора революции, подобно тому как в СССР ленинский культ стал подручным, подсобным инструментом по отношению к культу Сталина670. В повести фигурирует даже свой «мавзолей», кланяться которому ходят все животные. Череп Старого Майора водружен на возвышении, и каждое утро все обитатели скотного двора в обязательном порядке, но внешне добровольно, проходят мимо этого «святого места», отдавая честь Майору (а на самом деле выражая верность Наполеону).

В книге мало других конкретных образов, напоминающих советские. Из большевистской действительности заимствован портрет борова Визгуна, несшего ответственность за все выступления Наполеона. Здесь четко видится некая смесь Г. Е. Зиновьева и К. Б. Радека - бывших оппозиционеров, которые не просто покаялись, а во имя самосохранения и продолжения карьеры (что их не спасло) оказались в числе наиболее крикливых, циничных и бессовестных проводников сталинского культа. Добавим, что лицемерие и беспринципность подобного рода деятелей у Оруэлла подмечены в многочисленных, буквально кричащих противоречиях, которые пронизывают все выступления Визгуна, действительно напоминающие поросячий визг. Попытка же исправления истории в угоду диктатору (в «Скотном дворе» эта тема только намечена, она станет одной из главных в антитоталитарном романе) обнаруживается, когда животные застигают Визгуна в момент, когда тот вносит изменения в текст Семи Заповедей.

Какие-то герои повести представляют собирательный образ. Выделяется среди них Боксер - упряжной конь, трудолюбивый и безропотно несший на себе все тяжести физической эксплуатации при любых режимах - при мистере Джонсе, при всеобщем равенстве и при диктатуре Наполеона. Боксер - существо наивное, не понимающее, что его угнетают. Он готов работать столько, сколько ему прикажут, а на возникающие вопросы отвечает: «Наполеон всегда прав». Один из важных поворотов сюжета - обещание Наполеона отправить Боксера на поправку после окончания строительства мельницы (Днепрогэса), истощившего его силы. Вместо этого коня посылают на живодерню (а на вырученные деньги Наполеон покупает себе виски и выступает с «задушевным» словом на собрании, организованном, чтобы почтить память Боксера). Как не видеть воплощение в этом животном (оттеняемом еще более послушными туповатыми овцами) той рабоче-крестьянской толпы, которая бездумно и жертвенно поддается пропагандистским лозунгам и приносится в жертву диктатором для выполнения намеченных им планов?

Слабее Оруэллом выписаны взращенные Наполеоном псы - стражи революции и диктатуры, подчиненные только ему. Насильственная, кровавая сторона единовластия в повести присутствует, но заметна лишь на втором плане. Едва упоминаются показательные судебные процессы, на которых жертвы всегда признаются в преступлениях, которые они физически не могли совершить (разумеется, главным организатором этих злодейств на процессах объявляется неуловимый и вездесущий Снежок). Автор не проводит сравнения насилия, которое применял фермер Джонс, и террора, который установил Наполеон со своим свиным окружением и злобными псами в качестве практических исполнителей расправы. Только у особо вдумчивого читателя могло возникнуть сопоставление: Джонс не следил за тем, чтобы животные жили в нормальных условиях, подчас бывал жесток по отношению к ним; свиньи же установили систему террора как средства постоянного поддержания социального контроля и обеспечения единовластия Наполеона и собственного привилегированного положения.

Окончание повести пессимистично. Оруэлл не находит счастливого конца. Животные не оказываются способными свергнуть власть диктатора. К тому же та их часть, которая «более равна, чем другие», то есть свиньи, постепенно начинают походить на людей и даже передвигаются теперь на двух ногах (на задних лапах). Так заповедь «Ходить на четырех ногах хорошо, а на двух плохо» превращается в новую: «Ходить на четырех ногах хорошо, а на двух еще лучше». В конце концов свиней от людей отличить невозможно. Восстанавливается старое название «Усадьба», воссоздаются «дореволюционные» нормы.

Что же касается примирения свиней с людьми, то в контексте того периода, когда было создано произведение, оно звучит намеком на союзнические отношения СССР и западных держав в военные годы. Как иначе можно было прочитать заключительный тост Наполеона на дружеской встрече с людьми? Выступление было «кратким и по существу... Единственное, чего желает и всегда желал лично он и его коллеги, - это жить в мире и иметь хорошие деловые отношения с соседями».

Однако пессимизм финала конструктивен. Повесть, весь тон ее, звучит страстным предупреждением против тоталитаризма, который не установишь за день или неделю. Он подкрадывается тихо, почти незаметно, все более овладевает обществом, превращается в систему постепенно, но затем его уже невероятно трудно одолеть. Тем более необходимо бдительно следить за появлением симптомов тоталитаризма в Великобритании, стране, которая продолжала оставаться демократической, несмотря на войну и вызванные ею необходимые, а потому естественные, военные ограничения.

3. «Скотный двор» пробивается в мир

Обычно критически настроенный по отношению к собственным произведениям Оруэлл на этот раз был вполне доволен результатом. Он считал, что в новом своем творении впервые смог соединить воедино политическую и художественную цели, которые поставил перед собой671. Однако написана была повесть явно не ко времени. К 1944 году, когда она была завершена, Сталин не просто превратился в легитимную фигуру, в союзника Великобритании и США во Второй мировой войне, но стал для англичан чуть ли ни культовой фигурой, прежде всего для тех, кто придерживался левых взглядов. О его двухлетней дружбе с Гитлером в августе 1939-го - июне 1941 года все как бы забыли. О разделе Европы на сферы влияния и последующей оккупации Сталиным - Восточной Европы, а Гитлером - Западной - не упоминали. В глазах британской общественности Сталин являлся теперь подлинным вождем тех миллионов «русских», которые своей кровью защитили Альбион от гитлеровского вторжения. Даже отъявленный консерватор антикоммунист премьер-министр Черчилль теперь встречался со Сталиным и по-теплому, уважительно называл его Дядей Джо. Так что не было времени более неудачного, чтобы предлагать издателям произведение, в котором под видом злобного борова был представлен сам Сталин, а руководимое им общество высмеивалось как скотный двор.

Проще всего было сделать первый шаг. По формальному договору Оруэлл обязан был предложить «Скотный двор» своему старому знакомому и издателю Виктору Голланцу. Оруэлл был убежден, что Голланц, в свое время осудивший пакт Гитлера - Сталина, но после июня 1941 года смотревший на Сталина как на союзника и друга своей страны, не согласится печатать новое произведение. Напарываться на отказ и терять время на ожидание этого отказа Оруэллу не хотелось. Перед отсылкой рукописи он пытался обойти договор с Голланцем, придравшись к пункту об объеме «романа». «Скотный двор» был произведением небольшим. Под договор же попадали рукописи «стандартного размера». Оруэлл написал по этому поводу письмо своему литагенту Муру, прося совета: можно ли утверждать, что маленькое по объему произведение не подпадает под общий договор о предоставлении рукописи Голланду?672 Мур, разумеется, мог только улыбнуться находчивости Эрика. Голланц, несмотря на капризы Оруэлла, потребовал предоставления ему новой книги, быстро прочитал и немедленно возвратил с возмущенной запиской: такого рода книги его издательство публиковать не намерено. «Эти люди воюют за нас и только совсем недавно спасли наши шеи под Сталинградом»673, - писал Голланц и, как прекрасно понимал Оруэлл, во многом был прав, хотя и отождествлял народ с диктаторским режимом и правительством.

Тем не менее с легкой руки Голланца (а может быть, лит-агента Л. Мура) слухи о том, что Оруэлл написал «антисоветское» произведение, разнеслись по Лондону и не способствовали росту популярности автора. Дошло до того, что редакторы газет и журналов (за исключением тех, где Оруэлл являлся постоянным сотрудником), снова стали отказывать ему в публикациях. Влиятельная «Манчестер ивнинг ньюс» (Manchester Evening News) отклонила его рецензию на книгу лейбористского деятеля Гарольда Ласки «Вера, разум и цивилизация»674, поскольку левый лейборист Ласки был в это время помощником лидера своей партии Клемента Эттли, являвшегося в свою очередь заместителем премьер-министра страны Черчилля. И авторство «антисоветчика» Оруэлла могло бросить тень даже на само правительство, тем более что Оруэлл, в целом будучи в своей рецензии сдержанным, все-таки упрекнул Ласки в просоветских симпатиях.

Отвыкший от отказов Оруэлл переслал рецензию Дуайту Макдональду, американскому левому политику и политологу, издателю нью-йоркского журнала «Политика» (Politics), одно время поддерживавшему Троцкого: «Я зашел слишком далеко, будучи последовательным в обычной честности, не сказав даже, каким губительным вздором является эта книга, и все же мои соображения оказались слишком сильными для “Манчестер ивнинг ньюс”. Это даст вам представление о характере вещей, которые невозможно публиковать в Англии в наши дни»675.

Однако проблема Оруэлла оказалась куда более серьезной, чем отказ в публикации рецензии. С просьбой издать «Скотный двор» он обращался к авторитетным, считавшимся независимыми издателям, - и получал отказы, причем издатели откровенно говорили, что отказы вызваны не художественными достоинствами произведения, а политическими соображениями. В какой-то момент антисталинскую книгу обещал издать Джонатан Кейп, один из наиболее известных лондонских издателей. Но и он, обсудив ситуацию с Голланцем, стал тянуть с договором.

Одновременно с Кейпом связался заведующий русским отделом Министерства информации Великобритании Питер Смоллет, предостерегший его от издания антисоветской притчи, вокруг которой в интеллектуальных кругах Лондона распространялись всевозможные слухи. Лишь через годы стало известно, что Питер Смоллет, он же Смолка, был советским агентом676, и предотвращение публикации в Англии «Скотного двора» было одним из его заданий. Вскоре после встречи Кейпа со Смоллетом Ору-элл действительно получил формальное письмо издателя с отказом в публикации:

«Я уже говорил Вам о реакции высокопоставленного чиновника Министерства информации по поводу “Скотного двора”. Должен признаться, что его мнение заставило меня серьезно задуматься... Я согласен, что публикация книги в данный момент может быть признана неправильной. Если бы притча касалась диктаторов и диктатур вообще, тогда опубликовать ее было бы вполне уместно, но в ней - и я сам теперь это вижу - так подробно описывается развитие событий в советской России вместе с двумя ее диктаторами, что ни к каким другим диктатурам, кроме России, книга относиться не может. И еще одно: притча, пожалуй, была бы менее оскорбительна, если бы господствующей кастой в ней не были свиньи. Я думаю, что изображение правящего слоя в виде свиней наверняка оскорбит многих, особенно людей мнительных, каковыми, несомненно, являются русские»677.

Оруэлл с известной долей юмора относился к происходившему. Чем больше он получал отказов, тем яснее ему становилось, что он написал хорошую книгу, что он стоит на правильном пути, что его опасения вовсе не являются больным воображением параноика. Англия действительно перестала быть свободной страной. В Англии реально существует цензура. Комментируя цензуру и самоцензуру того времени, Оруэлл писал в «Трибьюн»: «Собаки в цирке прыгают, когда дрессировщик взмахивает хлыстом, но хорошо дрессированный пес это тот, который кувыркается, даже когда хлыста нет»678. Оруэлл не был хорошо дрессированной собакой.

Из весьма авторитетного издательства «Фабер и Фабер» СFaber & Faber) поступило издевательское (или остроумное) письмо, рассчитанное на то, чтобы уязвить автора. Автором письма был фактический руководитель издательства видный поэт и драматург Т. С. Элиот: «Ваши свиньи умнее других животных и поэтому они более подготовлены к тому, чтобы руководить фермой. Что действительно необходимо (можно предположить) - не больше коммунизма, а больше свиней, думающих о службе обществу»679. Впрочем, издательство признавало, что «Скотный двор» - это одно из лучших произведений такого рода со времени появления свифтовского «Гулливера», что, безусловно, польстило Оруэллу, поскольку «Гулливер» всю жизнь был его любимой книгой.

В июне 1944 года единственный экземпляр рукописи, находившийся у автора, чуть не погиб во время бомбардировки. Это было время, когда немцы возобновили воздушные удары по Британии, используя ракеты Фау-1. Каждую ночь, иногда и днем, в Лондоне и его окрестностях происходили разрушительные взрывы, уносившие жизни. Один из снарядов 28 июня угодил в здание по соседству с домом Блэров. От взрывной волны их дом был частично разрушен. В квартире Эйлин и Эрика рухнули потолки. Произошло это днем, Блэров не было. Но среди жильцов их дома были убитые и раненые. Вернувшись, Блэры нашли в обломках тот самый последний экземпляр «Скотного двора». Он был «искомканный», как бы изжеванный, но текст был цел. Так что хотя бы в этом отношении Блэрам повезло.

В течение следующих двух месяцев Блэры жили у знакомых; затем сняли квартиру на верхнем этаже дома на площади Кэнонбери (Canonbery Square) в районе Айлинг-тон. Расположенный в северо-восточной части столицы, сравнительно недалеко от Сити, Айлингтон был местом жительства среднего класса, чиновников, политиков и интеллектуалов средней руки, главным образом связанных с Лейбористской партией и другими левыми организациями. Между прочим, через много лет именно здесь жил до своего назначения премьер-министром лейбористский лидер Тони Блэр - однофамилец Оруэлла, рекордсмен этой партии по длительности пребывания на посту ее лидера (1994-2007) и на посту премьер-министра (1997-2007).

С публикацией «Скотного двора» ничего не получалось. Оруэлл подумывал даже об издании книги за свой счет и обсуждал с Дэвидом Астором возможность одолжить на этот проект 200 тысяч фунтов. В самом конце июля рукопись отправилась к очередному издателю. На этот раз им оказался Варбург. Может показаться удивительным, что Варбург не был в числе первых адресатов - ведь именно он опубликовал книгу «Памяти Каталонии», от которой отказывались другие издательства, а затем еще и «Льва и Единорога». Дело в том, что Варбург знал о существовании этой рукописи. Еще в начале 1944 года Оруэлл пришел к нему и предложил опубликовать произведение, над которым завершал работу. Книга «о животных, которые восстают против фермера, и она носит очень антироссийский характер. Я не думаю, что она понравится вам»711, - сказал Оруэлл.

Несколько позже, в конце 1944 года, Варбург, получив рукопись и познакомившись с нею, согласился принять ее к публикации, предупредив, однако, автора, что какое-то время придется подождать в связи с крайней нехваткой бумаги. Дефицит бумаги в стране действительно существовал, она распределялась в централизованном порядке, причем самые мелкие издательства и малотиражные газеты и журналы в список получателей вообще не включались, и в результате были вынуждены закрываться. Черед книги Оруэлла подошел как раз вовремя - летом 1945 года, когда закончилась война, когда Советский Союз перестал быть военным союзником, а Сталин - лидером, от которого зависел ход войны, когда формально сохранялись еще союзнические отношения, но из-за захвата СССР Восточной Европы и Восточной Германии отношения никак нельзя было называть безоблачными. Росла взаимная подозрительность. Дул холодный ветер. Приближалась «холодная война». Пришло время оруэлловской сказки.

Она была опубликована в августе 1945 года, через несколько дней после атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки. Для своей книги Оруэлл написал предисловие под названием «Свобода печати». О публикации предисловия писатель предварительно договорился с Варбургом, и в гранках было заранее отведено соответствующее количество страниц. Но когда Варбург познакомился с предисловием, он пришел в ужас. Перед ним лежал подлинный обвинительный акт по поводу отсутствия реальной свободы печати в Великобритании, причем не столько даже об ее ограничениях государством, сколько о самоцензуре: «Самое чудовищное в литературной цензуре в Англии заключается в том, что она по большей части носит добровольный характер. Непопулярные идеи заглушаются, неудобные факты замалчиваются, так что в официальном запрете просто нет никакой нужды». Вслед за этим Оруэлл приводил и анализировал многочисленные факты самоцензуры.

Не желая дразнить гусей, издатель решил этот текст в книгу не включать. Только в 1972 году этот текст был опубликован в литературном приложении газеты «Таймс»680. В предисловии к публикации биограф Оруэлла Крик писал: «“Свобода печати” - это нечто большее, чем неиз-лившаяся и устаревшая полемика. В этой статье сводятся воедино размышления Оруэлла на постоянную тему его публицистики - публицистики, безусловно, содержащей образцы самых оригинальных и ярких политических раздумий, когда-либо написанных на английском языке, - на тему о том, что трусость является не меньшей угрозой, чем официальная цензура».

Первое издание многострадальной книги вышло в Великобритании в середине августа 1945 года. Успех был ошеломительный. Тираж книги разошелся мгновенно. В конце сентября Оруэлл писал Муру: «У меня больше не осталось ни одного экземпляра “Скотного двора”. Даже мой собственный последний экземпляр куда-то подевался. Варбург готовит второе издание, но по рекламе видно, что оно не появится до Рождества»681.

С этого дня началось победное шествие повести-притчи не только по британскому книжному рынку, но по многим странам и континентам. За вторую половину 1940-х годов общий тираж книги составил 25 тысяч экземпляров, примерно в десять раз больше, чем обычные тиражи книг Оруэлла. Появившееся вслед за британским американское издание разошлось тиражом почти в 600 тысяч. Это был подлинный триумф, тем более что американская критика, обычно не очень щедрая на похвалы, на этот раз просто захлебывалась в лестных оценках. Рецензент журнала «Нью-Йоркер» даже сравнивал Оруэлла с Вольтером и Свифтом (любимым писателем Оруэлла). Сопоставления живущего автора с классиками были не слишком распространенным явлением в литературной критике.

В других странах ситуация с публикацией «Скотного двора» складывалось по-разному. Там, где в первые послевоенные годы были сильны позиции коммунистов, «Скотный двор» пробивался с большим трудом. В конце 1945 года был подписан договор с одним французским издателем, но уже к январю 1946 года, по признанию Оруэлла, «французский издатель, который подписал контракт на перевод “Скотного двора”, испугался и говорит, что это невозможно по политическим причинам»682. В 1946 году Оруэлл буквально не успевал подписывать контракты на иностранные издания книги683, но сами издания в европейских странах затягивались, по «французскому варианту». Так что первым изданием на иностранном языке оказалось украинское, осуществленное перемещенными лицами из СССР, проживавшими на территории Западной Германии.

4. Украинский «Колхоз животных»

Перевод книги Оруэлла на украинский язык осуществил человек, назвавший себя Иваном Чернятинским684. Это был псевдоним молодого ученого Игоря Ивановича

Шевченко, образованный из имени отца и девичьей фамилии матери. В год издания книги Шевченко исполнилось 25 лет. Он был воспитан в семье украинских эмигрантов, живших в Польше, куда они переселились после Гражданской войны (в 1918-20 годах родители Игоря активно участвовали в борьбе за независимость Украины). И. Шевченко получил прекрасное гуманитарное образование в Варшаве и Праге; после того как в конце Второй мировой войны советская армия вошла в Польшу - ушел на Запад и оказался в лагере перемещенных лиц. Будучи человеком образованным, к тому же не являвшимся бывшим советским подданным, Шевченко вскоре был освобожден из лагеря и позже эмигрировал в США, где через годы стал одним из крупнейших специалистов по истории и культуре Византии, председателем Международной ассоциации византинистов, профессором Гарвардского университета и членом-корреспон-дентом Британской академии наук. И. Шевченко являлся также одним из основателей Украинского исследовательского центра при Гарвардском университете. Скончался он в декабре 2009 года в возрасте 87 лет685.

В послевоенном 1946 году Шевченко связался с Ору-эллом и попросил разрешения на безгонорарный перевод повести на украинский. Украинское издание переводчик предполагал посвятить тем украинцам, которым удалось пережить голод и сталинские чистки. Кроме этого, Шевченко просил Оруэлла написать предисловие к украинскому изданию686. Оруэлл ответил согласием, причем написанное им предисловие стало единственным в своем роде: для переводных книг Оруэлл предисловий больше не писал. Более того, Оруэлл по своей инициативе частично оплатил стоимость самого издания687. Так появился украинский перевод «Скотного двора», на обложке которого изображалась свинья с кнутом, погонявшая усталую лошадь, волокущую огромный груженый воз.

Трудности с «Колхозом животных» вписывались в общую судьбу книжки Оруэлла. Узнав о содержании книги через свою агентуру, советские оккупационные власти в Германии потребовали конфискации тиража и передачи его представителям СССР. Отношения между союзниками еще были приличными, по крайней мере внешне, и американская администрация в Мюнхене потребовала выдачи тиража книги. Украинским эмигрантам удалось «откупиться». Полторы тысячи экземпляров были отданы через американские власти советским представителям как якобы весь тираж (можно только гадать, какова была судьба этих экземпляров). А оставшаяся часть тиража, неизвестно какая, так как точный тираж известен никому не был688, продолжала ходить по рукам в лагерях перемещенных лиц и среди украинцев, которым удалось из этих лагерей вырваться689.

К настоящему времени сохранились несколько раритетных экземпляров этого издания. Одно из них хранится в коллекции редких книг Библиотеки Конгресса США. В начале марта 2012 года другой экземпляр «Колхоза животных» был преподнесен Вашингтонскому пресс-клубу американской журналисткой украинского происхождения А. Халупой - книгу она получила от своего дяди, который вывез ее из лагеря «ди-пи» (displaced persons -«перемещенных лиц») в Соединенные Штаты690. На книжных аукционах цена этого издания составляет ныне 5-6 тысяч долларов.

В предисловии к украинской публикации Оруэлл кратко, но весьма емко охарактеризовал происхождение своего произведения, будучи убежденным, что оно логически и исторически было результатом всего его предыдущего опыта. А в связи с этим он начал этот текст с автобиографических заметок. Само ознакомление с ними - с рассказом о происхождении, о службе в Бирме, о мытарствах в Париже и Лондоне, начале творчества - показывает, что к «Скотному двору» ранние этапы жизни и деятельности автора имели опосредованное отношение.

По существу дела, и Оруэлл это подчеркивает, идеи, позже воплотившиеся в «Скотном дворе», стали вызревать во время участия в испанской войне. Он рассказал о своем присоединении к милиции ПОУМ, о том, как он и его товарищи стали жертвами испанских коммунистов, которые оказывали мощное воздействие на политику республиканского правительства Испании и которые словом «троцкисты» обзывали всех, кого считали «врагами народа», как были расстреляны или заточены коммунистами многие его испанские друзья, а некоторые навсегда исчезли691.

Оруэлл показывал связь между кровавой чисткой «троцкистов» (к таковым причислялась масса людей, на самом деле никакого отношения к Троцкому не имевшая, но осмеливавшаяся выступить против политики компартии, диктуемой из Москвы) и «большим террором» в Советском Союзе.

Важно отметить, что сам термин «большой террор» был введен в литературное обращение именно Оруэллом, а не известным американским историком Робертом Конкве-стом, назвавшим так свою книгу о массовом сталинском терроре692. Именно в предисловии к украинскому изданию за 20 с лишним лет до Конквеста Оруэлл впервые использовал этот термин.

Оруэлл рассматривал коммунистический террор в Испании как дополнение к «большому террору» в СССР. Природа обвинений была аналогичной - нелепой по своему существу. Все те, кто критиковал сталинщину и ее зарубежные проявления, объявлялись «троцкистами», а следовательно, «фашистами» (в Испании - «франкистами»). «Весь этот опыт, - писал Оруэлл, - был важным объективным уроком. Он показывал, как легко тоталитарная пропаганда может контролировать мнение просвещенных людей в демократических странах». Этих людей было немало и среди его знакомых и коллег в Великобритании, о чем он с горечью вспоминал.

Оруэлл все больше осознавал, как он сообщал украинскому эмигрантскому читателю, что на Западе люди, привыкшие к относительной свободе и терпимости в общественной жизни, просто не способны к восприятию сущности тоталитаризма. Но конкретные детали повести никак ему не давались до тех пор, пока он не стал свидетелем одной необычной сцены. В предисловии к украинскому изданию Оруэлл писал:

«После моего возвращения из Испании я думал о разоблачении советского мифа в произведении, которое могло быть легко понято почти всеми и которое было бы просто перевести на другие языки. Однако я долго не мог ничего придумать (я тогда жил в крохотной деревеньке), пока не увидел мальчика, наверное, десятилетнего, на огромной телеге, хлеставшего кнутом на узкой дороге лошадь всякий раз, когда она пыталась повернуть в сторону. Я подумал, что, если бы все животные осознали свою силу, мы были бы не в состоянии им противостоять, и что люди эксплуатируют животных примерно так же, как богатые эксплуатируют пролетариат.

Я попытался проанализировать теорию Маркса с точки зрения животных. Им было бы ясно, что концепция классовой борьбы между людьми являлась чистой иллюзией, так как во всех случаях, когда им необходимо эксплуатировать животных, все люди объединяются против них; подлинная борьба происходит между животными и людьми. Отталкиваясь от этого, стало нетрудно определить сюжет».

Так появилась исходная идея повести, которую автор «вынашивал в течение почти шести лет, прежде чем перенести ее на бумагу». При помощи художественных образов Оруэлл показал систему, в которой существуют концентрационные лагеря, массовые депортации, произвольные аресты людей, их исчезновение среди бела дня, цензура прессы и тотальный обман, прикрываемый крикливыми лозунгами об обществе всеобщего равенства.

Оруэлл отмечал в предисловии, что не желает комментировать «само произведение; если оно не говорит само за себя, это означает провал». Тем не менее он обращал внимание читателя на два обстоятельства: «во-первых, хотя те или иные эпизоды взяты из подлинной истории русской революции, они служат только схемой; их хронологический порядок изменен. Это было необходимо для того, чтобы рассказ был гладким. Второй момент прошел незамеченным для большинства критиков, возможно, потому, что я в достаточной степени не подчеркнул его. Ряд читателей, может быть, завершили чтение книги и остались под впечатлением, что она заканчивается полным примирением свиней и людей. У меня не было такого намерения. Наоборот, я стремился завершить книгу на громкой ноте несогласия, потому что я писал ее сразу же после Тегеранской конференции, о которой все думали, что она установила наилучшие возможные тогда отношения между СССР и Западом. Лично я не верил, что такие хорошие отношения могут продолжиться долгое время; и, как показывают события, я ошибался не очень сильно»693.

5. В ногу со временем («Скотный двор» и «холодная война»)

После 1948 года началось триумфальное шествие «Скотного двора» по миру. Успех книги в Великобритании и США был оглушительный. Когда в начале 1952 года курьер Вестминстерского дворца появился в магазине издательства Варбурга, чтобы приобрести экземпляр «Скотного двора» для королевы Елизаветы И, только что вступившей на престол, ему с сожалением сообщили, что книга распродана. С большим трудом один экземпляр для королевы удалось найти в книжном магазине, который содержала группа анархистов694. Не случайно Варбург на праздновании своего 80-летия через много лет, в 1978 году, с гордостью говорил, что именно «Скотный двор» «превратил меня в издателя»695. Это не было красное словцо, ибо после «Скотного двора» издательство Варбурга превратилось в один из самых авторитетных лондонских издательских домов.

Дух «холодной войны», безусловно, оказал влияние на отношение критики к «Скотному двору». Теперь книгу восхваляли как тонкое, остроумное, всестороннее разоблачение не просто сталинского, а в целом советского тоталитаризма. Британское Министерство иностранных дел спонсировало перевод книги на ряд языков. В 1949 году в пропагандистском отделе американской военной администрации в Западной Германии был создан радиосценарий по повести, который передавался на немецком языке в течение почти двух месяцев (в августе - сентябре 1949 года)696.

Оруэлл почувствовал себя настолько уверенно, что счел необходимым обратить внимание на новое обстоятельство: в его произведении не только свиньи, но и люди из имущих слоев представлены в негативном свете, у них значительно больше общего с этими самыми свиньями, чем с людьми из низших общественных слоев, в конце повести между свиньями и соседскими богачами возникает если не братский союз, то во всяком случае альянс к взаимной выгоде. Оруэлл намекал, что объектом критики в повести был не только советский тоталитаризм, но и ситуация в западно-европейских странах. Более того, автор стал разъяснять, что не является врагом Советского Союза, тем более врагом русской революции как таковой: «Я думаю, что, если бы СССР был побежден какой-нибудь зарубежной державой, рабочий класс повсюду был бы просто в отчаянии, по крайней мере на какое-то время, а обыкновенные глупые капиталисты, которые всегда относились к России подозрительно, были бы довольны. Я не хотел бы, чтобы СССР был уничтожен, и думаю, что в случае необходимости его следует защищать. Но я хотел бы, чтобы люди освободились от иллюзий по этому поводу и поняли, что они должны строить свое собственное социалистическое движение без российского вмешательства, и я хотел бы, чтобы существующий демократический социализм на Западе оказал плодотворное влияние на Россию»697.

Писатель Оруэлл по-прежнему оставался наивным левым политиком. Из этого текста отчетливо следовало его двойственное отношение и к большевистско-советскому эксперименту, в котором все же доминировало при жгучем осуждении тоталитарной системы и сталинского единовластия сохранение им социалистических и просоветских иллюзий, которые он приписывал «рабочему классу повсюду», и значительно преувеличенное Оруэллом положительное отношение к СССР низших слоев населения стран Запада. Опасаясь, чтобы его не причислили к ненавистникам революции как таковой, Оруэлл подчеркивал теперь, что в его произведении животные чувствовали себя счастливыми до того времени, как свиньи предали их интересы. По существу, автор становился теперь в оппозицию самому себе.

Оруэлл привык быть в оппозиции. Оруэлл всегда был против. И если общественность горой вставала на защиту его книги, Оруэлл снова оказывался в меньшинстве. Так ему было привычнее, комфортнее и надежней. Он всегда оставался левым, даже тогда, когда его книги нравились правым и центру. «Всегда наступает момент, когда партия, захватившая власть, сокрушает свое собственное левое крыло и этим приводит к разочарованию все те надежды, с которых начиналась революция»698, - писал он в сентябре 1944 года. Более того, Оруэлл чувствовал теперь разочарование в своих прежних надеждах, что война приведет к подъему народных движений, к подлинной демократизации общества и социальному обновлению.

Позиции Лейбористской партии, ставшей второй правительственной партией, в эти годы действительно укрепились. По мере того как война шла к завершению, все громче раздавались из ее рядов требования национализации ключевых отраслей британской экономики. Однако Оруэлл лейбористам по-прежнему не доверял, полагая, что эта партия обюрократилась, что она не выражает истинных чаяний народных низов и близкого к ним среднего класса. Другие же левые силы, как и раньше, оставались маргинальными. В декабре 1944 года в очередном «Лондонском письме», опубликованном в «Партизан ревью», он сокрушался: «Я надеялся, что классовые различия и империалистическая эксплуатация, которые я считал позором, не возвратятся. Я чрезмерно подчеркивал антифашистский характер войны, преувеличивал социальные изменения, которые действительно происходили, и недооценивал огромную мощь сил реакции»699. Письмо было проникнуто разочарованием, чувством несбывшихся надежд, являлось своего рода покаянной исповедью. Впрочем, в прошлых ошибочных надеждах виновен был не только он: «Умиротворители, народнофронтовцы, коммунисты, троцкисты, анархисты, пацифисты, все они твердят - и почти тем же самым тоном - что их предсказания и ничьи другие были порождены действительным ходом событий. И на левом фланге политическая мысль в особой мере представляет собой своего рода онанистическую фантазию, к которой мир фактов вряд ли имеет какое-то отношение»700.

Разумеется, речь шла не о мощи реакционных сил. Крайне правые в Консервативной партии были в явном меньшинстве, пронацистские силы вроде партии Мосли были разбиты и находились на обочине политической жизни. Дело было в другом: социалистические тенденции, как их понимал Оруэлл, в рабочем классе и других слоях населения за годы войны не усилились. Здравый смысл британцев вел их по пути сохранения контролируемого государством и частично находящегося в государственной собственности рыночного хозяйства. Последующий многолетний опыт показал, что частичная национализация средств производства, которую провело лейбористское правительство в первые послевоенные годы, сказалась крайне вредно на экономическом развитии страны и потребовала реприватизации некоторых отраслей хозяйства.

При всех своих «покаяниях» Оруэлл был далек от признания таких горьких истин, он не был в состоянии предвидеть разрушительные последствия квазисоциалистиче-ских реформ. Тем не менее разочарование его в том, что происходило в стране на заключительном этапе войны, было очевидным. М. Шелден, комментируя признания в «Лондонском письме» по поводу сил реакции, образно пишет: «Он настолько жесток по отношению к самому себе в этом заявлении, что оно звучит почти как вынужденное признание на показательном судебном процессе. Однако Великим инквизитором701 в данном случае являлось его собственное сознание, которое не позволяло ему отбросить в сторону неприятные факты»702.

Между тем в первые годы после появления «Скотного двора», когда «холодная война» развернулась со всей силой и не исключено было ее перерастание в подлинное военное столкновение между двумя военными блоками, это произведение воспринималось почти исключительно как политическая сатира на сталинский режим и его происхождение. Это было действительно так, но не только так. «Скотный двор» не был социально-политическим трактатом. Это было художественное произведение со всеми его особенностями, разнообразными оттенками, симпатиями и антипатиями к героям, типично британской внешней серьезностью изложения, за которой скрывались не только злая сатира, но подчас и добродушный юмор.

Лишь по прошествии многих лет «Скотный двор», полностью сохраняя в восприятии читателей характер политической сатиры и чуть ли не социально-политического трактата, приобретал в представлении читающей публики, критиков, историков литературы черты полноценного художественного произведения, одного из наиболее внушительных явлений британской прозы XX века. Простой и в то же время вечный девиз господ «Скотного двора» - свиней, обуздавших революцию во имя собственной власти: «Все животные равны, но некоторые животные более равны, чем другие» - известен ныне во всем мире, стал одним из величайших афоризмов современности. Знают его даже те не очень образованные люди, кто понятия не имеет ни о «Скотном дворе», ни о писателе Оруэлле. Именно это и следует называть славой.

Можно с уверенностью утверждать, что, словесно отстаивая свою приверженность социалистическим взглядам, Оруэлл своим «Скотным двором» отверг реальность социализма как общественной системы, признал его утопичность, осознав тот порочный логический круг, с которым связана его идея. Этот порочный круг можно формулировать по-разному, но два его непреодолимых тупика таковы: без политической сознательности масс невозможно успешное социалистическое преобразование общества, без социалистического преобразования невозможно достижение политической сознательности; подлинный социализм невозможно осуществить с использованием насилия над массами, но без насилия ни о каком социалистическом преобразовании нельзя и подумать. Так под пером писателя его собственные социалистические идеи превратились в утопию, в прекраснодушное мечтание, о реализации которого всерьез думать невозможно.

Между тем «Скотный двор» продолжал совершать свой победный марш по всему миру. Один за другим появлялись его переводы на многие языки. Тиражи моментально расходились и требовались все новые и новые издания. Книга появилась на португальском, голландском и немецком языках. Писатель отнесся с известной долей раздражения к этим изданиям, так как осуществлены они были правыми силами и, как он подозревал, западными спецслужбами. Политически наивный Оруэлл не хотел понимать, что в разворачивавшейся «холодной войне» было нелегко и даже невозможно остаться нейтральным.

Основная масса переводов пришлась на период после кончины писателя, когда «холодная война» угрожала применением ядерного оружия. Это было после начала агрессии Северной Кореи против Южной в 1950 году и превращения корейской войны в интернациональный конфликт, грозивший перерасти в новую мировую войну. Издание «Скотного двора» на иностранных языках в тот период в определенной мере спонсировали Министерство иностранных дел (Форин Офис) Великобритании и Госдепартамент США - благо, объем книги был небольшим и расходы оказались умеренными. Всего «Скотный двор» был опубликован более чем на 30 языках, включая фарси, арабский, вьетнамский. В газетах и журналах многих стран (естественно, за исключением тех, что входили в советскую сферу) публиковались отрывки из повести, карикатуры и комиксы по ее тематике.

Первое издание на русском языке было осуществлено в 1950 году Глебом Струве и его супругой Марией Кригер в Западной Германии под несколько неуклюжим заголовком «Скотский хутор»703. Неуклюжим его следует назвать из-за слова «хутор», которое в российской дореволюционной деревенской России ассоциировалось со столыпинскими земельными реформами, капиталистической экономикой в деревне, сильным, независимым и богатым крестьянством - то есть чем-то прямо противоположным тому, чем был оруэлловский «Скотный двор». Перевод этот позже переиздавался в ФРГ еще два раза (последний раз в 1971 году).

Безусловная заслуга переводчиков состояла в том, что они донесли притчу до русскоязычного читателя, правда, почти исключительно в Западной Европе. В то же время позднейший переводчик книги московский журналист Владимир Прибыловский с полным основанием отмечал, что это издание имело серьезные недостатки: произвольные, порой значительные неоговоренные купюры концептуально-идеологического характера (в основном выпущены были сатирические высказывания Оруэлла по поводу церкви и религии); серьезные погрешности в языке и стиле.

Новый перевод, осуществленный В. Прибыловским, был выпущен в США в 1986 году704 Любопытно, что для этого издания Прибыловский написал предисловие с критикой текста, изданного в Западной Германии, но нью-йоркские издатели его проигнорировали, в книгу не включили. Позже перевод Прибыловского вышел под новыми названиями «Ферма животных» и «Зверская ферма». Уже в начале нынешнего века Прибыловский написал своеобразное продолжение (точнее окончание) повести - пародию на российскую действительность с героями, весьма напоминающими постсоветские реалии, включая образы Бориса Ельцина, Юрия Лужкова и Владимира Путина705. Вполне возможно, что именно издание в переводе В. Прибыловского получило бы распространение в СССР, а затем и в России в условиях гласности, но путь ему в какой-то мере преградил еще один, третий перевод, осуществленный рижским писателем и журналистом Планом Полоцком.

В своей краткой статье-воспоминаниях, воспроизведя антиоруэлловскую кампанию в советской печати в 1984 году, в частности отвратительную статью «златоуста» М. Стуруа, И. Полоцк заключал: «Естественно, что таких книг на русском языке не могло быть в природе -разве что ограниченный тираж для членов Политбюро. И столь же естественно, - по крайней мере, для меня -что их запретность вызывала жгучее желание достать эти клеветнические сочинения. Не помню уже, как у меня в руках оказалась тоненькая книжка “Скотного двора”. Animal Farm называли и “Фермой животных”, и “Скотским хутором”, но я продолжал держаться своего названия. Когда грянула его шумная публикация в знаменитом рижском “Роднике”, меня как-то нашел Главлит706 из Москвы с грозным и совершенно идиотским вопросом: “Откуда вы взяли эту книгу? Она же в спецхране, под грифом “Совершенно секретно”. Боюсь, что ответ мой был достоин вопроса: “Шел по парку. Вижу, на скамейке книжка лежит. Я и взял. А что, нельзя было?” - “Дошутитесь”, - буркнула Москва».

К счастью для Полоцка, это было уже время, когда кризис тоталитарной системы стал перерастать в ее полное разложение с последующим распадом, и писателя-пе-реводчика оставили в покое, хотя он, разумеется, был взят на заметку и при соответствующем повороте событий безусловно оказался бы на советской каторге. Переведя книгу и напечатав несколько экземпляров (сколько позволяла копировальная бумага) на машинке, Полоцк стал распространять «Скотный двор» среди своих знакомых, а те в свою очередь передавали копии другим лицам. Так притча появилась в самиздате. Когда же провалившееся горбачевское «ускорение» уступило место «перестройке», И. Полоцк, работавший в латвийской газете «Советская молодежь», предложил перевод ежемесячному рижскому русскоязычному журналу «Родник», который как раз в это время становился буквально легендарным печатным органом, открывавшим русскому читателю запрещенную в СССР прозу, поэзию, публицистику, философию. Главный редактор журнала А. В. Левкин принял перевод, попросив, правда, Полоцка заручиться предисловием кого-то из авторитетных литературоведов. Полоцк продолжает: «“Скотный двор” настолько точно бил в цель, что соприкосновение с ним вызывало ужас даже тогда, когда, казалось бы, уже все “было можно”. Предваряя публикацию, я обратился к нескольким весьма известным публицистам и литераторам с просьбой написать несколько слов предисловия. Отказались все, и у кое-кого в голосе звучал откровенный страх. Согласился лишь известный американист Алексей

Матвеевич Зверев. Услышав имя Оруэлла, он решительно заявил: «Ругать я его не буду!», - а когда я закричал в трубку, что вовсе наоборот, тут же согласился и прислал несколько умных и теплых страничек»707.

Добавим, что по меркам 1988 года слова А. М. Зверева действительно звучали по-иному, чем обычные советские антиоруэлловские заклинания, хотя по существу это был очень осторожно написанный текст в коммунистическом (проленинском, хотя и антисталинском) духе, соответствовавший настроениям группы Горбачева - Яковлева. Так «Скотный двор» появился в журнале «Родник» за март -июнь 1988 года (№ 3-6), а в следующие годы был выпущен в ряде сборников произведений Оруэлла и (с огромным опозданием) нашел путь к массовому читателю в СССР.

6. Англичане и автор как один из них

Еще в сентябре 1943 года Блэр принял предложение издательства «Коллинз» написать брошюру «Англичане» для серии «Британия в иллюстрациях». Работа была написана в мае 1944-го, но опубликована была только в 1947 году, совершенно не утратив современного звучания. Брошюра называлась «Англичане. Англия с первого взгляда»708. Сам заголовок должен был продемонстрировать читателям, что это эссе не является результатом кропотливого исследования, вообще не представляет собой исследовательской работы, что это всего лишь впечатления человека, который как бы изнутри наблюдает за сообществом своих соотечественников, точнее - наблюдает за частью из них, теми, кто представляет собой особую этническую группу -англичане в узком смысле слова, в отличие от шотландцев, например.

Это была попытка этнографического очерка, густо окрашенного политикой, о чем говорило начало книжки: «Иностранцам, посещающим нашу страну в мирное время, редко когда случается заметить существование в ней англичан... Карикатуры в газетах континентальной Европы изображают англичанина аристократом с моноклем, зловещего вида капиталистом в цилиндре либо старой девой из Берберри. Все обобщенные суждения об англичанах, как доброжелательные, так и неприязненные, строятся на характерах и привычках представителей имущих классов, игнорируя остальные сорок пять миллионов населения».

Но настоящая Англия, развивал свою мысль Оруэлл, не страна из туристического справочника. Даже высокие долговязые фигуры, традиционно считающиеся английскими, редко встречаются за пределами имущих классов. Трудящиеся в основном мелковаты, короткоруки и коротконоги, их движениям присуща порывистость, а женщинам на пороге среднего возраста свойственно раздаваться в теле. Англичане из низших и средних слоев не отличаются изяществом манер, но исключительно предупредительны. Приезжему всегда с особым тщанием покажут дорогу, слепцы могут ездить по Лондону с полной уверенностью, что им помогут в любом автобусе и на каждом переходе. Англия почти не знает преступности и насилия. Уровень честности в больших городах ниже, чем в сельской местности, но даже и в Лондоне разносчик газет смело может оставить пачку на тротуаре, заскочив в трактир. «Революционные традиции не прижились в Англии, и даже в рядах экстремистских политических партий революционного образа мышления придерживаются лишь выходцы из средних классов. Массы по сей день в той или иной степени склонны считать, что “противозаконно” есть синоним “плохо”. Известно, что уголовное законодательство сурово и полно нелепостей, а судебные тяжбы столь дороги, что богатый всегда получает в них преимущество над бедным, однако существует общее мнение, что закон, какой он ни есть, будет скрупулезно соблюдаться, судьи неподкупны, и никто не будет наказан иначе, нежели по приговору суда».

Автор приводил примеры того, как англичане находят мирный выход из самых запутанных ситуаций, из заслонов бюрократизма. Во время бомбежек власти попытались помешать горожанам превратить метро в бомбоубежища. Лондонцы не стали брать станции штурмом. Они покупали билеты по полтора пенни, «и никому не приходило в голову попросить их обратно на улицу».

Автор отнюдь не идеализировал своих сограждан из низших слоев. Традиционная английская ксенофобия, считал он, куда более развита среди трудящихся, нежели среди средних классов. Причиной, отчасти воспрепятствовавшей принять накануне войны действительно большое число беженцев из «фашистских» стран, послужило сопротивление профсоюзов, а когда в 1940 году интернировали беженцев-немцев, протестовал отнюдь не рабочий класс.

Английским рабочим очень трудно найти общий язык с иностранцами из-за различий в привычках, особенно в еде и языке. Английская кухня резко отличается от кухни любой другой европейской страны, и англичане сохраняют здесь стойкий консерватизм. Как правило, к заморскому блюду англичанин и не прикоснется, чеснок и оливковое масло вызывают у него отвращение, а без чая с пудингом и жизнь не в жизнь.

Особенности же английского языка делают невозможным чуть ли не для каждого, кто оставил школу в четырнадцать лет, выучить иностранный язык в зрелые годы. Английским рабочим свойственно считать чем-то бабьим умение правильно выговаривать иностранные слова. «Это связано с тем, что изучение иностранных языков является естественной частью образования высших классов». «Лицемерие столь широко вошло в английский характер, что заезжий наблюдатель будет готов столкнуться с ним на каждом шагу, но найдет особенно выразительные примеры в законах». Англичане считают порочным содержать большую армию, но не видят никакого греха в содержании большого флота, а это ведь связано с колониализмом.

В то же время война показала, полагал автор, что в Британии чувство национальной солидарности сильнее классовых антагонизмов. В 1940 году классовые чувства ушли на задний план, возродившись вновь, когда непосредственная угроза миновала. «Весьма вероятно, что бесстрастность, проявленная под бомбежками жителями английских городов, объяснялась отчасти наличием национальной модели “личности”, то есть предвзятым представлением этих людей о самих себе». Они сами подстраиваются под традицию флегматичности англичан.

Оруэлл отмечал традиционную склонность англичан принимать сторону слабейшего. Наглядное тому доказательство - профинские настроения во время русско-финской войны 1940 года. «Как показал ряд дополнительных выборов, во время которых борьба в основном шла по данному вопросу, настроения эти были вполне искренни. На протяжении довольно продолжительного предшествующего периода в массах росли симпатии к СССР, но Финляндия оказалась маленькой страной, на которую напала большая, - именно это и определило позицию большинства». «Традиционно дом англичанина - его замок. В эпоху воинской повинности и удостоверений личности это уже не может быть правдой. Но ненависть к любого рода регламентации, убеждение, что человек сам хозяин своему свободному времени и никто не может преследоваться за свои взгляды, глубоко укоренились, и даже процессы централизации, неизбежные в военное время, не смогли их уничтожить».

Автор подробно останавливался на таком больном для него вопросе, как патриотические чувства. Он показывал, что патриотизм англичан во многом не осознан, они не испытывают любви к воинской славе и не склонны восхищаться великими людьми. Политическим теориям XX века они противопоставляли свойство морали, которое определялось как порядочность. Оруэлл вспоминал, что в тот день 1936 года, когда нацисты, вопреки условиям Версальского мирного договора, ввели войска в Рейнскую область, он оказался в шахтерском городке и заскочил в трактир, чтобы рассказать эту новость присутствовавшим. Вечером в том же заведении звучала песенка: «Нет, здесь это не пройдет, / Не пройдет и не пройдет / Где угодно, но не здесь, / Не пройдет никак». Это и был английский ответ нацизму. «Ведь он и вправду здесь не прошел, несмотря на весьма благоприятные обстоятельства».

Трезво оценивая своих сограждан, писатель считал, что англичане отличаются значительным политическим невежеством. На вопросы, что такое социализм, коммунизм, троцкизм, анархизм и прочее, можно получить весьма туманные ответы. Многие англичане не утруждают себя участием в выборах, зачастую даже не знают имени своего депутата парламента. Но все же интерес вызывают не столько партии, сколько выдающиеся личности (Чемберлен, Черчилль, Бевин). Основные партии - Консервативная и Лейбористская - все более походят одна на другую. «Ни одно социалистическое правительство не подвергнет бойне имущие классы и даже не экспроприирует их без компенсации».

Особое место в работе было уделено компартии, которая, несмотря на свою малочисленность и слабое влияние, оставалась для Оруэлла воплощением своего рода «антианглицизма». «На протяжении многих лет членство в Коммунистической партии росло или падало в зависимости от перемен во внешней политике России, - писал он. - Пока СССР в хороших отношениях с Британией, британские коммунисты придерживаются “умеренной линии”, мало отличающейся от курса лейбористской партии, и ее ряды увеличиваются на десятки тысяч членов. Когда между Россией и Британией возникают политические разногласия, коммунисты переходят к “революционной” линии, и ряды партии редеют. На деле они способны повлечь за собой широкие массы, только отказавшись от основных своих целей». Отсюда делался вывод, что англичане не воспринимают теорий, в которых доминируют ненависть и беззаконие.

Сравнительно подробно рассматривалась британская классовая система. В пределах существующих основных классов автор выделял отдельные страты. Англия - одна из последних стран, цепляющихся за внешние формы феодализма, показывал он. Бросаются в глаза титулы, палата лордов, в основном состоящая из потомственных пэров.

И в то же время нет настоящей аристократии, а правящий класс не превратился в обычную буржуазию. «Каждая новая волна парвеню, вместо того чтобы просто вытеснить существующий правящий класс, перенимала его обычаи, заключала с ним брачные союзы и спустя одно-два поколения полностью с ним сливалась». В то же время Оруэлл не отрицал, что английским трудящимся свойственны как снобизм, так и раболепие.

Наконец, автор рассматривал особенности английского языка, причем не с научной, лингвистической точки зрения, а с позиции внимательного наблюдателя и участника языкотворческого процесса. Две особенности или, по словам автора, даже странности, языка - это его обширнейший словарь и простота грамматического строя. Англичане прибегают к заимствованиям до неоправданной степени. «Английский охотно перенимает любое иностранное слово, если оно кажется подходящим к использованию, часто переиначивая при этом его значение. Недавним примером служит слово “блиц”. В качестве глагола это слово появилось в печати лишь в конце 1940 года, но уже прочно вошло в язык».

В употреблении языка таятся большие опасности. «Именно потому, что им легко пользоваться, им легко пользоваться плохо». «Писать и даже говорить по-английски не наука, но искусство. Никаких надежных правил не существует, есть лишь общий принцип, согласно которому конкретные слова лучше абстрактных, а лучший способ что-нибудь сказать - сказать кратко».

Оруэлл призывал англичан стать хозяевами собственных судеб. «Последние тридцать лет мы год за годом растрачивали кредит, полученный в счет запасов доброй воли английского народа. Но запас этот не беспределен». На такой неопределенной ноте завершалось это оригинальное эссе, свидетельствовавшее о том, что сам автор оставался до мозга костей англичанином, внутренне чувствовавшим настроения, желания, предрассудки своего народа, и в то же время мечтавшим, чтобы его народ, сохраняя всю свою специфику, неуклонно совершенствовался.

7. Военный корреспондент

Под конец войны Эрик Блэр, ставший теперь знаменитым писателем Джорджем Оруэллом, вновь предпринял усилия, чтобы взглянуть на военный театр собственными глазами. Ему, наконец, удалось это сделать в качестве военного корреспондента журнала «Обзёрвер». В феврале 1945 года он покинул журнал «Трибьюн» и добился разрешения отправиться в Европу, несмотря на плохое состояние здоровья. Война на континенте шла к концу, и армейские медики стали менее придирчивыми. Для будущей публицистики и художественного творчества Оруэлл считал необходимым собственными глазами увидеть предсмертные спазмы нацистского режима и торжество союзников.

В последних числах февраля 1945 года военный журналист появился в Париже, за полгода до этого освобожденном союзными войсками. Впечатление от города было тягостное, город сильно пострадал от войны, население нищенствовало. Корреспондентов, однако, стремились устроить в максимально комфортабельных для того времени условиях. Их селили, как правило, в фешенебельном отеле эпохи Второй империи под названием «Скрэб» (в свое время этот отель упоминался Оруэллом в «Фунтах лиха» - там служил ночным сторожем один из его персонажей). Расположенный в самом центре города, между знаменитым театром Гранд опера и Вандомской площадью, отель на этот раз выделялся среди других гостиниц города тем, что там сохранилось паровое отопление.

В Париже Оруэлл последний раз был в 1937 году, когда возвращался из Испании. Он нашел его теперь «в ужасно депрессивном состоянии по сравнению с тем, каким он был когда-то»709.

Не очень умевший быстро устанавливать знакомства, Оруэлл приложил все силы, чтобы, преодолев обычные замкнутость и стеснительность, обеспечить себе новые полезные контакты. Ведь без этого его журналистский труд оказался бы просто бессмысленным. Но в отношении знакомств почти сразу же возник непреодолимый соблазн, скорее всего никак не связанный с характером предстоявшей работы. Оруэлл случайно увидел в списке постояльцев гостиницы фамилию Хемингуэя. Роман Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол», вышедший в 1940 году, был Эрику Блэру хорошо известен. Он ценил это произведение как правдивое и яркое художественное описание испанской гражданской войны со всеми ее противоречиями и жестокостями: мужеством бойцов Интернациональных бригад; диктаторством тех, кто по команде из Москвы распоряжался жизнью этих мужественных людей; советскими журналистами, выполнявшими в Испании функции коминтер-новских пропагандистов.

Со своей стороны Хемингуэй читал и перечитывал публицистику Оруэлла о той же войне, отдавая должное и личной храбрости автора, и честности, с которой он описывал острейшие внутренние конфликты республиканцев Каталонии и Испании в целом.

Оруэлл решил познакомиться с американским писателем, хотя и не знал, как будет встречен, имея в виду непредсказуемость, подчас резкость и грубость Хемингуэя, особенно когда тот был в нетрезвом состоянии. Постучав в дверь и войдя в комнату к Хемингуэю, Блэр понял, что тот пакует вещи и собирается уезжать. «Я Эрик Блэр», - произнес он. «Ну, и какого х-я вам надо?» - «Я Джордж Оруэлл», - поправился посетитель. «Какого же х-я вы сразу это не сказали?» Затем они стали пить виски...710

Сам Хемингуэй дважды упоминал о своей встрече с Оруэллом. В первый раз он написал об этом через три года С. Коннолли, передавая через него привет Оруэллу: «Если вы как-нибудь встретитесь с Оруэллом, напомните, пожалуйста, ему обо мне. Он мне очень нравится, но мы встретились в тот момент, когда у меня совершенно не было времени»711. Во второй раз Хемингуэй чуть более подробно, с оттенком определенной бравады, описал встречу в своем произведении - полуромане, полумемуарах «Правда на первый взгляд» (True at First Light). Американский писатель изобразил Оруэлла несколько параноидальным человеком, который боялся покушений коммунистов и все время повторял, что «они» его преследуют. В итоге Хемингуэй будто бы дал Оруэллу пистолет и, более того, даже приставил для его охраны двоих своих помощников712. Выглядела эта история малодостоверной, больше похожей на фарс.

8. Кончина Эйлин

Впервые на сравнительно длительное время оторвавшись от своей семьи, Эрик регулярно переписывался с Эйлин. Он особенно интересовался здоровьем и развитием приемного сына. «Ребенку девять месяцев и, по мнению его нового отца, он очень одаренный - “очень глубокомысленный маленький мальчик”, к тому же очень хорошенький. Он действительно очень приятный ребенок»713, - писала Эйлин о сыне и муже Л. Муру.

Однако Блэров, несмотря на недолгое умиротворенное состояние и приятные заботы о Ричарде, ожидали плохие вести. За несколько месяцев до отъезда Эрика в Европу Эйлин почувствовала недомогание, которое усиливалось с каждым днем. Она быстро уставала, не могла отдышаться, часто у нее случались приступы тошноты. Супруги долгое время игнорировали возникшую проблему. Эйлин бодрилась, стараясь не стать преградой отправке мужа на фронт, к чему он так долго стремился. После отъезда Эрика она с ребенком отправилась в свое «сельское имение», надеясь, что свежий воздух улучшит ее самочувствие. Но в деревне ей стало еще хуже.

В первой декаде марта 1945 года Эйлин вынуждена была обратиться к врачам, которые сообщили пациентке, что у нее обнаружена опухоль матки и что ее состояние таково, что требуется срочная операция. Доктора предупредили, что речь идет о жизни и смерти. Ничего пока не сообщая мужу, Эйлин проконсультировалась по поводу происшедшего с врачом-гинекологом Гуэн О’Шонесси. Та подтвердила, что положение серьезное. Однако Эйлин отложила операцию. Ей необходимо было прежде всего пристроить ребенка.

Случайное событие задержало поступление в больницу еще на несколько дней. Перед самым отъездом Эрика в Европу, а Эйлин - в провинцию они договорились, что всю поступавшую почту будет забирать один из соседей и немедленно переправлять ее во Францию Блэру. Оказалось, что сосед пренебрег обещанием, и, когда Эйлин после медицинской консультации зашла перед отъездом в деревню в свой дом на площади Кэнонбери, почта валялась у двери в квартиру. Оруэлл стал к этому времени важной публичной фигурой, на его имя приходила обширнейшая корреспонденция. Эйлин пришлось потратить немало времени, чтобы разобрать ее и ответить на наиболее важные письма714.

Вечером 21 марта она начала писать мужу и на следующий день закончила большое письмо. Она печатала его на машинке, и письмо заняло восемь листов. Несмотря на свое мрачное содержание, письмо было бодрым. По крайней мере Эйлин старалась показать мужу, что сохраняет хорошее настроение. Она сообщила о необходимости удаления опухоли и о том, что решила делать операцию не в Лондоне, а в Ньюкастле, так как это значительно дешевле. Далее она подробнейшим образом писала о денежных делах, связанных с пребыванием в больнице и операцией. Медицинские расходы в общей сложности составляли примерно 50 фунтов стерлингов - сумму немалую, но вполне теперь доступную для Блэров. Правда, «Скотный двор» еще не вышел и денег пока не принес, но супруги Блэры и без этого не были теперь бедняками. С грустью, но в то же время с иронией Эйлин писала: «Меня беспокоит мысль, что я действительно не стою таких денег. С другой стороны, конечно, если оставить всё как есть, то это будет стоить еще дороже, так как процесс убийства меня этой штукой займет долгий период, и все это время будет стоить таких денег»715.

Эйлин попросила мужа не торопиться с возвращением домой из-за болезни и операции, мотивируя это вполне практическими соображениями: «Ко времени, когда ты вернешься домой, я уже, наконец, поправлюсь, и ты не будешь свидетелем больничных кошмаров, которые ты так не любишь».

Эрик не придал особого значения сообщению Эйлин о предстоявшей ей операции. Его обманул подчеркнуто бодрый тон письма, и он решил, что предстоит легкое хирургическое вмешательство, не требующее его отъезда на родину. К тому же последнее письмо Эйлин, из больницы, накануне операции, застало его, когда он сам только что выписался из армейского госпиталя в Кельне, куда попал на неделю в связи с болями в груди. Письмо Эйлин было датировано 29 марта и тон его был столь же ироничный, бодрый, полный надежд: «Сейчас у меня будет операция, мне уже очистили желудок, сделали инъекцию (морфий в правую руку, что мне мешает), помыли и упаковали, как драгоценный образ, в шерстяной кокон и бинты».

Морфий, однако, действовал медленно, и Эйлин добавила тут же, правда уже почти засыпая (последние слова письма читаются с трудом): «У меня приятная комната -первый этаж, так что можно увидеть сад. Там не очень много всего, только нарциссы и, кажется, сурепка, и маленькая приятная полянка. Моя кровать не возле окна, но повернута в правильную сторону. Еще видно камин, часы...»716 На этом письмо оборвалось - Эйлин уснула.

Больше она не проснулась. Как оказалось, у Эйлин была аллергия, но не на морфий, а на смесь эфира и хлороформа, которая ей была дополнительно введена уже на операционном столе. То ли врачи оказались недостаточно внимательными, то ли ее случай для медицинской практики был особым, но вскоре после того, как началась операция, у нее произошел тяжелейший сердечный приступ и сердце остановилось. В медицинском заключении указывалось на «остановку сердца в момент, когда для проведения операции по удалению матки в соответствии с установленными нормами было сделана анастезия эфиром и хлороформом717. Эйлин Блэр было 39 лет.

Вызванный телеграммой, Эрик уже на следующий день на военном самолете прилетел в Лондон, а оттуда поездом отправился в Ньюкастл. «Он рассказывал о смерти Эйлин и не пытался скрыть свое горе... Джордж был невероятно печален»718, - вспоминала знакомая Эрика писательница Айнез Холден. Холден оказалась единственным человеком, запечатлевшим Блэра в трагический для него момент. Эрик не привык проявлять свои чувства, и это привело к тому, что знакомые, встречавшиеся с ним в первые дни после смерти Эйлин, удивлялись его спокойствию, делая неправильные выводы.

Разбирая вещи жены в больнице, он нашел то самое последнее, неотправленное письмо. «Единственное утешение - в том, что я не думаю, что она страдала, потому что пошла на операцию, безусловно не ожидая ничего плохого, и так и не пришла в сознание», - писал он в те дни подруге Эйлин и своей хорошей знакомой Лидии Джонсон. Он написал также, что Эйлин была «очень привязана к Ричарду» и ушла из жизни, когда он становился «очень очаровательным...»719 Насколько мог и умел, Эрик оставался заботливым отцом, хотя очень часто отсутствовал. И тогда Ричард переходил из рук в руки, кочевал по семьям родственников Эрика и Эйлин. В общем, жизнь у мальчика была не из легких.

Одиночество наводило Эрика на размышления и воспоминания, которые он вряд ли смог позволить себе, а тем более записать, при жизни Эйлин. «У меня было очень слабое чувство физической ревности, - писал Оруэлл. - Я особенно не заботился о том, кто с кем спит, мне казалось, что имеет значение верность в эмоциональном и интеллектуальном смысле. Порой я изменял Эйлин, да и обращался я с ней очень плохо. Наверное, и она со мной иногда плохо обходилась. Но это был подлинный брак в том смысле, что мы вместе прошли через жуткие битвы, и в том, что касалось моей работы, она меня понимала»720. Особенно Эрик сожалел о том, что Эйлин не довелось дожить до публикации и триумфа «Скотного двора». Он писал об этом в одном из своих писем: «Какая страшная жалость, что Эйлин не дожила до момента, когда был опубликован “Скотный двор”, который она особенно любила и даже участвовала в планировании... Ужасно жестоко и глупо что все так случилось...»721

9. Возвращение на континент

Уже в конце первой апрельской недели Оруэлл возвратился на континент. Он писал Дуайту Макдоналду, что надеется быстрее прийти в себя, занимаясь репортажами и трясясь в джипах по разрушенным европейским дорогам722. Вместе со своими коллегами - британскими и американскими журналистами - он следовал за стремительно продвигавшимися по территории западной части Германии и Австрии войсками союзников, наблюдая страшные разрушения, неубранные трупы немецких солдат, офицеров и мирных жителей, погибших от бомбежек или во время боев. Однажды он видел труп немецкого солдата с букетиком цветов, возложенном кем-то из местных жителей. Солдат погиб, помогая своим отступавшим собратьям. «Это труп теперь уже бывшего врага, заслуживающий памяти и уважения», - думал Оруэлл.

При виденном его переполняли противоречивые чувства. С одной стороны, он не имел права осуждать молодого американского солдата, еврея, давшего в морду взятому в плен эсесовскому офицеру. Юноша происходил из семьи, до войны жившей в Вене. «Господь только знает, какие счеты надо было свести этому человеку; может быть вся его семья была уничтожена», - писал Оруэлл. С другой, он сочувствовал эсесовцу, оказавшемуся теперь беспомощным поверженным врагом. Оруэлл оставался верным себе - он не желал оказаться в толпе тех, кто мыслит и чувствует единообразно, тем более когда это единообразие относилось к жестокости. Более всего, наверное, он опасался поддаться инстинкту толпы, хором орущей одни и те же малоосмысленные, но почти всегда исполненные злобой лозунги. «Существовавший в нашем представлении нацистский убийца, отвратительное существо, против которого мы вели борьбу так много лет, выродился теперь в несчастного, достойного жалости человека, которого надо не наказывать, а лечить в психбольнице»723, - писал Оруэлл.

В Великобритании соображения Оруэлла разделяло в тот период незначительное меньшинство людей. Поэтому Оруэлл не предложил свою статью в «Обзёрвер», корреспондентом которого был в Европе, а опубликовал в левой «Трибьюн», да еще ровно через полгода после капитуляции Германии. Капитулировала Германия в мае два раза: сначала 7 мая в городе Реймсе, то есть на территории, занятой западными союзниками, а затем по требованию Сталина в ночь на 9 мая в пригороде Берлина, оккупированного советскими войсками. Оруэлл поэтому высказал предположения, что расхождения с СССР скорее всего будут углубляться и продолжатся неопределенно длительное время.

Показательной была статья Оруэлла «Препятствия к совместному управлению Германией», опубликованная через две с половиной недели после капитуляции Германии724. Оруэлл высказывал опасения, что разделение Германии на «водонепроницаемые зоны» не будет способствовать совместному управлению Германией как единым государством, на чем настаивали союзники во время Ялтинской конференции глав трех держав (февраль 1945 года). Автор считал, что «Советы» попытаются вытолкнуть Великобританию и США из Германии, и предотвратить такое развитие событий можно только энергичными мерами противодействия.

По существу Оруэлл признавал неизбежным и даже необходимым такое противодействие СССР. На первый взгляд, может показаться удивительным и противоречивым, что автор придерживался такой жесткой позиции, сохраняя левые взгляды, которые именовал социалистическими. На самом деле, однако, противоречия здесь не было. Он был убежден, что советская тоталитарная система никакого отношения к социализму не имела, что те элементы социализма, которые вроде бы возникли в СССР в ранние годы его существования, полностью устранены сталинской диктатурой.

О том, что Оруэлл продолжал пользоваться терминами «социализм» и даже «революция», придавая этим понятиям самый широкий неопределенный смысл, свидетельствовало его очередное «Лондонское письмо», появившееся в нью-йоркском «Партизан ревью»757. Основная мысль статьи состояла в том, что после разгрома Германии континентальная Европа претерпевала глубочайшие демократические изменения, в то время как в Великобритании ничего не менялось. Гитлеровские бомбы не разбудили Великобританию от дремоты. Ни социальной, ни политической революции не произошло. «Никогда я не смог бы предвидеть, - продолжал Оруэлл, - что мы сможем пройти почти шесть лет войны, не подойдя либо к социализму, либо к фашизму и почти полностью сохранив наши гражданские свободы. Я не знаю, то ли это какая-то анестезия, в которой британский народ ухитряется жить, являющаяся признаком загнивания, как полагают многие наблюдатели, либо, с другой стороны, это своего рода инстинктивная мудрость».

В этих словах явно слышалось не только разочарование, но и немалая доля уважения к британской консервативной традиции. При этом вначале было неясно, какие чувства у Оруэлла преобладают. Но в конце концов все встало на свои места. У автора возобладал тот самый британский патриотизм, который теперь он склонен был считать «инстинктивной мудростью» народа.

По окончании войны Эрик Блэр был освобожден от армейской службы, которая и не была службой в полном смысле слова, ибо воинская дисциплина для журналистов была весьма условной. Он счел, что больше ему оставаться на континенте нет смысла, и летом 1945 года возвратился в Лондон. Он решил, что должен жить вместе с сыном и забрал его у родных. Конечно, сочетать нелегкий писательский труд с воспитанием ребенка в одиночку было невозможно. Отдать ребенка в какие-нибудь дневные «ясли» или подобное заведение он считал исключенным. Видимо, в какой-то мере в этом проявились его индивидуалистические позиции, нежелание следовать «воле коллектива», по сути дела, толпы. Он явно боялся, что детское учреждение может привить его ребенку отнюдь не те нормы и привычки, которые отец хотел бы в нем видеть. Эрик решил найти для Ричарда няню-воспитательницу, которая работала бы под его руководством.

Вначале в доме на площади Кэнонбери появилась 28-летняя Сюзан Ватсон. Она была замужем за преподавателем математики Кембриджского университета, но жила с дочерью отдельно от мужа, причем дочь училась в школе-интернате и проводила дни с матерью только по выходным. В содержательных воспоминаниях, которыми Сюзан поделилась в 1989 году, она рассказала, что ее хозяин, по сути дела, относился к ней, как старший брат, был человеком огромного трудолюбия, садился за работу в восемь утра и не поднимался до ланча, после которого лишь иногда шел на деловые встречи. Обычно же Оруэлл после еды опять был за рабочим столом и второй раз прерывал свои занятия только для того, чтобы выпить чашку крепкого чая, соблюдая в этом давний ритуал англичан, для которых дневное чаепитие - дело чрезвычайной важности, несмотря ни на какие привходящие обстоятельства. Лично Эрик поддерживал свою рабочую форму с помощью чая без сахара, причем в заварной чайник насыпал не менее десятка ложек зелья, чтобы получить напиток нужной консистенции.

Сюзан попыталась создать для Эрика атмосферу домашнего покоя, хотя это и не входило в ее обязанности. Эрик рассказал ей, как будил его слуга в Бирме по утрам, слегка щекоча ему ногу. Она научила Ричарда делать то же самое, и это доставляло отцу огромное удовольствие. Сюзан припоминала также, что поначалу в квартире как бы витал дух Эйлин: ее большая фотография висела над камином, в платяном шкафу оставались ее вещи. Когда по выходным дням в доме появлялась дочь Сюзан, ей разрешалось поиграть с коробкой украшений, оставшихся от покойной жены. Лишь постепенно Эрик отвыкал от жгучей памяти; жизнь, как бывает почти всегда, брала свое725.

10. Журналистика после войны

Оруэлл превращался во всемирную знаменитость. Его «Скотный двор» стал не просто бестселлером, а своего рода знаменем для всех тех, кто по различным причинам относился к Сталину и его системе с ненавистью или недоверием. Правда, на что Оруэлл, конечно же, не рассчитывал и чего он не мог учесть, книга превращалась в идеологическое оружие: «Скотный двор» взяли на вооружение сторонники «холодной войны». Бывали и курьезные случаи: однажды Оруэлл увидел свою книгу в книжном магазине на полке детских книг. В другой раз достаточно известное американское издательство «Дайал Пресс» (Dial Press) отвергло издание книги, объяснив, что литература о животных их не интересует.

С осени 1946 года банковский счет писателя стал регулярно пополняться все новыми гонорарами. Богатым человеком Блэр не стал, но позволить себе вполне безбедное существование вполне мог. Оруэлла теперь наперебой приглашали сотрудничать самые авторитетные британские периодические издания. Ему, однако, было вполне достаточно тех газет и журналов, к которым он привык, в которых чувствовал близкую ему дружескую атмосферу и понимание. Писал он в основном для «Ивнинг стандард», «Манчестер ивнинг ньюс», «Обзёрвер» и «Трибьюн».

Вторая половина 1945 и 1946 годы были временем небывалого расцвета оруэлловской публицистики. Тексты буквально «лились из-под его пишущей машинки, и многие произведения, написанные очень быстро и с легкостью, стали классическими»726. Особенно интересными были те из них, которые в той или иной степени раскрывали кухню его творчества. В этом смысле выделялась статья «Признания книжного обозревателя»727. С кажущейся непосредственностью и, безусловно, искренне Оруэлл признавал, что он не раз тратил время попусту, рецензируя книги посредственные, будучи всеядным ремесленником, думающим только о заработке.

Если обозреватель честен в полном смысле слова, утверждал Оруэлл, он должен начать девять из десяти своих рецензий словами: «Эта книга не интересует меня ни в коей мере, и я бы не писал о ней, если бы мне за это не платили». Но рецензирование книг не столь отвратительное занятие, как оценка фильмов. «Положение рецензентов намного лучше, чем критиков фильмов, которые не могут работать дома, а должны посещать показы в 11 утра и за немногими приятными исключениями вынуждены продавать свой юмор за бокал низкокачественного хереса».

Совершенно по-иному звучали статьи и эссе, обычно публиковавшиеся в «Ивнинг стандард», посвященные бытовым или этнографическим аспектам жизни рядового англичанина. Правда, под видом «простого англичанина» автор подчас представлял самого себя, стремясь приписать или даже навязать собственные вкусы читателю. Но разобраться в этом могли только те, кто хорошо знал даже не Джорджа Оруэлла, а Эрика Блэра. Вот, например, эссе «Приятная чашка чая», в которой в качестве центральной звучит мысль о том, что чай нужно пить без сахара: «Как вы можете называть себя любителем чая, если вы разрушаете его аромат, кладя туда сахар?» Далее следовал целый набор правил приготовления чая, без соблюдения которых этот благословенный напиток можно было бы вылить в раковину728.

Но подобных текстов было мало. Статьи, как правило, были проникнуты чувством глубокого уважения к английской вежливости, порядочности, заботливого отношения к слабым и больным людям, природного чувства аристократической скромности. Эти черты, конечно же, не были всеобщими. Всегда можно было привести массу примеров противоположного свойства. Но названные Оруэллом типичные черты англичан действительно бросались в глаза многим иностранцам, приезжавшим не столько в Лондон, сколько в периферийную часть Англии. «Действительно ли мы грубы? Нет!» - решительно провозглашал заголовок одной из статей, в которой говорилось: «Я не думаю, что был в стране, где слепой человек или иностранец пользуется большим вниманием, чем в Англии, или где кварталы больших городов более безопасны по ночам, или где люди менее склонны спихнуть вас с тротуара или занять ваше место в автобусе или поезде»729.

Наряду со сравнительно краткими очерками и эссе Оруэлл в это время опубликовал несколько объемных публицистических произведений, в частности, стоявшую на грани литературоведческого анализа и рассуждений о месте писателя статью «Политика против литературы. Анализ «Путешествий Гулливера»»730. В «Путешествиях» человечество подвергается нападению или критике с трех сторон - при этом с необходимостью изменяется и образ самого Гулливера, констатировал Оруэлл. В первой части Гулливер - типичный путешественник XVIII века, смелый, практичный, без налета романтизма. В нем нет ничего особенного. Во второй части его образ, в общем, тот же, но временами, когда требует сюжет, обнаруживается склонность обращаться в глупца, способного похваляться «нашей благородной страной» и в то же время смакующего любую сплетню о стране, которую, как он утверждает, он любит. В третьей части создается впечатление, что Гулливер поднялся по социальной лестнице, а в четвертой он приходит в ужас от рода человеческого, превращается в нерелигиозного отшельника, чья единственная цель - «посвятить себя размышлениям о добродетельных гуингимах».

Гулливер нужен Свифту для контраста. «Там, где Гулливер не выполняет роли козла отпущения, имеет место что-то вроде преемственности в его характере». Но все же козел отпущения преобладает. Когда дворец императора лилипутов охватило пламя, он погасил пожар мочеиспусканием, но его обвинили в тягчайшем преступлении, ибо мочиться в пределах дворца запрещено. Трудно избавиться от ощущения, что в моменты наибольшей проницательности Гулливер - это сам Свифт, полагает автор.

«Путешествия» - книга злобная и пессимистическая, нередко скатывающаяся к предвзятости. «В ней перемешаны мелочность и величие души, республиканизм и авторитарность, любовь к логике и отсутствие любознательности». «В политике Свифт был одним из тех, кого к своеобразному извращенному торизму толкали глупости тогдашней прогрессивной партии». «Мы вправе считать Свифта бунтарем и борцом с предрассудками. Однако, если оставить в стороне ряд второстепенных вопросов, вроде настойчивого требования необходимости одинакового образования для женщин и мужчин, нельзя причислять Свифта к “левым”. Он - анархист-консерватор, ни во что не ставящий власть, не верящий в свободу и сохраняющий аристократические взгляды и в то же время ясно видящий, что сложившаяся к тому времени аристократия упадочна и ничтожна».

Написав все это, Оруэлл испугался, что его анализ может быть воспринят как неприятие творчества великого сатирика: «Из того, что тут написано, может сложиться впечатление, будто я против Свифта, будто предмет моих забот - опровергнуть и даже принизить его, насколько я его понимаю. В политическом и моральном плане мы -противники. Но, как ни странно, Свифт - один из тех писателей, которыми я восхищаюсь безоглядно, а “Путешествия Гулливера” в особенности я считаю книгой, устать от которой никак невозможно. Впервые я прочитал ее в восемь лет (если быть точным, за день до восьмилетия, так как я украл и украдкой прочел книгу, предназначавшуюся мне в подарок...) и с тех пор перечитывал ее раз шесть».

Итоговый вывод состоял в том, что Свифт не был наделен расхожей мудростью, но обладал огромной силой и глубиной просвещения, способностью выделить одну-единственную скрытую истину, а затем «увеличить и исказить ее», создав преувеличенный, гротескный образ.

В работе о Свифте, как и в более ранней публикации о Диккенсе, Оруэлл не столько писатель, сколько вдумчивый и оригинальный мыслитель, способный, отталкиваясь от творчества бессмертных предшественников, воссоздать единый образ писателя и общественного деятеля (каковым он стремился видеть и себя самого). Он действительно считал творчество Диккенса и Свифта теми высочайшими критериями, на которые ему следовало равняться. Существовали, впрочем, знаменитости, равняться на которых Оруэлл никак не желал. Одним из них был Сальвадор Дали. «Автобиографию можно писать лишь тогда, когда она обнаруживает что-либо постыдное. Человек, изображающий себя положительным, возможно, лжет, ибо, если смотреть на любую жизнь изнутри, она предстает просто как сплошная череда поражений»731. Так начинался обширный очерк-рецензия на мемуары этого Дали732, от которых критик не оставил камня на камне: «Одни события в ней совершенно неправдоподобны, другие - прикомпонованы или окрашены романтическим цветом, а унизительная и извечная обыденность повседневного бытия выброшена.

Самообожание - таков диагноз, поставленный Дали самому себе. Его автобиография - всего-навсего акт стриптиза, выполненный в розовом свете рампы»733.

Книга, по мнению Оруэлла, имела громадную ценность как описание фантазии, извращений, природных инстинктов. Оруэлл приводил ряд примеров садизма Дали не только по отношению к животным, но и над людьми, о чем тот откровенно рассказывал. В рецензии высказывалось мнение, что в сюрреалистических работах Дали господствует половая извращенность и некрофилия. Набор извращений у него так богат, что «кто угодно мог бы позавидовать... Это больные и омерзительные картины, и любое исследование должно отталкиваться от этого факта».

Оруэлл написал статью о Дали еще в 1944 году для сборника «Субботнее чтиво» (The Saturday Book). Статья была названа «Привилегия духовных пастырей: заметки о Сальвадоре Дали». Под «привилегией духовных пастырей» непосредственно имелась в виду неподсудность священников светскому суду, которая существовала в Великобритании до начала XIX века, и по существу этот заголовок носил сугубо сатирический характер, срывая «святость» с героя рецензии. В рецензии Оруэлла приводились и комментировались многочисленные цитаты из автобиографии Дали734 - садистские, мазохистские, человеконенавистнические. По правилам жанра Оруэлл обязан был отрецензировать именно книгу, а не холсты Дали. По книге у него сложился крайне отрицательный образ Дали-художника, и Оруэлл подчас неоправданно переносил оценку человека на его произведения. Признавая талант Дали, Оруэлл ставил моральный вопрос о долге и ответственности творца:

«От этой книги дурно пахнет. Если бы книга могла физически издавать зловоние, то уж со страниц этой книги понесло бы вонью. Впрочем, такая мысль могла бы порадовать Дали, который, собираясь на первое свидание со своей будущей женой, натерся мазью, приготовленной из козьего помета, сваренного в рыбьем клее. Всему этому, однако, следует противопоставить тот факт, что Дали - рисовальщик исключительного дарования. И, судя по тщательности и уверенности его рисунка, он к тому же и большой труженик. Да, эксгибиционист и карьерист, но не обманщик. Он в пятьдесят раз талантливее большинства людей, порицающих его мораль и косо глядящих на его картины. И две эти группы фактов, взятые вместе, порождают вопрос, который из-за отсутствия какой бы то ни было общей основы редко обсуждается всерьез».

Оруэлл делал весьма спорный, хотя и выношенный вывод о том, что некоторые из полотен Дали способны отравить воображение не хуже порнографических открыток, что в его взглядах, а следовательно, и в произведениях нет «самых минимальных человеческих приличий. Он так же антисоциален, как и блоха. Понятно, что такие люди нежелательны, а общество, в котором они могут процветать, имеет какие-то изъяны». Произведения Дали - это «больные и омерзительные картины, и любое исследование должно отталкиваться от этого факта».

Составители сборника сочли текст Оруэлла слишком рискованным и в сборник статью не включили, хотя автор успел проверить гранки и даже получил гонорар. В оглавление статья была включена (и из него так и не убрана). Отсюда возникла распространенная путаница: многие исследователи считали, что очерк Оруэлла о Дали вышел в 1944 году в сборнике «Субботнее чтиво»735. На самом деле очерк вышел в 1946 году в США. Он был включен в сборник критических статей Оруэлла736.

Туда же была включена статья «Политика и английский язык», ставившая уродливые изменения, происходившие с английским языком, в связь с общими социально-политическими явлениями. Оруэлл вступал в энергичную полемику с теми, кто полагал, будто борьба с языковыми извращениями - «сентиментальный архаизм». Эти люди, а их очень много, считают, что борьба против словесных новшеств подобна предпочтению свечей электричеству или двуколок самолетам, насмехался писатель. Не отрицая, что язык естественно развивается, изменяется с течением времени, он в то же время противопоставлял постепенные изменения прямой порче языка, связанной с экономическими и политическими причинами. В качестве примеров он привел несколько изречений. Среди них были выдержки из сочинений известных профессоров - экономиста Гарольда Ласки и зоолога Ланселота Хогбена, за несколько лет до этого создавшего новый искусственный международный язык, названный им «интерголосом». Как и эсперанто, этот язык оказался мертворожденным.

Оруэлл не только теснейшим образом связывал язык с политикой - об этом говорит само название, а был убежден в том, что происходит взаимодействие, ведущее к оболваниванию населения. Так в сознании писателя постепенно созревал образ новояза - нового языка, который будет одним из важнейших средств не просто подчинения людей тоталитарной системе, а их превращения в подлинных винтиков бездушной машины, в которую превращается общество в его романе, причем важнейшая особенность состояла в том, что этот придуманный Оруэллом язык был единственным в мире, чей словарный запас с каждым годом не увеличивался, а сокращался. Можно было представить себе, что в конце концов наступит такое время, когда рядовые люди будут просто мычанием выражать свое согласие с мудрыми указаниями вождя.

Но пока в его Британии тоталитаризма еще, к счастью, не было и не предвиделось, и Оруэлл намечал весьма простые способы, которые могли бы начать излечение английского: «Никогда не пользоваться метафорой, сравнением или иной фигурой речи, если они часто попадались в печати... Никогда не употреблять длинного слова, если можно обойтись коротким... Если слово можно убрать - убрать его... Никогда не употреблять иностранного выражения, научного слова или жаргонного слова, если можно найти повседневный английский эквивалент... Лучше нарушить любое из этих правил, чем написать заведомую дичь».

Следует отметить, что сформулированные Оруэллом правила были универсальны и могли быть применены не только к английскому языку.

Как и в предыдущие годы, большое внимание Оруэлл уделял литературной критике. Среди рецензий, опубликованных после Второй мировой войны, особенно важен был отзыв об утопическом романе Евгения Замятина «Мы», написанном еще в 1920 году, но опубликованном русской эмигрантской печатью только в 1929-м (после этого Замятину, преследуемому в СССР, удалось эмигрировать). На английском роман появился намного раньше - в США в 1924 году.

Оруэлл узнал о романе от Глеба Петровича Струве, профессора Лондонского университета, специалиста по русской литературе, с которым у него были приятельские отношения737 и с которым он обменивался время от времени дружескими поздравлениями по случаю праздников738. Струве преподнес Оруэллу свою книгу «25 лет русской советской литературы»739, в которой писатель обратил на роман «Мы» особое внимание. 17 февраля 1944 года Оруэлд писал Струве: «Вы меня заинтересовали замятинским “Мы”, о котором я раньше не слышал. Такого рода книги меня очень интересуют, и я сам даже делаю наброски для похожей книги, которую рано или поздно напишу»740. Во второй половине 1944-го или первой половине 1945 года Оруэлд наконец прочитал французское издание романа741. Его рецензия была опубликована в «Трибьюн» в начале января 1946 года742.

Оруэлл сопоставлял «Мы» с романом Хаксли «О дивный новый мир», убедительно показывая, что роман Хак-ели отчасти обязан своим появлением книге Замятина743. «Атмосфера обеих книг схожа, и изображается, грубо говоря, один и тот же тип общества, хотя у Хаксли не так явно ощущается политический подтекст и заметнее влияние новейших биологических и психологических теорий». Оруэлл мастерски, одним абзацем представил читателям основное содержание книги Замятина:

«В двадцать шестом веке жители Утопии настолько утратили свою индивидуальность, что различаются по номерам. Живут они в стеклянных домах... что позволяет политической полиции, именуемой “Хранители”, без труда надзирать за ними. Все носят одинаковую униформу и обычно друг к другу обращаются либо как “нумер такой-то”, либо “юнифа” (униформа). Питаются искусственной пищей и в час отдыха маршируют по четверо в ряд под звуки гимна Единого Государства, льющиеся из репродукторов. В положенный перерыв им позволено на час (известный как “сексуальный час”) опустить шторы своих стеклянных жилищ. Брак, конечно, упразднен, но сексуальная жизнь не представляется вовсе уж беспорядочной. Для любовных утех каждый имеет нечто вроде чековой книжки с розовыми билетами, и партнер, с которым проведен один из назначенных секс-часов, подписывает корешок талона. Во главе Единого Государства стоит некто, именуемый Благодетелем, которого ежегодно переизбирают всем населением, как правило, единогласно. Руководящий принцип Государства состоит в том, что счастье и свобода несовместимы».

С художественной точки зрения Оруэлл не был в восторге от книги Замятина, считал ее сюжет вялым и отрывочным, но в то же время высоко оценил политический смысл романа и его злободневность, несмотря на то, что создан он был четверть века назад. «Интуитивное раскрытие иррациональной стороны тоталитаризма - жертвенности, жестокости как самоцели, обожания вождя, наделенного божественными чертами, - ставит книгу Замятина выше книги Хаксли», - писал Оруэлл, считавший совершенно необходимым издание этого романа в Великобритании, о чем было объявлено в 1947 году. Однако издание так и не состоялось, чем Оруэлл был безумно раздосадован. «Позор, что такого рода книга, с такой удивительной судьбой и столь интересная своим внутренним содержанием, не публикуется, тогда как такая масса мусора издается каждый день»744, - писал он в начале 1948 года в письме издателю Варбургу. Но и это не помогло. Книга впервые вышла в Англии только в 1969 году.

При работе над собственным утопическим романом мысли Оруэлла вновь возвращались к замятинской трактовке. В 1948 году он сообщал Струве, что собирается написать статью о Замятине для литературного приложения к газете «Таймс» и в связи с этим хотел бы встретиться с вдовой Замятина745. Однако занятость другими делами и состояние здоровья не позволили Оруэллу вновь вернуться к творчеству Замятина.

Немалый интерес представляла рецензия на только появившийся тогда роман Грэма Грина «Суть дела». Оруэлл, далекий от религии (хотя некоторые отголоски приверженности англиканству он сохранил746) и особенно недоброжелательно относившийся к католицизму, взялся за рассмотрение книги писателя, открыто провозглашавшего себя католиком, причем оценил книгу Грина как важный показатель общественных настроений и взглядов, хотя дал ей не весьма высокую оценку747.

Разумеется, оценка - дело вкуса. Но Оруэлл явно предвзято отнесся к этому произведению, сюжет которого развивается в одной из африканских стран (в какой именно - не говорится) во время Второй мировой войны. Героем является полицейский офицер, перед которым встают проблемы соотношения долга и милосердия, верности своей стране и гуманного отношения к представителю вражеских сил, который на самом деле врагом не является. Но главное в романе - конфликт между католической верой с ее догматами и обычным человеческим поведением. В представлении рецензента вся логика развития романа была построена именно на последнем противоречии, что существенно упрощало сложную ткань повествования.

Г. Грин был к этому времени весьма известным писателем, автором плодовитым, выпускавшим в год по одно-му-два романа. «Суть дела» был двенадцатым романом по счету. Социальную среду своего нового произведения Грин знал отлично, так как служил в это время в британской разведке, причем как раз в Африке - в Сьера-Леоне. Он рассказывал, как герой, честный и преданный службе офицер, совершил проступок: обнаружив у капитана португальского корабля письмо невинного содержания, адресованное в Германию, не передал письмо начальству, а закрыл дело.

Оруэлл предъявил всевозможные претензии роману Грина, вплоть до того, что в нем ничего не говорится об антиколониальной борьбе и о военных действиях. Упреки эти не были справедливыми не только потому, что в основе сюжета лежало именно военное событие - судьба письма в страну, против которой шла война, но и в связи с тем, что книга по замыслу была психологическо-философской, на что рецензент обратил минимум внимания.

Основная критика проходила по линии неприятия католицизма. Вся рецензия полна то ли чуть прикрытых, то ли откровенных уколов по адресу этой ветви христианства. «Основная идея книги проста: заблуждающийся католик лучше, выше в духовном отношении, чем добродетельный безбожник», - полагает Оруэлл, резко упрощая действительный замысел Грина. Как бы смягчаясь в конце рецензии и заявляя, что он не желает быть слишком придирчивым, Оруэлл, однако, сохранил неприязнь к роману и его автору до последних строк: «Остается только надеяться, что в следующей своей книге он возьмется за другую тему или во всяком случае не забудет, что понимание суетности земных забот, наверное, открывает врата в рай, но его совершенно недостаточно, чтобы написать хороший роман».

Через некоторое время, впрочем, недоброжелательное отношение Оруэлла к Г. Грину рассосалось. При посредничестве поклонника обоих писателей - Майкла Мейера - они как-то встретились за ужином. Мейер был поражен, что весь вечер оба они говорили не о литературе, а о политике748.

Через год после смерти Эйлин появилось свыше 130 статей и критических очерков, то есть на каждый текст у Оруэлла в среднем уходило менее трех дней. Эрик Блэр тосковал по рано ушедшей жене и глушил себя огромным количеством текстов, которые выходили из-под его пера. Только 10 апреля 1946 года он решился наконец поехать в Воллингтон, где все в доме напоминало об Эйлин. Он не упоминал о жене в появившемся 26 апреля очерке в «Три-бьюн», но вся его статья с рассуждениями о смерти, бессмертии, долге и чувстве вины - свидетельство его грустных раздумий. Он писал о своей недавней поездке, во время которой с огромным удивлением обнаружил, что кусты розы, которые были посажены несколько лет назад и за которыми никто не ухаживал, буйно разрослись. Они будут радовать других людей, когда тех, кто дал им начало, давно уже не будет на свете: «Посадить дерево, особенно долгоживущее, с твердой древесиной - значит сделать подарок потомству почти без собственных забот и с явно большим эффектом»749.

11. В послевоенной политике

Только недавно возвратившись из Европы, Оруэлл формально оставался корреспондентом еженедельника «Обзёрвер». Летом 1945 года Оруэлл принял приглашение редакции этого издания об освещении парламентских выборов. Писателя, однако, интересовали не столько предвыборные собрания, речи кандидатов и их программные заявления, сколько мнение народных низов и среднего городского люда. Он ходил по улицам, ездил в автобусах, заходил в трактиры и магазины дешевых товаров, не столько даже заговаривая с людьми, сколько прислушиваясь к их беседам. Складывалась определенная картина. Он делал выводы, что вероятная победа лейбористов на выборах 5 июля не внесет в жизнь страны коренных изменений и, более того, что рабочие, фермеры, средний класс по существу дела не желают резких, а потому рискованных перемен.

Оруэлл прислушивался к одобрительным откликам по поводу обещаний Лейбористской партии обеспечить всеобщую занятость, взять в руки государства важнейшие производственные отрасли и наладить систему бесплатного здравоохранения. Более того, когда премьер Черчилль как-то произнес, что в случае прихода лейбористов к власти они создадут в Великобритании гестапо, люди на улицах высмеивали это высказывание. Журналист слышал немало критических слов и по поводу предвоенной политики умиротворения агрессора, которую проводили консерваторы (правда, не Черчилль, а Чемберлен), и понимал, что это тоже повлияет на исход выборов.

Предсказание корреспондента «Обзёрвер» оказалось верным: лейбористы добились решительной победы. Оруэлл оценил это как безусловный поворот британского общества влево, не сопровождаемый «какими-то действительно революционными устремлениями или каким-то внезапным разрушением классовой системы»750.

К этому времени Оруэлл стал вице-президентом Комитета защиты свободы (Freedom Defence Committee). Он впервые включился, причем активно, в деятельность общественно-политической организации (его прошлое членство в НРП было недолгим и формальным). Дело в том, что в самом конце 1944 года, еще во время войны, лондонская полиция совершила налет на офис анархистского издательства «Фридом пресс», основанного в 1886 году в лондонском Ист-Энде при участии тогдашнего лидера международного анархизма Петра Кропоткина. Это издательство публиковало несколько периодических изданий, из которых властям особенно не нравился полупериодический сборник «Военный комментарий» (War Commentary), в котором резкой и язвительной критике подвергалось высшее военное командование и их пренебрежительное, с точки зрения анархистов, отношение к военнослужащим.

Против редакторов сборника Вернона Ричардса и Филиппа Сэнсона были выдвинуты обвинения в «подрыве эффективности вооруженных сил Его Величества» и принадлежности к «коммунистическому фронту»751. Случай этот был единичный. Но сам факт насилия над анархистами, которым Оруэлл со времен испанской войны продолжал симпатизировать, заставил его действовать. Результатом стало создание Комитета защиты свободы, председателем которого избрали Герберта Рида - борца против нацизма и любой формы насилия и диктатуры752.

Взгляды Рида и Оруэлла по многим вопросам были близки, хотя Оруэлл был менее публичным человеком и предпочитал трибуне письменный стол. Комитет был поддержан таким общественным, научным и философским авторитетом, как Бертран Рассел (в 1950 году он стал лауреатом Нобелевской премии). В деятельность организации включился близкий Оруэллу писатель Артур Кёстлер. Сам Оруэлл несколько раз выступил на собраниях, организованных Комитетом, участвовал в составлении его воззваний и подписывал их (известно, например, обращение о сборе средств, опубликованное в сентябре 1948 года, которое кроме него подписали не только Рид, но и знаменитый композитор, дирижер и пианист Бенджамин Бриттен; член комитета писатель Эдвард Форстер). Ставший благодаря гонорарам за «Скотный двор» человеком сравнительно зажиточным, Оруэлл помогал комитету еще и материально.

Но основным вкладом Оруэлла в деятельность организации были печатные выступления. Среди них выделяется опубликованная в «Трибьюн» в конце 1945 года статья «Свобода парков»753. Непосредственным поводом к созданию статьи был случай в Гайд-парке, когда несколько человек подверглись аресту, а затем были приговорены к шестимесячному заключению за продажу на улице пацифистских и анархистских газет и брошюр. Формально законодательство о свободе печати нарушено не было. Левых активистов осудили не за то, что они распространяли свои издания, а за неподчинение полиции, выразившееся в том, что они отказались повиноваться, когда им предложили убраться.

С едким сарказмом Оруэлл разоблачал полный произвол при формальном, «техническом» соблюдении закона: «Насколько я смог выяснить, продажа газет на улицах представляет собой техническое нарушение во всяком случае, если вы не уходите, когда полиция предлагает вам это сделать». Оруэлл подчеркивал, что свобода слова всегда оказывается под угрозой, даже в демократических странах, потому что она реально не находится под защитой закона. Единственной силой, которая способна обеспечить реальную свободу выражать свою позицию, является общественное мнение: «Если большое число людей заинтересовано в свободе слова, свобода слова будет существовать, даже если закон это запрещает; если же общественное мнение инертно, несогласное меньшинство будет подвергаться преследованиям, даже если существует защищающий ее закон».

Оруэлла особенно беспокоило, что аресты в Гайд-пар-ке произошли уже при лейбористском правительстве. Ведь, несмотря на то, что это правительство являлось социалистическим, оно не заменило административный персонал, сохранило прежние полицейские кадры. Правительство могло провести любые законы, но при сохранении прежней системы администрации, при тех же полицейских на улицах оно не могло добиться ничего существенного754.

Таким образом, Оруэлл оказывался в логическом тупике. Многократно подчеркивая необходимость сохранения британских традиций (в том числе и предельно вежливых полицейских), он сталкивался с дилеммой сохранения бюрократии (к которой относился по крайней мере со сдержанным пренебрежением) или анархической вседозволенности в случае «слома государственного аппарата» (против чего он также решительно возражал). Темпераментный и резкий в своих печатных выступлениях, хотя и не в повседневной реальной жизни, писатель попросту забывал о том, к чему привел слом административной машины в России после Октябрьской революции 1917 года и какое беззаконие и произвол последовали вслед за ним. Во всяком случае проблема свободы слова и всего комплекса демократических свобод всерьез его беспокоила. Он считал, что эти свободы остаются под угрозой даже при лейбористском правительстве и прилагал все силы, чтобы укрепить демократический строй.

Надо сказать, что организационная работа и связанная с ней затрата времени воспринимались Оруэллом как неизбежная неприятность, от которой нельзя увильнуть: «До сих пор ко мне продолжают приходить, требуя, чтобы я прочитал лекцию, написал заказываемую брошюру, присоединился к тому или сему и пр. - вы не знаете, как сильно я тоскую о том, чтобы освободиться от всего этого и иметь время просто подумать»788, - писал Оруэлл. Тем не менее в конце 1945 года вместе с небольшой группой левых и центристских деятелей (среди них был даже Голланц) Оруэлл решил создать Лигу защиты достоинства и прав человека, которая противостояла бы коммунистическому влиянию, усилившемуся после войны. Он предполагал обратиться к лейбористскому правительству Великобритании, чтобы оно выступило с заявлением об одновременном «психологическом разоружении» стран Запада и СССР для разрядки существующего напряжения между двумя лагерями. Обязательным условием, своего рода тестом такого «психологического разоружения» должен был стать свободный доступ иностранной прессы в СССР. Оруэлл планировал также начать издание журнала и других публикаций для защиты политических заключенных во всем мире, для борьбы с антидемократическими законами и установления контакта с аналогичными организациями в других странах.

Один контакт такого рода был установлен - в марте 1946 года Оруэлл встретился с европейским представителем американского Комитета спасения и помощи (Rescue and Relief Committee) Френсисом Хенсоном, чья организация ставила целью оказание поддержки жертвам тоталитаризма, бежавшим за рубеж755. Все закончилось общими разговорами, хотя Оруэлл и дал Хенсону французские адреса известных левых антисталинистов Бертрама Вулфа и Виктора Сержа. Попытка создать организацию помощи жертвам политических репрессий не увенчалась успехом из-за отсутствия средств.

Еще одним поводом для расстройства было то, что с победой лейбористов в стране не произошло кардинальных изменений. Одну из своих статей, которая появилась через четыре месяца после победы лейбористов, Оруэлл назвал «Катастрофическая постепенность». Впрочем, в этой статье речь шла не столько о политике лейбористских властей, сколько о безвыходном положении, когда опасность представляют и «практичные люди», ведущие, по его мнению, страну к пропасти, и «рвущиеся к власти идеологи», готовые установить диктаторское правление756. Автор отчасти полемизировал с Артуром Кёстлером, о котором нельзя не сказать несколько слов, поскольку его творчество, особенно его роман о сталинском «большом терроре», оказали большое влияние на Оруэлла. Кёстлер родился в Будапеште в 1905 году. Еврей по национальности, он в юности увлекся сионистскими идеями, в 20-летнем возрасте (прервав обучение в политехническом институте) уехал в Палестину, где три года служил корреспондентом немецких газет. Затем он работал в Париже и Берлине. От сионистских идей он перешел к коммунистическим, вступил в германскую компартию, дважды побывал в СССР, а затем, возвратившись во Францию, писал пропагандистские коммунистические статьи. Когда началась гражданская война в Испании, Артур отправился туда как коммунистический журналист, в 1937 году попал в плен к франкистам, был приговорен ими к смертной казни по обвинению в шпионаже, почти полгода провел в тюремной камере, ожидая расстрела, но в конце концов благодаря вмешательству из-за рубежа он был обменен на пленного франкистского летчика.

Испанские впечатления, а затем и «большой террор» в СССР привели к кардинальному изменению политических взглядов журналиста. Он вышел из компартии, в начале мировой войны смог нелегально перебраться в Великобританию, где после недолгого тюремного заключения за незаконный въезд в страну был освобожден, поступил добровольцем в армию, со временем получил британское подданство.

Учитывая журналистский опыт Кёстлера, его вскоре перевели из саперной части, куда он был вначале зачислен, в пропагандистское ведомство. Он участвовал в передачах Би-би-си на немецком языке, писал тексты листовок, обращенных к солдатам вермахта. В начале 1941 года, когда Сталина в Великобритании воспринимали еще как союзника Гитлера, он опубликовал написанный им антисталинский роман «Слепящая тьма» (Darkness atNoori). Это было первое западное художественное полотно о советской действительности и судьбах старых большевиков, ставших жертвами сталинского «большого террора».

Оруэлл просто не мог не откликнуться на творчество Кёстлера. Он посвятил ему еще в 1944 году специальный очерк, в котором основное внимание было уделено «Слепящей тьме»757, хотя и этот роман, и в целом творчество писателя рассматривались в контексте политической памфлетной литературы, возникшей на фоне борьбы против фашизма. Роднило Оруэлла и Кёстлера то, что вся группа антифашистских авторов стремилась «запечатлеть современную историю, однако историю неофициальную, о которой молчат пособия и лгут газеты».

Оруэлл был убежден, что англичанам с их трезвым умом, практичностью и деловитостью, просто не под силу было бы создать произведение, подобное «Слепящей тьме». «Чтобы понимать природу вещей, о которых я говорю, нужно умение вообразить себя жертвой, и мысль, что “Слепящую тьму” мог бы написать англичанин, как допущение, что автором “Хижины дяди Тома” явился бы рабовладелец».

Главная тема Кёстлера, считал Оруэлл, - это перерождение революции, когда «начинают сказываться растлевающие последствия завоевания власти, а особый характер сталинской диктатуры побудил Кёстлера проделать эволюцию ко взглядам, близким консерватизму, пропитанному пессимистическими настроениями». Здесь рецензент выдавал желаемое за действительное. На протяжении всего романа Кёстлера сохраняется и даже подчеркивается его симпатия к старым большевикам, ярко воплощенная в образе идущего на смерть в сталинской тюрьме героя книги Рубашева.

Роман «Слепящая тьма», по мнению Оруэлла, удался, потому что речь в нем идет о конкретных людях, «но главный интерес представляет психология этих людей». Оруэлл вслед за Кёстлером пытается ответить на главный вопрос: почему Рубашев сознается в преступлениях, которые он не совершал, просто не мог совершить и по своим убеждениям, и в силу складывавшихся обстоятельств. «Виновен» на самом деле он был только в одном: ему не нравился сталинский режим.

Отталкиваясь от фабулы романа, Оруэлл ставил более общие, принципиальные вопросы, связанные с «большим террором». Признания в ходе московских процессов, полагал он, можно было бы объяснить тремя причинами: обвиняемые были действительно преступниками; они подвергались пыткам и (или) шантажу; их сломили отчаяние, духовная катастрофа, верность партии, ставшая второй натурой. Кёстлер склоняется к третьему варианту: для Рубашева давно утратили смысл такие понятия, как справедливость и объективная истина. Под конец он даже гордится своим решением «признаться». «Подобно Бухарину, Рубашев упирается в стену непроницаемой тьмы». Если что-то и придает ему силы, это воспоминания о детстве, которое он воспроизводит в своем сознании в момент перед выстрелом в затылок. Но и эти воспоминания, продолжая придерживаться коммунистических догм, он отгоняет: «Мы заменили порядочность полезностью. То, что объявлено на сегодня правильным, должно сиять ослепительной белизной, то, что признано сегодня неправильным, должно быть тускло-черным, как сажа».

Невозможно читать эту книгу как рассказ о судьбах вымышленного героя, был убежден Оруэлл. «Ясно, что перед нами политическое произведение, основывающееся на фактах истории и предлагающее объяснение событий, которые вызывают разноречивый отклик. В Рубашеве можно опознать... Бухарина, Раковского или еще кого-то из относительно цивилизованных личностей, какие встречались среди старых большевиков». При ответе на вопрос, почему эти люди признавались в преступлениях, Оруэлл шел значительнодальше, нежели автор «Слепящей тьмы», развивая свои взгляды, сформулированные уже в «Скотном дворе»: «Потому что этих людей испортила революция, которой они служили... Любые попытки преобразовать общество насильственным путем кончаются подвалами ГПУ, а Ленин порождает Сталина и сам стал бы напоминать Сталина, проживи он дольше». Именно в этом смысл «слепящей тьмы». «Русская революция, событие, оказавшееся главным в жизни Кёстлера, вдохновлялась великими надеждами. Мы теперь об этом забываем, однако четверть века назад с уверенностью ожидали, что русская революция увенчается осуществлением Утопии. Этого, незачем доказывать, не произошло. Кёстлер слишком хорошо знает, что ожидания не сбылись, но и слишком ясно помнит о целях, которые провозглашались... Он способен совершенно точно сказать, что такое чистки и массовые депортации; он в отличие от Шоу или от Ласки, знает, с какого конца надо смотреть в телескоп, когда наблюдаешь подобные вещи».

Оруэлл намного глубже Кёстлера разглядел причины признаний старых большевиков на московских процессах, но и он, как и автор романа, склонен был доверять «потусторонним» видениям Рубашева, в образе которого, как он отлично понимал, воплощался обобщенный образ боль-шевика-идеалиста, стремившегося насильственным путем создать общество великой утопии, сохранявшего веру в эту утопию даже перед казнью, стремившегося никоим образом не навредить «великому делу» коммунизма своим неразумным поведением перед расстрелом.

В раскрытии сущности такого поведения и «большого террора» в целом Оруэлл не дошел до логического завершения своих рассуждений. Он отбросил, не приступив даже к ее анализу, вторую возможную причину признательных показаний, которую лишь упомянул: пытки, шантаж, семья как заложники. Было бы правильнее, если бы он соединил этот фактор с тем, что старых большевиков испортила революция. Но испортила она их еще и в другом смысле. Они привыкли к власти, к привилегированной жизни на социальной вершине, к благам кремлевских столовых и больниц, к заграничным командировкам; и лишение всего этого, не говоря уже об опасности смерти, физических и морально-психологических пытках, о тщетных обещаниях, сочетаемых с угрозами подвергнуть пыткам и казни их жен и детей, были несравненно сильнее всех возвышенных соображений.

Прошло некоторое время. В 1946 году Оруэлл рассуждал по поводу мистических предположений Кёстлера и в «Слепящей тьме», и в очерке «Йог и комиссар», написанном в 1942 году, но опубликованном только через три года. В этом произведении, привлекшем пристальное внимание Оруэлла, Кёстлер выделял, весьма субъективно и спорно, два типа людей, характерных для его времени: созерцателей, свободных духом и верных моральной чистоте (условно - йоги), и тех, кто не представляет своей жизни вне политики, кто идет на любые нравственные жертвы во имя грядущего блага - торжества социальной справедливости (условно - комиссары).

Позже, комментируя свой очерк, Кёстлер признавался, что всю жизнь разрывался между желаниями стать учеником йога и превратиться в комиссара. Оруэлл же был убежден, что стремление стать комиссаром у Кёстлера доминировало. «В действительности же, если считать, что йог и комиссар - это две противоположные тенденции, то Кёстлер скорее ближе к комиссару. Он верит в действие, а в случае необходимости - в насилие, верит в правительство и, как результат, в перемены и компромиссы со стороны правительства... Меньше, чем кто-либо другой, Кёстлер верит в то, что мы всё уладим, созерцая в Калифорнии собственный пуп. И, в отличие от религиозных мыслителей, он также не считает, что «перемены, идущие от сердца», должны предшествовать общим политическим позитивным преобразованиям»758.

Лишь позже, к концу 1940-х годов, когда Оруэлл был уже столь тяжко болен, что не мог заниматься общественной деятельностью, Кёстлер окончательно отошел от следования «комиссарским привычкам», стал одним из инициаторов проведения в июне 1950 года в Западном Берлине Международного конгресса за свободу культуры, который проходил при участии и поддержке таких известных ученых и общественных деятелей, как Бертран Рассел, Бенедетто Кроче, Джон Дьюи, Борис Николаевский.

Советская и восточногерманская пропаганда не жалела злобных эпитетов для участников этого форума. Герхард Эйслер, в прошлом коминтерновский деятель, а теперь председатель Государственного комитета по радиовещанию ГДР, дошел до того, что обозвал участников конгресса «американскими шпионами и литературными обезьянами»759. На нападки Эйслера ответил именно Кёстлер, заявивший: «Ты помнишь, как в 1940 году во Франции мы были вместе в концлагере Ле Верне? Мы таскали из уборных ведра с дерьмом, и ты спросил, что я собираюсь делать, освободившись. Я ответил: “Пойду воевать с нацистами”. Ты засмеялся мне в лицо и назвал меня “безнадежным мелкобуржуазным романтиком”. Полагаю, что с тех пор ты изменил свои взгляды и изменишь их еще. Но то, что ты сказал о нас, о нашем конгрессе, показывает, что вы, несчастные псы, до сих пор дрожите при слове “свобода”»760.

Кёстлер призывал на конгрессе защищать относительную свободу западного мира против абсолютной тирании мира тоталитарного. Можно быть уверенными, что в эволюции этого писателя немалую роль сыграл Оруэлл. В 1960 году в передаче Би-би-си, посвященной памяти Оруэлла, Кёстлер говорил о его «бескомпромиссной честности» и в то же время о потрясающей оригинальности как человека и мыслителя: «Я не думаю, что Джордж вообще знал, что заставляет дергаться других людей, потому что то, что заставляло дергаться его, очень отличалось от того, что дергало остальных»761.

Подчас Оруэлл решался выходить за пределы публицистики, понимая, что его рассуждения могут представить интерес и для научных гуманитарных кругов. Так произошло с «Заметками о национализме», которые были опубликованы в октябре 1945 года в первом номере нового научно-популярного журнала «Полемик» СPolemic), посвященного проблемам философии, психологии и эстетики762. В этой статье была предпринята попытка противопоставить национализм патриотизму, под которым имелась в виду «приверженность человека к определенному месту и определенному образу жизни, которые он считает лучшими в мире, но при этом не имеет желания навязать их силой другим людям». В этом смысле патриотизм, по Оруэллу, носит оборонительный характер. Национализм же, считал автор, - это привычка отождествлять себя с единственной нацией или другой группой и ставить ее выше добра и зла, «не признавая за собой никакого иного долга, кроме служения ее интересам». Национализм неотделим от стремления к власти. Каждый националист пытается достичь все большей власти и все большего престижа для своей нации или группы, в которой он решил «растворить собственную индивидуальность». Основными чертами националистического являются одержимость, нестабильность, безразличие к реальности.

Сам дух, гуманистический пафос этой статьи давал возможность интеллектуальным читателям (а именно на них была рассчитана работа) провести решительный водораздел между патриотизмом и национализмом, который приверженцы последнего спекулятивно выдавали именно за патриотические чувства.

12. Письмо в «Форварде»

Победа лейбористов на выборах 1945 года произошла из-за победы в войне Великобритании, США и Советского Союза против Германии. «Консервативное» правительство победителя Черчилля было «свергнуто» на ближайших выборах из-за того, что подавляющее большинство рядовых людей и политиков воспринимали эту победу как триумф сталинского СССР. При этом весьма удобно забывалась сущность самого сталинского режима, той системы, которая не просто сохранилась, но стала укрепляться в СССР во второй половине 1940-х годов.

Необходимо было большое мужество, чтобы попытаться смыть эти радужные краски, показать подлинную сущность тоталитаризма, олицетворяемого не только побежденным германским нацизмом, но и победившим советским большевизмом. Нужно было не меньшее мужество, чтобы заявить, что и демократическая Великобритания, и другие страны Запада могут оказаться перед опасностью погружения в бездну диктатуры, как это произошло в свое время с рядом государств европейского континента, а сейчас происходит с восточноевропейскими странами, оказавшимися в зоне советской оккупации.

О том, что такая ситуация отнюдь не исключена, свидетельствовала судьба предложения, с которым в феврале 1946 года Оруэлл обратился совместно с несколькими другими писателями и общественными деятелями (в том числе Гербертом Уэллсом и Артуром Кёстлером).

Формально обращение касалось Нюрнбергского процесса над главными германскими военными преступниками. Оруэлл внимательно следил за ходом этого подлинно исторического суда и отмечал для себя, что между представителями западных демократий и сталинского СССР существует неформальное соглашение или, по крайней мере, понимание того, что некоторые болезненные для СССР вопросы на суде затрагиваться не будут. Оруэлл обратил внимание на то, что в Нюрнберге ни словом не упоминаются показательные процессы в Москве 1936-38 годов, где подсудимых, в том числе бывших ближайших соратников Ленина и стоявшего якобы за их спиной Троцкого обвиняли в прямых связях с властями нацистского рейха и гестапо (упоминались даже конкретные фамилии, например заместителя Гитлера по нацистской партии Рудольфа Гесса); замалчивается вся история советско-германских отношений 1939-41 годов, включая советско-германский договор о дружбе, границе и разделе Восточной Европы; не упоминается о дружественном визите В. М. Молотова в Берлин в 1940 году и о его беседах там с Гитлером и Риббентропом; утверждается, что расстрелы тысяч польских военнослужащих и гражданских лиц в Катыньском лесу под Смоленском были делом рук гитлеровцев, а не советского НКВД, несмотря на то, что в мировой печати уже тогда появились в целом неопровержимые доказательства гибели поляков до захвата Смоленской области немцами. Иными словами, Оруэлл считал, что руководители западных держав и западные нюрнбергские судьи идут на сознательное сокрытие истины.

Именно в связи с этим и возникла идея опубликовать открытое письмо в газету «Форвард» (Forward). Идея была в том, чтобы привлечь внимание общественности к проблеме, в надежде, что не только названная газета, но и другие печатные органы и информационные агентства на письмо откликнутся. «Форвард» действительно поместила письмо, но лишь на задворках издания797. Другие же печатные органы этот документ просто проигнорировали. Что же так напугало прессу?

Оруэлл и другие авторы письма напоминали, что на московских судебных процессах подсудимых обвиняли в связях с нацистским правительством и гестапо; рассказывали о работе комиссии американского ученого Джона Дьюи, которая заседала в 1937 году в Койоакане (пригороде Мехико), где в то время жил Троцкий, о признании этой комиссией Троцкого невиновным по всем предъявленным ему на московских процессах обвинениям763. Оруэлл и его соавторы считали необходимым, чтобы нюрнбергский суд документально «вбил последний гвоздь» в гроб лживых обвинений, опираясь на нацистские архивы. Для этого авторы письма предлагали:

«1. Допросить Гесса в Нюрнберге на предмет того, встречался ли он с Троцким. 2. Пригласить на это заседание Нюрнбергского суда ответственного представителя Натальи Седовой-Троцкой (вдовы Льва Троцкого) с правом перекрестного допроса обвиняемых и свидетелей. 3. Проинструктировать союзных экспертов, обследующих документы гестапо, чтобы они установили, существуют ли документы, доказывающие или опровергающие связь между нацистской партией и государством и Троцким или другими старыми большевистскими руководителями, обвиненными на московских процессах, и, если таковые документы имеются, сделать их доступными для публикации».

Понятно, что более неуместный текст для публикации в британской прессе в 1946 году придумать было трудно. И не потому, что подписавшие письмо были по существу не правы. По существу они, разумеется, были правы. Но с точки зрения реальной политики выполнение требований Оруэлла и его товарищей, выдвинутых в отношении руководителей правительства союзника Великобритании в только что закончившейся кровопролитной войне, было абсолютно невозможно.

13. Топливный кризис

Немалую опасность для демократического развития своей страны Оруэлл увидел в хозяйственных трудностях, с которыми столкнулась Великобритания зимой 1945-46 года. Эта зима оказалась самой суровой за последние 50 лет. Обильные снегопады, ураганные ветры, оледенение дорог - все это привело к резкому увеличению потребления угля, запасы которого были скудными и истощились за нескольких недель. «По всей Британии угля было настолько мало, - пишет один из исследователей, - что пришлось закрыть электростанции, а подача электроэнергии промышленности сильно сократилась либо прекратилась вообще. Безработица выросла в шесть раз, а британское промышленное производство на три недели практически остановилось, - этого не могли добиться даже немецкие бомбежки. Неожиданный дефицит энергии привел к осознанию предела нищеты, до которого опустилась Британия в результате войны»764.

Угольный кризис серьезнейшим образом отразился на информационной сфере. На несколько недель была закрыта одна из программ Би-би-си. Газета «Трибьюн», в которой наиболее часто публиковался в это время Оруэлл, временно прекратила выход. Его очередная статья серии «Как мне хочется» появилась в лейбористской газете «Дейли Геральд», которая, фактически являясь правительственным органом, объявила, что в создавшихся условиях предоставляет на своих страницах место публикациям авторов «Трибьюн»765.

Как и у других жителей Лондона, у Эрика Блэра не хватало угля для маленького камина, который обычно согревал его квартиру в зимние месяцы. Для дров его камин не был приспособлен. Приходилось пользоваться брикетами торфа. Пытаясь как-то подбодрить не только себя, но и читателей, Оруэлл писал в те дни в колонке «Как мне хочется» о «преимуществах» использования торфа: «Он меньше согревает, чем уголь, но он чище и с ним легче управляться, и к тому же, в отличие от дров, он может быть использован в маленьких каминах».

Впрочем, в конце статьи выяснялось, что и торфа оказывалось недостаточно, и приходилось пользоваться для отогрева любым подсобным материалом, в том числе старой мебелью. А еще лучше было просто согреваться дома зимней одеждой или прятаться в постель. «Я привык на целый день забираться в благословенную постель и писать статьи в ее великолепной теплоте», - с вечно присущей ему иронией сообщал читателям автор.

Для Блэра эта зима оказалась очень тяжелой. Она вызвала обострение легочной болезни, на этот раз значительно более серьезное, чем ставшие почти обычными зимние бронхиты. «У нас не было топлива, а у Эрика в течение всей зимы была то одна, то другая болезнь. Мы дошли даже до того, что ломали игрушки маленького Ричарда и бросали их в огонь в комнате Эрика, чтобы попытаться согреть его, когда он писал»766, - рассказывала сестра Эрика Эврил.

Стремившийся сохранить свою работоспособность и не поддаваться болезням, Оруэлл предпочитал не жаловаться. Лишь иногда в его письмах прорывались общие слова о том, что состояние его плохое. Своему издателю Варбургу он писал, что здоровье его стало «гнусным примерно с января». Именно в эту страшную для Эрика зиму он принял принципиальное решение переехать из Лондона.

14. Отшельничество на Джуре

Идею переезда в какое-нибудь совершенно глухое место, где он мог бы спокойно работать и дышать свежим воздухом, где он надеялся избавиться от простуд и бронхитов, Эрик стал обсуждать с Эйлин довольно давно. В 1944 году Дэвид Астор порекомендовал ему в качестве места отдыха шотландский остров Джура, никак не предполагая, что

Эрик в конце концов решит поселиться именно там. Через год после кончины Эйлин Эрик, находившийся на грани нервного истощения в связи с огромным объемом работы, которую он выполнял, вспомнил об этом острове. Это был один из тех периодов, когда он решил сосредоточиться еще и на сыне, которому, как Эрику казалось, тоже лучше было бы жить на природе.

Джура - один из островов архипелага Внутренние Гебриды СInner Hebrides); расположен у западного побережья Шотландии. Всего на архипелаге около 80 островов и островков, из них три с половиной десятка обитаемых. Но обитаемы они были, по крайней мере в первые послевоенные годы, весьма относительно. На Джуре жило не более трехсот человек - несколько десятков семей, которые занимались, помимо фермерства, рыбной ловлей, обработкой рыбы и производством виски. Природа здесь была действительно великолепной.

По фотографиям Оруэлл облюбовал на острове фермерское хозяйство под названием Барнхилл, которое сдавалось в аренду. Находилось оно на самом берегу спокойного залива. Предварительно в Барнхилл поехала сестра Эрика Эврил, все еще не вышедшая замуж и считавшая, что ее долгом является опека брата, не слишком приспособленного к жизни. В конце лета 1946 года с сыном и домоправительницей на остров приехал Эрик.

Эрик относился к младшей сестре с нежностью, но порой ее излишнее внимание становилось несколько навязчивым и даже раздражало. Незадолго до переезда на Джуру в семье произошла еще одна потеря. В начале мая 1946 года после почечной болезни в возрасте 48 лет скончалась старшая сестра Эрика Марджори. Теперь у Эрика остался только один родной по крови человек - Эврил. Не удивительно, что оба они тянулись друг к другу, несмотря на то, что Эврил была женщиной без образования и не стремилась к возвышенному. Она считала своим призванием умение приготовить съедобную пищу и содержать жилье в приличном состоянии.

Фермерский дом был довольно большой - целых пять спален, гостиная, столовая и большая кухня. Серьезным недостатком считалась удаленность Барнхилла от других мест обитания - до ближайшего хозяйства было больше мили, а чтобы добраться до магазина (единственного на острове), надо было преодолеть свыше 20 миль, причем приличная проезжая дорога обрывалась за несколько миль от Барнхилла, и дальше надо было двигаться пешком или на крохотной повозке по узкой тропинке. К тому же в Барнхилле не было телефона, а почту привозили (или приносили) всего раз в неделю. Почти полная необитаемость этого места вела к тому, что уже свыше десяти лет в Барнхилле никто не жил. Зато цена аренды была, как говорил Эрик, «почти нулевая». Впрочем, проблема оплаты теперь перестала быть главной.

Все недостатки Барнхилла писатель Оруэлл счел преимуществами. Он решил на какое-то неопределенно долгое время оторваться от столичной суеты, несколько успокоиться, поправить свое здоровье, непосредственно заняться сыном. Была, однако, еще одна сокровенная мысль - в одиночестве непосредственно заняться новым романом, идеи которого вынашивались уже в течение сравнительно долгого времени. Это не означало, что Оруэлл собирался становиться отшельником в полном смысле слова. В доме можно было принимать гостей. Что же касается почтовой связи, то лишняя неделя не играла роли.

Гости, действительно, иногда приезжали, но выдержать пребывание на уединенном острове дольше чем несколько дней, они не были в состоянии. Айнез Холден, писательница и журналистка, освещавшая в том числе Нюрнбергский процесс над главными немецкими военными преступниками, проведшая несколько дней на ферме Оруэлла, осталась в ужасе от этой авантюры, сказав, что он живет там, как Робинзон Крузо, всякий раз изобретая спички, вместо того, чтобы купить их за два пенса на материке767.

В качестве домоправительницы на остров к Оруэллу через какое-то время приехала Сюзан Ватсон. Но и это не принесло облегчения. Сестра ревновала Эрика к Сюзан;

соперничество шло за то, кто в доме главный. Скандалы были постоянными. Кончилось тем, что через два месяца после приезда Сюзан с крайней неохотой покинула Барнхилл. Теперь все домашнее хозяйство взяла в свои руки Эврил. Она же воспитывала Ричарда768.

Эрик активно пытался с кем-то познакомиться, найти себе новую жену, а Ричарду - приемную мать. Дважды он пробовал жениться, предлагал дамам руку, но получал отказы. У нашего героя появлялись любовницы, но связь с ними быстро прерывалась. Внешне казалось, что холостой не пожилой мужчина в послевоенной Англии, к тому же известный писатель, является привлекательным женихом. Но саркастический Оруэлл не пытался продать себя выгодно. Вот одно из писем близкой женщине, Энн Попхем, с предложением выйти за него замуж: «У меня болезнь под названием бронхоэкстазы769, которая постоянно склонна развиться в пневмонию, а также “не прогрессирующее” туберкулезное поражение одного легкого, и несколько раз в прошлом полагали, что я вот-вот умру, но я всегда выживал только для того, чтобы их разозлить».

Могла ли нормальная женщина положительно ответить на такое предложение? Надо было слишком любить литературу, чтобы согласиться связать свою жизнь с писателем, у которого на одной чаше весов находился талант, а на другой - маленький ребенок и тяжелые болезни. Создавалось впечатление, что Оруэлл позиционировал себя как мужа, которому жить осталось недолго. Конечно, написанный им текст был письмом откровенно циничного человека, которого назвать здоровым во всех случаях было трудно: «На самом деле я хотел бы спросить тебя, согласилась бы ты стать вдовой пишущего человека. Если дела будут идти, как сейчас, во всем этом будет своя прелесть, поскольку, думаю, ты будешь получать гонорары и найдешь вполне интересным редактирование неизданных вещей... Если же я проживу еще десять лет, я надеюсь написать еще три стоящих книги, кроме того, что еще не окончено, но я хотел бы жить в мире и спокойствии и чтобы кто-то ко мне хорошо относился»770.

Энн ответила Эрику вежливым отказом. Отношения их на этом не закончились, но до свадьбы не дошло. «Я вполне понимаю, что не подхожу для таких, как ты. Ты молодая, симпатичная, и надеешься что-то еще получить от жизни. В моей же жизни ничего не осталось, кроме работы и заботы о том, чтобы дать Ричарду хороший старт. Только иногда я чувствую себя ужасно одиноким»771, - писал Оруэлл. Второе брачное предложение было сделано сестре жены Артура Кёстлера Силии Пейджет. Она тоже отвергла Эрика Блэра как мужа, но дружеская переписка между ними продолжалась до самой смерти Оруэлла.

15. Соня Браунелл

Пока Эрик безуспешно сватался во второй раз, он близко сошелся с еще одной женщиной, работавшей в редакции журнала «Хорайзен» («Горизонт») Соней Мэри Браунелл. Она была потрясающей смесью благородства и эгоизма, добросердечия и злобности, уверенности в себе и сомнения в собственных силах и суждениях. Во всех случаях, человеком она была весьма своеобразным772. Родилась она в августе 1918 года в Калькутте в семье британского колониального чиновника. Окончив католическую среднюю школу, она вслед за этим получила хорошее образование, став специалистом по французскому языку в университете в Швейцарии, а затем, не удовлетворившись этим, не пожелав стать простой учительницей французской словесности, поступила на специальные секретарские курсы для работы в ответственных офисах. С середины 1940-х годов она работала секретарем редакции журнала «Хорайзен», но фактически исполняла роль главного редактора, тем более что возглавлявший журнал Сирил Коннолли (с которым у Сони был роман) тяготился текущей руководящей работой, стремясь полностью сосредоточиться на литературном творчестве.

Монашенкой Соня, безусловно, не была. Еще в школе она возненавидела католицизм и, встретив на улице монахиню, плевала ей вслед. В 20-летнем возрасте она стала секретарем специалиста по средневековой поэзии, человеком в три раза старше ее, и стала его любовницей. Внешне очень красивая, как бы в отместку за пуританское воспитание в католической школе и за позднее (по ее мнению) превращение в женщину, Соня пустилась во все тяжкие, став натурщицей у модных лондонских художников, причем обычно сеанс перед мольбертом завершался в постели. Отдавалась Соня только тем, кто был истинно талантлив (таких людей оказалось много). И она как бы давала им творческий импульс и сама вдохновлялась общением с творцами искусства. Мужчин, с которыми она делила постель, было трудно пересчитать.

Обычно Соня позировала художникам, группировавшимся вокруг Школы живописи и рисования на Юстон-ской улице СEuston Road School of Painting and Drawing) в центре Лондона рядом со столичным университетом и неподалеку от Британского музея, среди которых вскоре получила прозвище Юстонской Венеры. Один из ее любовников известный живописец Уильям Голдстрим познакомил Соню с писателем Стивеном Спендером, а тот в свою очередь с Сирилом Коннолли. Сирил сразу увлекся молодой женщиной, и она получила приглашение на работу. Так Соня Браунелл стала вторым (а по существу первым) лицом в журнале «Хорайзен».

С Оруэллом она познакомилась в 1945 году в доме Коннолли; затем встречалась с Джорджем (как обычно он представлялся в писательских кругах) в редакции журнала. Оруэлл произвел на Соню не очень благоприятное впечатление. Тянувшаяся ко всему французскому еще с университетских времен, она сочла писателя «типичным англичанином» или даже «слишком англичанином». Постепенно мнение ее изменилось. Соня стала отдавать должное Оруэллу как писателю, публицисту, человеку. У них обнаружились сходные вкусы. Правда, Соня не понимала увлеченности Оруэлла политическими проблемами, считая это пустой тратой времени, но в конце концов это было дело Оруэлла.

Как и большинство мужчин, с которыми пересекались дороги Сони, Оруэлл стал ее любовником. Для него почти в равной степени оказались важными и ее внешняя привлекательность, и эстетическое чутье, и жесткая откровенность, с которой она высказывала свое мнение об авторах и их произведениях, да и вообще о жизни, включая секс. Их спорадические отношения с тех пор не прерывались. Как-то даже они провели вместе ночь (что тоже их ни к чему не обязывало). С присущей ей откровенностью Соня затем рассказала своей подруге, что очередной ее любовник оказался очень неловким, но и нетребовательным. Он все сделал быстро и механически, не проявив особо нежных чувств, без предварительных ласк и заигрывания. «Кажется он был удовлетворен. Но он вряд ли почувствовал, что я от всего этого не получила никакого удовольствия»773, -вспоминала Соня. Когда Оруэлл предложил Соне как-то провести вместе несколько свободных дней, она вежливо отказалась.

Тем не менее Оруэлл часто вспоминал свою возлюбленную. Начав работать над романом «Тысяча девятьсот восемьдесят четыре», он просто не мог не воспроизвести ее образ в этом произведении. Один из главных персонажей этой книги - Джулия - буквально списана с Сони, какой знал ее писатель. И работа у Джилии похожа на ту, что выполняла Соня, разумеется, в карикатурном, искаженном свете разоблачительного романа. Молодая, здоровая, свежая Джулия у Оруэлла работает в ведомстве по производству художественных произведений, создавая романы на электрической машине. Более того, отдаваясь герою книги Уинстону, она не скрывает, что он не единственный мужчина, с которым она предается греху, точнее говоря, тому что считалось грехом в тоталитарном обществе вымышленной страны. Грех этот состоял не в сексе как таковом, а в сексе по любви или из физиологической потребности, а не в качестве исполнения партийного долга по производству потомства.

Вот фрагмент из романа, в котором описывается первая любовная встреча Уинстона и Джулии. В нем очень точно воспроизведены чувства Оруэлла в отношении Сони. Политические рассуждения смешивались у него с интимными образами, сатирико-фантастическая ткань повествования - с воспоминанием о единственной ночи, когда его прекрасная возлюбленная (о чем Оруэлл, разумеется, не догадывался) осталась им недовольна:

«“У тебя уже так бывало?” - “Конечно... Сотни раз... ну ладно, десятки”. - “С партийными?” - “Да, всегда с партийными”. - “Из внутренней партии тоже?” - “Нет, с этими сволочами - нет. Но многие были бы рады - будь у них хоть четверть шанса. Они не такие святые, как воображают”.

Сердце у него взыграло. Это бывало у нее десятки раз -жаль, не сотни... не тысячи. Все, что пахло порчей, вселяло в него дикую надежду. Кто знает, может, партия внутри сгнила, ее культ усердия и самоотверженности - бутафория, скрывающая распад. Он заразил бы их всех проказой и сифилисом - с какой бы радостью заразил!

“Я ненавижу чистоту, ненавижу благонравие. Хочу, чтобы добродетелей вообще не было на свете. Я хочу, чтобы все были испорчены до мозга костей”. - “Ну, тогда я тебе подхожу, милый. Я испорчена до мозга костей”. - “Ты любишь этим заниматься? Не со мной, я спрашиваю, а вообще?” - “Обожаю”.

Это он и хотел услышать больше всего. Не просто любовь к одному мужчине, но животный инстинкт, неразборчивое вожделение: вот сила, которая разорвет партию в клочья. Он повалил ее на траву, на рассыпанные колокольчики. На этот раз все получилось легко. Потом, отдышавшись, они в сладком бессилии отвалились друг от друга. Солнце как будто грело жарче»774.

Можно согласиться с оценкой, данной затем самой Соней Браунелл, что эта сцена являлась одним из первых в литературе XX века ярких художественных описаний интимного акта страстной пары775.

В октябре 1946 года Эрик Блэр с сестрой и сыном на несколько месяцев вернулись в Лондон. Эрик был не готов провести на острове зиму, особенно с ребенком. Сырой, промозглый Лондон становился ему все более неприятен. Эрик считал лондонский климат губительным для своих легких. Но на отдаленном острове было не лучше. Он писал своему знакомому Фрэнку Барберу: «Правда, все время идет дождь, но, если считать это само собой разумеющимся, это вроде бы не имеет значения»776. Так что климат на Джуре был отвратительный, а в плане медицинской помощи было совсем плохо. Единственный врач находился на расстоянии 25 миль от Барнхилла.