ГЛАВА 10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОТ ПРЕДВОЕННОГО ПАЦИФИЗМА К ПАТРИОТИЗМУ В ГОДЫ ВТОРОЙ МИРОВОЙ войны

1. Начало критики тоталитаризма

Испанский опыт был некой точкой отсчета для анализа главных проблем современной действительности, а таковыми являлись различные и вместе с тем схожие системы -нацистская в Германии и большевистская в СССР. Именно их Оруэлл пытался теперь анализировать с максимально доступной ему степенью объективности. Летом 1938 года он прочитал и прорецензировал книгу американского журналиста Юджина Лайонса, пробывшего в СССР шесть лет (с 1928 по 1934 год). Это был один из немногих западных корреспондентов, которому удалось собрать сравнительно правдивые данные об обстановке внутри страны. Вначале он писал об СССР сочувственно и 22 ноября 1930 года был удостоен чести взять у Сталина интервью для разоблачения слухов об уходе диктатора в отставку. Постепенно, однако, Лайонс сформировал объективное представление о том, что происходило в СССР. Результатом стала его книга «Поручение в Утопию» (Assignment in Utopia)513.

Публикация произвела глубокое впечатление на Оруэлла. Прочтя «Поручения в Утопию», да и на основании собственного опыта, Оруэлл писал в рецензии: «Печальным фактом является то, что любая неблагоприятная критика современного российского режима неизбежно воспринимается как пропаганда против социализма; это осознают все социалисты». Он делал вывод, что советская система, которую описывал Лайонс, не очень сильно отличалась от фашистской, причем в качестве общих признаков называл воспевание героев, тотальный контроль, внушаемую сверху массовую ненависть к «врагам» и показательные судебные процессы, являвшиеся на самом деле спектаклями514.

Особое внимание Оруэлла уже в это время привлекли строки в книге Лайонса: «Был выдвинут лозунг “Пятилетку в четыре года”, и магический символ “5 за 4” и “2+2=5” был виден и слышен по всей стране. Формула 2+2=5 немедленно приковала мое внимание. Она показалась мне... парадоксом и трагическим абсурдом на советской сцене своей мистической простотой, своим противоречием логике». Пройдет не так уж много времени, и Оруэлл использует эту формулу как один из главных символов тоталитарного абсурда в его романе.

Пока же Оруэлл все чаще обращался к теме тоталитаризма в своей публицистике. Рецензируя книгу Ф. Боркенау о Коммунистическом интернационале и философско-социологический труд Б. Рассела «Власть»515, он приходил к выводу, что строго централизованные государства имеют значительно больше общего в своем стремлении к самоутверждению путем подавления оппонентов, нежели можно предположить на основании их идеологических различий, которые действительно существуют, но служат в основном средством привлечения и подчинения широких слоев населения.

Одно время Оруэлл задумывался над возможностью вновь заняться проблемами Востока. Своим знакомым он не раз говорил, что не прочь был бы написать книгу об Индии, не формулируя, правда, о какой книге шла речь, -сборнике очерков, публицистическом труде или романе. При этом, однако, было очевидно, что речь должна была идти об анализе жесткой структуры, бескомпромиссной государственной власти, которую можно было бы сравнить с европейскими тоталитарными системами.

Поначалу казалось, что для этого складываются благоприятные условия. В самом конце 1937 года, то есть как раз тогда, когда он завершил работу над «Памятью Каталонии», Оруэлл получил письмо от южноафриканского издателя Десмонда Янга, незадолго до этого начавшего издание либеральной газеты под названием «Пайонир» (Pioneer) в крупном индийском городе Лакнау - административном центре провинции Уттар-Прадеш. Янг был поклонником творчества Оруэлла и предложил ему работу в качестве заместителя редактора и ведущего автора. По его словам, его газета была близка к умеренному крылу Индийского национального конгресса - партии, выступавшей за автономию, а в перспективе и независимость своей страны. Янг сообщал, что не может предложить высокую зарплату, но обеспечит дешевое и приличное жилье и позаботится, чтобы у Оруэлла оставалось достаточно времени для писательского труда516.

Забыв и про общее переутомление, и про ухудшение состояния здоровья (как раз в это время Оруэлл в очередной раз заболел бронхитом), не говоря уже о том, что еще чувствовались последствия ранения, писатель ответил немедленным согласием подписать годовой контракт. Он, правда, сомневался, что получит разрешение на въезд в Индию от соответствующего правительственного учреждения. Таковым в Великобритании был Департамент по делам Индии во главе с государственным секретарем, обладавшим правами министра. И хотя Индия в 1929 году получила статус доминиона, контроль за этой страной со стороны британских властей оставался весьма жестким.

По просьбе Янга с Оруэллом встретился его знакомый - ответственный чиновник департамента, директор его информационного отдела Э. Джойс, предварительно попросивший Блэра прислать ему свою краткую биографическую справку. Содержание ее, видимо, вызвало у чиновника весьма негативную реакцию. Там вполне откровенно говорилось о политических взглядах Блэра и целях его возможной поездки в Индию: «Я симпатизирую социализму, в определенной мере связан с НРП и, находясь в Испании, служил в контингенте НРП. Цель моей поездки в Индию состоит, помимо работы в “Пайонире”, в том, чтобы попытаться получить более ясное представление о политических и социальных условиях в Индии, чем то, которое у меня ныне». Результатом должны стать книга или, по крайней мере, цикл статей517.

Оруэлл, похоже, не рассчитывал на положительный ответ. Скорее, он проводил своеобразный эксперимент: каким способом - прямым или косвенным - колониальное ведомство откажет ему в разрешении. Однако Джойс поступил хитрее. Не желая отказывать ни Оруэллу, ни издателю, он известил последнего, что Оруэлл может причинить ему большие сложности. Он ссылался на то, что писатель выглядит переутомленным и бледным, что он сильно кашляет (все это соответствовало действительности)... Через несколько месяцев, запросив решения своего начальства, Джойс откровенно известил Янга, что «не советует» ему привлекать Оруэлла к работе на территории Индии518. Британские власти явно опасались, что поездка в Индию обернется новой разоблачительной книгой, возможно, еще более острой, чем те, которые были посвящены рабочим Северной Англии и событиям в Испании.

Но даже если бы наш герой получил необходимое разрешение, он, как оказалось, не смог бы отправиться в Индию по состоянию здоровья. Едва прошел зимний бронхит, как в начале марта Эрик вновь заболел. У него начался такой кашель, каким он еще не страдал, на этот раз со сгустками крови. Эйлин была в большой тревоге. «Кровотечение, похоже, никогда не кончится», - писала она знакомому519. Эрика осмотрел брат Эйлин, известный хирург.

Он определил, что состояние больного не внушает серьезных опасений, но требует тщательного стационарного лечения. На машине скорой помощи Блэр 15 марта 1938 года был отправлен в санаторий Престон-Холл в графстве Кент. Там его сравнительно быстро привели в удовлетворительное состояние, хотя врачи констатировали чрезвычайную худобу и тени в легких, связанные с кровотечением. Хотя туберкулезный процесс и на этот раз обнаружен не был, симптомы очень напоминали эту тяжкую болезнь; не исключалась какая-то форма туберкулеза, которую трудно было выявить, и специалисты решили, что Блэр остро нуждается в длительном лечении, строгом стационарном режиме и отказе от напряженной работы.

Такое медицинское заключение было воспринято Эриком, рассчитывавшим через несколько дней покинуть больницу, как смертный приговор. Это «учреждение, предназначено для убийства», жаловался он Эйлин. В санатории он оставался пять с половиной месяцев, до начала сентября. Со временем он смирился с мыслью о длительном лечении. С братом Эйлин Лоуренсом О’Шонесси, навещавшим его почти ежедневно, у Оруэлла установились теплые отношения. Личная симпатия привела к тому, что Эрик стал более терпимо выполнять медицинские наставления. Но даже О’Шонесси, работавший консультантом больницы, оказался не в состоянии найти туберкулезные бациллы в легких Эрика Блэра520.

Первое время Эрик в основном находился в постели, читая книги и решая кроссворды. Лишь когда он несколько окреп и набрал вес, ему разрешили прогулки, которые доставляли теперь немалое удовольствие. Дело в том, что это был особый санаторий. Основанный еще в 1849 году, он был приобретен в 1925 году ветеранской организацией Британский легион. С тех пор здесь лечились солдаты и офицеры, состоявшие на действительно службе, и отставники. По соседству в городке Айлесфорд Легион основал поселение для солдат, выписанных из санатория, которые, пользуясь субсидиями, занимались неутомительными сельскохозяйственными делами. Это была «колония Престон-Холл», или, как ее стали позже называть, «деревня Королевского Британского легиона». Имея в виду связь санатория с вооруженными силами, штатских пациентов там почти не было. Эрик Блэр был принят как родственник маститого консультанта, тем более отношение персонала к нему было очень внимательным - это был «особый пациент».

Прогулки по территории санатория с его великолепным розарием, кедровой аллеей, а затем и посещения соседнего ветеранского поселения примирили Эрика с необходимостью длительного лечения. Уже через пару недель после поступления в санаторий он писал своему ровеснику, романисту и очеркисту Джеку Коммону, что санаторий оказался «очень приятным местом»521. Именно здесь Оруэлл приступил к новому роману, в котором переплелись его современные преставления о смысле жизни с реминисценциями из детских лет.

Идея нового романа и даже его предположительное название, которое так и не поменялось, вынашивались Оруэллом еще до поступления в санаторий. В декабре 1937 года он писал Муру: «У меня пока по этому поводу только неопределенная идея, как вы можете себе представить. Все, что я задумал, состоит в следующем: это будет роман, он не будет связан с политикой, он будет о человеке, который, находясь в отпуске, пытается избежать ответственности, общественной и личной. Я придумал название “Глотнуть воздуха”»522.

Разумеется, став профессиональным писателем, получившим бесспорную известность, Оруэлл не мог не задумываться над новым крупным художественным произведением. Однако тягостные мысли о безвыходности положения, когда почти весь мир оказывался в руках двух диктаторов - Гитлера и Сталина - отодвигали художественные образы на второй план. Творческому настроению отнюдь не способствовало и то, что при внешнем улучшении самочувствия, болезненный процесс в легких все же продолжался. Временами Эрик чувствовал приступы слабости и подозревал, что болен необнаруженным туберкулезом. Он продолжал писать очерки, рецензии, литературные обзоры, однако за новый крупный труд браться не решался. В мае он писал из санатория все тому же Джеку Коммону, что очень хотел бы начать новый роман, но не в состоянии был это сделать: «Я думаю, что, при Гитлере, Сталине и иже с ними дело со всякими романами идет к концу. Осмелюсь сказать, что если я начну его, скажем, в августе, я должен буду завершать его в концентрационном лагере»547. Неясно было, чей концлагерь имелся в виду - германский в случае поражения Великобритании в войне, английский, созданный для неугодных элементов в случае введения в стране военного положения, или сталинский в случае коммунистического переворота и советской оккупации. В любом случае перспектива оказывалась безрадостной.

2. «Глотнуть воздуха»

После того как он был выписан из санатория, продолжалось амбулаторное лечение. Летом 1938 года Оруэлл занялся новым романом, отдельные фрагменты которого он набрасывал в предыдущие месяцы, еще в санатории, где был написан и своего рода план будущего произведения. Иногда он почти полностью отвлекался от романа, занимаясь важной для него публицистикой, иногда полностью отдавался ходам и поворотам сюжета, целыми днями работая над книгой.

Новый роман был написан сравнительно быстро. Чувствовалось, что не только основные идеи, сюжетные ходы и повороты, но и текстовые подробности были автором выношены. Свое творение он назвал, как и было изначально задумано, «Глотнуть воздуха» (Corning Up For Air). И хотя автор, по его словам, стремился избежать политики, это ему не удалось.

Внешняя сюжетная канва романа проста. 45-летний, рано постаревший, обрюзгший страховой агент Джордж Боулинг ведет скучную мещанскую жизнь в находящемся в состоянии постоянной дремоты столичном пригороде. Чтобы как-то скрасить быт, он пытается шутить с женой, но туповатая супруга либо вообще не понимает его острот, либо воспринимает их буквально. Вдобавок жена внимательнейшим образом следит за семейными расходами, не допуская, чтобы деньги тратились на «баловство», особенно если оно касается супруга, к которому относится презрительно-снисходительно, как к существу низшей породы. Герой романа о своей жене сообщает: «В голове ее крепко засело, что кончим мы в работном доме. Между прочим, если мы впрямь докатимся, ей будет там раз в сто легче, чем мне, - наверно, даже испытает удовольствие от полной безопасности».

Джорджу, к счастью, удается обмануть жену; у него оказывается утаенная от нее «заначка» - выигранные на скачках 17 фунтов, сумма по тем временам значительная. Возникает «роковая» проблема - на что потратить деньги. Варианты обычны: хорошие сигары, приличная выпивка с закуской в недешевом ресторане, а может быть, хватит и на молодую женщину - не очень дорогую. Правда, в качестве рефрена сквозь всю ткань этих размышлений проходит зловещая серая тень бомбардировщика, которая заставляет задуматься о реалиях 1938 года, о том, что в любой момент может вспыхнуть война... Тень военного самолета появлялась уже в романе «Да здравствует фикус!», но там она возникла как бы случайно, здесь же появляется вновь и вновь.

Боулинг отгоняет от себя тягостные раздумья. Он случайно видит рекламный плакат, одна фраза которого каким-то непонятным образом напоминает ему о давних годах, о беззаботном детстве. Вот он стремительно катит на велосипеде с пригорка, вот он наслаждается прохладной речной водой или просто вдыхает запахи лета и зелени. Но тень бомбардировщика появляется вновь и вновь, и от нее некуда деться.

Важной темой книги стало положение в британском левом движении, все перипетии Народного фронта, грызня между фракциями, фанатизм одних и равнодушие других. Ядовитыми сатирическими мазками представляет Оруэлл собрание некого книжного клуба. На сцене оратор, произносящий гневные и вместе с тем совершенно пустые слова о фашизме, не понимая, что это такое. В зале несколько коммунистов, причем к ним отнесен и «троцкист», который считает себя умнее всех и задает оратору какие-то вопросы, сам их не понимая. Это, однако, лишь прибавляет главному оратору страсти, и он в ответ несет еще большую белиберду, чем задавший вопрос «троцкист». Коммунисты же, хорошо накачанные ребята, только и ждут момента, чтобы ввязаться в драку с кем угодно, и останавливает их только одно - они не знают, как посмотрит на это партийное руководство.

Явно чувствуются в этих, пусть карикатурных, но взятых почти из жизни гротескных образах будущие герои и притчи «Скотный двор», и романа «Тысяча девятьсот восемьдесят четыре». Сцена в книжном клубе, написанная, кстати, чуть ли ни в последнюю минуту, будет позже развита и значительно усилена в «минутах ненависти», которые станут одной из основных, ярчайших сцен великого романа, воспроизводящих не только и не столько британские, сколько советские реалии сталинского времени, но в более широком смысле являющиеся неизменной функцией любого тоталитарного сообщества.

Однако главной темой, пронизывающей все изложение, является ужас неизбежно надвигающейся войны. Тень бомбардировщика появляется снова и снова, заполняя мысли и чувства главного персонажа. Он совершенно не в состоянии осознать, что на свете существует что-то еще, кроме непонятного и неопределенного «фашизма», ужаса надвигающейся войны, которую невозможно предотвратить.

Сразу после собрания пресловутого книжного клуба Боулинг встречает своего старого школьного учителя, который почему-то заводит с ним разговор не на острые темы современности, а о богах и тиранах Древней Греции. В ответ на недоуменное напоминание Джорджа о Гитлере, старый учитель небрежно бросает: «Я не думаю о нем». Писатель настойчиво напоминает, что кроме Гитлера и Сталина есть нечто вечное, и эта главная реальность важнее козней современных злодеев. Не покидая своего неопределенного «социализма», Оруэлл поворачивался в сторону вечных ценностей, которые во все большей степени выходили на первый план в его творчестве, несмотря на приближавшуюся войну.

Однако возвышенные гуманистические нотки, которые прорываются в романе, как правило, сквозь канву грез и воспоминаний героя, и лишь иногда прямо и открыто, отходят на второй план и подавляются жизненными реалиями. Сюжет вновь и вновь возвращается к дремотной, спокойной британской провинции, сельской жизни, которая, казалось бы, самой красотой своих пейзажей защищена от внешнего вторжения. Это вторжение оказывается чуждым и даже эфемерным, но может стать и откровенно враждебным, вражеским.

В памяти Боулинга, когда он обращается к своим детским годам, постоянно всплывают золотые дни, которые уже не вернуть. Им на смену пришли многочисленные виды современного зла, воплощенного в промышленном прогрессе, в отвратительных фабриках и шахтах. Герой одержимо ищет, но не находит следов «райского прошлого», естественно сохранившегося таковым только в его памяти, способной упорно удерживать радостные, позитивно волнующие душу воспоминания и невольно изгоняющей все отвратительное. Но чуждое - это еще не враждебное. Прошлое и настоящее может быть внезапно сметено с лица земли бомбами, тем самым военным самолетом, символическим в романе, но реальным в окружающем мире. А может быть, уничтожение нового, отвратительного мира бомбами этого самого самолета - это наилучший выход? -на какой-то миг задумывается Боулинг, хотя тотчас отбрасывает от себя эту поистине кощунственную мысль, вызвавшую лишь содрогание.

В конце концов Джордж Боулинг возвращается к обычной монотонной жизни в пригороде, к своей жене, читающей ему нравоучения, и к раздражающим его детям. Глоток свежего воздуха он получил, но это был лишь один глоток...

Оруэлл легко переходит от размышлений и чувств своего героя - несколько отяжелевшего, привыкшего к пригородной повседневности продавца страховых полисов, вдруг возрадовавшегося «свежему воздуху», к собственным реминисценциям по поводу героя, его окружения, его судьбы, судеб современной цивилизации, которой непосредственно угрожает непонятная и совершенно неоправданная война. Именно в этом состоял смысл тех пацифистских интонаций, которые созрели в сознании писателя и теперь перекочевали в роман.

Почти дописав роман, но считая, что рукопись еще необходимо доработать, улучшив отдельные фрагменты, Эрик Блэр покинул санаторий с настойчивой рекомендацией врачей провести следующие несколько месяцев в теплом климате, чтобы закрепить положительные результаты лечения. Сырые британские погоды отнюдь не способствовали этому. Но осуществить такой план было нелегко по элементарным финансовым соображениям - гонораров за статьи, публикуемые в журналах и газетах, едва хватало на то, чтобы относительно безбедно существовать. Средств же на дальнюю длительную поездку с женой не было и в помине. Неожиданно пришла помощь. Редактор «Аделфи» Макс Пла-умэн познакомил его с романистом средней руки Леопольдом Майерсом, у которого оказались два важных качества: он был восторженным почитателем творчества Оруэлла и обладал приличным унаследованным состоянием, из которого готов был выделить Оруэллу необходимые для лечения и работы деньги - 300 фунтов стерлингов (вполне достаточная по тем временам сумма, нужная для длительного отдыха)523. Щепетильный Оруэлл согласился принять деньги только как займ. Он, действительно, возвратил долг, но не скоро, лишь после того как вышел «Скотный двор», принесший Оруэллу и славу, и гонорары. Он писал вдове Плаумэна, скончавшегося в июне 1941 года: «Давно уже было пора начать отдавать долги, но до этого года я действительно был не в состоянии сделать это». Долг он смог отдать двумя платежами. Сумма первого чека составила 250 фунтов524.

О том, в каком состоянии он находился перед поездкой, осуществленной на деньги почитателя, Оруэлл рассказал в письме Джеку Коммону:

«Конечно, эта поездка... на занятые деньги, очень дорогая, и я не думаю, что у меня найдутся финансы на три-четыре месяца. Роман должен выйти в начале апреля [1939 года]525. Там, действительно, все смешалось, но некоторые части его мне нравятся, и он внезапно открыл мне большую тему, которой я на самом деле раньше никогда не касался, да и сейчас у меня нет времени должным образом справиться с нею. Я хотел бы остаться в живых, не попасть в тюрьму и не иметь финансовых проблем ближайшие несколько лет. Я надеюсь после этой книги написать нечто злободневное, но у меня есть очень смутная мысль об огромном многотомном романе и мне нужны несколько лет, чтобы спланировать его в спокойной обстановке. Конечно, когда я говорю о спокойной обстановке, я не имею в виду отсутствие войны, потому что на самом деле, воюя, можно быть в мире с собой, но я не думаю, что то, что я имею в виду под спокойствием, совместимо с современной тоталитарной войной»526.

В качестве наилучшего места для продолжительного отдыха врачи порекомендовали Марокко. Главным достоинством этой страны был сухой теплый климат, особенно на склонах Атласских гор. Стоимость жизни там не была высока, и основную статью расходов составляло морское путешествие до Гибралтара, откуда можно было сравнительно легко добраться до нужного места. Намного дешевле было бы отправиться наземным путем через Францию и Испанию, но, имея в виду испанскую репутацию Оруэлла, этот вариант был исключен - он был слишком опасным, почти самоубийственным. К тому же гражданская война в Испании шла к концу - приближался разгром республики силами Франко.

Договорившись с Джеком Коммоном, что он возьмет на себя ухаживание за животными и растительностью

Блэров в Воллингтоне, Эрик и Эйлин в начале сентября 1938 года отправились в Марокко. Продолжавшееся несколько дней морское путешествие из порта Тилбери в юго-восточной Англии до Гибралтара было не из легких. Воды Атлантики были бурными, пассажиров судна мучила морская болезнь. Однако Блэры оказались предусмотрительными. Эрик запасся новым германским препаратом от укачивания - васано (это лекарство используют и сегодня) и, по свидетельству Эйлин, «разгуливал по кораблю с ангельской улыбкой, наблюдая других людей, страдающих от морской болезни»527.

Блэры решили остановиться в городе Марракеш в юго-западной части Марокко, у подножья Атласских гор. Здесь был ровный, благоприятный климат, годовая температура колебалась между 12 и 28 градусами. Марракеш славился парками. Среди них выделялись оливковая роща Менара и обнесенные оградой, но почти дикие сады Агдал. За городом простиралась обширная пальмовая роща. Правда, дешевый отель, номер в котором они заказали заранее по рекомендации, оказался отвратительным. То ли рекомендация была плохой, то ли ситуация изменилась недавно, когда у гостиницы объявился новый хозяин. Во всяком случае Эйлин вынуждена была написать свекрови со смесью отвращения и иронии: «Я с борделями напрямую никогда не сталкивалась, но когда они предоставляют особые услуги, то наверняка именно в такой грязи и без удобств»528.

Пробыв в отеле-борделе первую ночь, Блэры на следующий день легко перебрались в удобное жилье на окраине Марракеша. Здесь они провели месяц, а затем переселились на виллу в нескольких километрах от города, находившуюся в центре апельсиновой рощи. Новое место обитания было просторным и, главное, в чердачном помещении здания находилась дополнительная комната со столом, которую Оруэлл смог использовать в качестве кабинета.

Однако существенное улучшение здоровья не наступило. Время от времени возобновлялись кашель и приступы слабости. К тому же питьевая вода была загрязнена, и это привело к желудочному расстройству, которым Эрик страдал в октябре - ноябре. К тому же, и это Оруэлл очень скоро увидел, за приятными курортными видами скрывалась нищета и отсталость местного населения. А это крайне негативно действовало и на настроение, и даже на самочувствие писателя.

Оруэлл продолжал вести дневник, прерванный после конфискации испанской тетради. Он записывал свои отнюдь не радостные впечатления, фиксировал, что местные арабы ухитряются жить на один шиллинг в день, обрабатывая крохотные сухие участки земли орудиями, которые «были устаревшими еще во времена Моисея». Оруэлла потрясла высокая смертность среди арабов и то, что хоронили их в крохотных могилах, напоминавших дыры529. Как-то во время обеда в ресторане, где было полно мух, мимо прошла похоронная процессия. Мухи внезапно улетели, чтобы «попробовать вкус тела усопшего»530.

3. Диккенс

В Марокко Блэры продолжали привычное занятие -занимались садоводством и мелкими домашними животными. Они даже купили дюжину кур-несушек, и Эрик исправно записывал, сколько яиц они получали ежедневно к столу. Но главное - Оруэлл возобновил интенсивную работу над темой, которую уже давно вынашивал. Он стал сводить воедино мысли и заметки о своем великом предшественнике Чарлзе Диккенсе. Обширное эссе, в основном написанное в последние месяцы пребывания в Марракеше531, свидетельствовало о глубокой любви к английскому писателю и о том, как самые различные политические и социальные силы пытались присвоить себе его наследие. Недаром эссе начиналось словами: «Диккенс принадлежит к тем достойным писателям, которых стоит (и многие пытаются) прикарманить. Если вдуматься, даже его погребение в Вестминстерском аббатстве было своеобразной кражей... В отношении к Диккенсу английская публика всегда походила на слона, который удары палкой принимает за прелестное щекотанье» 532. К десяти годам школьники уже напичканы Диккенсом по горло, - считал Оруэлл. Это, однако, не означает, что ознакомление с его произведениями следует как-то ограничить. Просто надо дать возможность детям без каких-либо дополнительных нравоучений искать и находить у Диккенса то, что им ближе всего. «Мне было, если не ошибаюсь, лет девять, когда я впервые прочел “Дэвида Копперфилда”. Душевный настрой первых же глав оказался для меня таким доступным, что по наивности я предположил, что они написаны ребенком»533. Ору-эллу были весьма близки места, в которых речь у Диккенса шла об издевательствах над детьми. «Духовная жестокость по отношению к ребенку возмущает писателя не меньше жестокости физической... школьные учителя у него, как правило, негодяи»534, - подмечал бывший учитель Блэр.

Оруэлл показывал, что марксисты считают Диккенса почти марксистом, объявляя его борцом за дело пролетариата; католики - почти католиком. Оруэлл вспоминал, что как-то ему удалось познакомиться с книгой Крупской о Ленине, в которой она рассказывала, как Владимир Ильич ушел с середины спектакля по Диккенсу из-за его «мещанской сентиментальности». Оруэлл же считал Диккенса ниспровергателем, радикалом, бунтарем, который обрушивался на социальные институты Великобритании «со свирепостью, на какую с тех пор не отваживался никто». В то же время «Диккенсу удалось подвергнуть критике всех и никого не восстановить против себя». При всем радикализме Диккенса он не был революционным, а тем более пролетарским писателем, несмотря на фокус его художественного внимания к определенному социальному слою.

Широкими мазками Оруэлл прослеживал автобиографические моменты в романах Диккенса, в частности в «Дэвиде Копперфилде» - особенно детские годы на складе, где герой романа мыл бутылки (сам Диккенс с 10 лет работал на гуталиновой фабрике), что, по мнению Оруэлла, не делало писателя носителем классового сознания рабочих, тем более что главное действие диккенсовских произведений происходило в среде среднего класса. Его герои и персонажи - лондонская коммерческая буржуазия и связанные с нею слои. Из тех, кого можно было бы весьма условно причислить к рабочим, - не более трех персонажей. Но и это скорее ирония, так как на поверку оказывается, что диккенсовские «рабочие» - это грабитель, лакей и пьяница-повитуха, то есть «не очень-то представительный срез английского рабочего класса»535.

Диккенсовская критика общества, считал Оруэлл, обращена почти исключительно к морали. Отсюда и полное отсутствие в его произведениях каких бы то ни было конструктивных идей. Но когда Оруэлл писал об отсутствии конструктивных идей у любимого писателя, он имел в виду, что тот не рассматривал или рассматривал крайне редко возможные пути транформации политического и общественного устройства. Он критиковал законы, парламентское правление, систему образования, не делая конкретных предложений. «Конечно, созидательные программы вовсе не обязательны для писателя или сатирика, - писал Оруэлл, - тем более что мишень Диккенса - человеческая натура»536. «Всякая критика общества у Диккенса скорее нацелена на то, чтобы изменить его дух, а не на то, чтобы изменить его структуру. Бесполезно связывать его с каким-либо определенным средством социального исцеления, тем более с какой бы то ни было политической доктриной»537.

В то же время в статье прослеживается резко отрицательное отношение классического писателя к тому, что условно можно называть революцией, хотя сам он не давал таких определений. К подобным сюжетам, как показал Оруэлл, Диккенс обращался в нескольких романах. В принципе его даже можно было бы назвать контрреволюционером, причем Оруэлл не осуждает такой взгляд Диккенса и уж во всяком случае не вкладывает в этот термин негативный смысл. Так, Диккенс пишет о «бесцельных вспышках грабежа», «демонстрирует глубину ужаса безумствующей толпы»538. Да, низкая зарплата, рост населения и его миграция породили массу опасного трущобного пролетариата, а ведь такой институт, как полицейские силы, стал складываться лишь к середине XIX века. «Когда в воздухе начинали летать камни и обломки кирпичей, защищаться можно было только двумя средствами: закрыть ставни на окнах или приказать войскам открыть огонь»539. «Невольно в голову приходит мысль, будто читаешь описание “красной” Испании, сделанное сторонником генерала Франко»540, -констатирует Оруэлл.

Не случайно особое внимание в статье привлекает произведение Диккенса «Повесть о двух городах»541, посвященное времени Французской революции конца XVIII века. Опубликованное в 1859 году, оно по некоторым оценкам стало самым популярным трудом писателя. Оруэлл не приводит в своей работе вступительных слов повести Диккенса: «Это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы Света, это были годы Мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди...» Но проводимый Оруэллом анализ исходит из этого контрастного, противоречивого сопоставления верхов и низов, аристократии и социального дна, людей любящих и людей ненавидящих, тех, кто глубоко мыслил, и элементарных глупцов. При этом у Оруэлла доминирует именно ненависть: гильотина, «окровавленные ножи, головы, отскакивающие в корзину, зловещие старухи, наблюдающие за всем этим, не отрываясь от вязальных спиц... Революция произошла потому, что века угнетения превратили французских крестьян в полулюдей».

С революционным мышлением такие оценки, однако, расходятся. Оруэлл пишет с оттенком черного юмора, что в понимании Диккенса революция - это «чудовище, которое порождается тиранией и которое всегда кончает пожиранием собственных органов»542. Вдохновители террора неизбежно должны были сами погибнуть под тем же самым ножом. «Апологеты всякой революции стремятся преуменьшить ее ужасы, у Диккенса очевиден порыв преувеличить их. С точки зрения исторической он, несомненно, преувеличивал. Даже царство террора было куда меньше, чем он тщится его представить». Но в то же время подчеркивается неизменное диккенсовское кредо: «Если вам ненавистно насилие, а веры в политику у вас нет, то единственным средством избавления от бед остается просвещение».

Автор отмечал отсутствие у Диккенса «вульгарного национализма». При этом Оруэлл констатировал важное социопсихологическое явление: «Все народы, достигшие стадии становления как нации, склонны презирать иностранцев, но мало кто усомнится, что племена англоговорящих здесь являют наихудшие образцы. Судить об этом можно хотя бы по такому факту: стоит лишь им узнать о существовании иной нации, как тут же придумывается для нее оскорбительная кличка... До совсем недавнего времени все английские дети воспитывались в презрении к южноевропейским народам, а история, которой учили в школе, ограничивалась перечислением одержанных Англией побед». Считалось, что «один англичанин равноценен трем иностранцам». Всем остальным нациям противопоставлялся Джон Булль - «сильный молчаливый англичанин»543.

Диккенс даже редко использовал шутки, касавшиеся иностранцев. У него не было комического образа ирландца или валлийца. Он не высказывал предубеждения против евреев. «Во многом он - англичанин, но вряд ли сам сие осознает, и уж, разумеется, мысль о принадлежности к англичанам не вгоняет его в священный трепет. Не было у него империалистических чувств, не было основательных взглядов на внешнюю политику, его не затронула военная традиция»544. Диккенс никогда не был повинен ни в чем подобном. У него, однако, проявлялась острота ума, которая легко схватывала лицемерие. Если бы Диккенс жил в наше время и смог совершить поездку в советскую Россию, он, возвратившись, написал бы книгу, которая походила бы на отчет Андре Жида.

Имелась в виду книга французского писателя Жида, который одно время энергично поддерживал СССР, но, побывав в этой стране в 1936 году, издал книгу «Возвращение из СССР», в которой подверг резкой критике отсутствие свободы мысли, жесткий контроль за общественной жизнью, пугающие советские стереотипы, характерные для рядовых людей, хотя еще не осознал начало наступления «большого террора». В левых интеллектуальных кругах книга Жида произвела эффект разорвавшейся бомбы.

Большое внимание у Оруэлла уделено Диккенсу-ка-рикатуристу. «Приличное общество» у него есть лишь сборище сельских идиотов. Перечисляя ряд диккенсовских героев, он констатировал, что это «журнал регистрации слабоумия», пустых старых снобов, твердолобых грубиянов, порочных старцев.

Оруэлл отмечал, что Диккенс не имел ни малейшего понятия об охоте и о спорте. Сам не лишенный охотничьих увлечений и интереса к спортивным играм в молодости, Оруэлл ко второй половине 1930-х годов, возможно, по состоянию здоровья, утратил интерес к этим «мужским увлечениям». Очевидно, в какой-то мере он стал связывать спорт и охоту с негативными человеческими качествами.

Отсюда вытекали его ремарки, связанные с Диккенсом: «В его романах крайне мало физической жестокости или грубости» в связи с тем, что он не писал об охоте и спорте. «В Англии в основном по причинам географическим спорт, прежде всего игровой на открытом воздухе, и снобизм слиты неподражаемо. Английские социалисты часто напрочь отвергали рассказы о том, что Ленин любил охоту: в их глазах охота, травля и т. п. - просто снобистские ритуалы земельного дворянства, они забывали, что в такой огромной девственной стране, как Россия, к подобным занятиям могут относиться совсем по-иному»545. Для Диккенса же почти любой вид спорта годится в объекты сатиры.

Оруэлл проводил сравнение между Диккенсом и Л. Толстым. Он ставил вопрос, почему способность понимания Толстым человеческих характеров и связанных с ними обстоятельств кажется ему большей, чем способность Диккенса «поведать нам о нас самих». Дело тут не в большей одаренности и даже не в большем уме. Дело в том, что Толстой писал о людях, которые растут, развиваются. Его герои обретают свои души в борьбе, в то время как диккенсовские образы раз и навсегда отшлифованы и совершенны. По мнению Оруэлла, диккенсовские типы встречаются гораздо чаще и выглядят ярче, чем толстовские, но они всегда однозначны, неизменны, как картины или предметы мебели. С диккенсовским героем невозможно вести воображаемый диалог, как, допустим, с Пьером Безуховым. И дело тут было отнюдь не в большей серьезности Толстого, у которого существуют в том числе «смешные персонажи», с которыми мысленно можно поговорить по душам. Дело в том, что у героев Диккенса нет духовной жизни. «Они говорят именно то, что им следует говорить, их нельзя представить беседующими о чем-то ином. Они никогда не учатся, никогда не размышляют... Доведись мне сравнивать Толстого с Диккенсом, я бы сказал: притягательность Толстого во времени будет расти и шириться, Диккенс же за пределами англоязычной литературы едва доступен»546.

Оруэлл оговаривался, утверждая, что он почти не касался художественных качеств произведений Диккенса, а рассматривал их содержательную сторону. «У любого писателя, тем более романиста, признает он это или нет, есть свое “содержание”, под воздействием которого оказываются самые незначительные детали его творчества. Всякое искусство - пропаганда. Отрицать это не подумали бы ни сам Диккенс, ни большинство романистов-викторианцев. С другой стороны, не всякая пропаганда - искусство»547. И в этом высказывании, и в ряде других оценочных суждений чувствуется, что Оруэлл во многом видел в Диккенсе объект для подражания. Более того, он выделял в его характере, в тематике и содержании его произведений то, что было ему ближе всего, смотрел в образ Диккенса, как в зеркало.

Завершается очерк своего рода портретом Диккенса: «Лицо человека лет сорока. Небольшая бородка. Стоячий воротничок. Человек смеется. В смехе различима нотка гнева, но никакого торжества, никакого злорадства. Передо мной лицо человека, который вечно с чем-то сражается, сражается открыто, и его не запугать, лицо человека, который щедро гневен, - иными словами, лицо либерала девятнадцатого столетия, свободного интеллектуала - тип, равной степенью ненавидимый всеми вонючими ортодоксами, что ныне соревнуются за обладание нашими душами»548.

Очерк Оруэлла о Диккенсе стал свидетельством неразрывности Оруэлла - литературоведа, критика, политического писателя, социального аналитика. Это произведение, возможно, стало вершиной публицистического творчества Оруэлла и по своей глубине и творческой силе стояло на уровне его лучших художественных созданий, хотя выражало иную сторону его духовного багажа. К «социологии» великих писателей прошлого Оруэлл обращался и позже. В 1941 году он написал небольшую статью «Толстой и Шекспир», предназначенную для передачи по радио, в которой попытался ответить на вопрос, почему русский писатель столь неодобрительно отзывался о великом англичанине.

Коллизия была элементарно проста, хотя и не привлекала ранее внимания. Состояла она в том, что Шекспир не был великим мыслителем и моралистом, и в этом Толстой оказывался совершенно прав. Он являлся автором «художественно совершенных и психологически утонченных пьес». Искусство не сводится к мысли и тематике, а Шекспир -поэт. «У романистов, так же как у поэтов, умственная мощь и творческая сила вовсе не обязательно предполагают друг друга». Но Шекспира превозносят за все, в том числе за то, чего у него нет. Апологетика приписывает объекту восторженного преклонения любые достоинства, чтобы уберечь его от конкуренции. «Толстой критикует Шекспира не как поэта, но как мыслителя и учителя, и эта задача не так уж сложна. Однако он бьет мимо цели: Шекспир от этого нимало не пострадал. Его репутация и удовольствие, которое нам доставляет его творчество, остаются неизменными. Очевидно, поэт - это нечто большее, чем мыслитель и учитель»549, - заключал Оруэлл.