«А мездра вся в дырках!»
В 1931 году появилась пьеса «Миллион терзаний», забавно построенная на путанице «социальных ролей» и высмеивающая немолодого безработного «либерала» интеллигентной наружности Экипажева, противника «победивших хамов».
Смех смехом, но в финале поневоле вспоминаешь это самое многажды повторенное в пьесе библейское имя «Хам»: от Экипажева отказывается сын Миша, ставший милиционером и взявший фамилию жены-кондукторши «Ключников» — он тащит отца за шиворот в отделение. И это при том, что герой боится ареста, а Миша еще вначале предупреждает его, чем закончатся антибольшевистские разговоры. Водевиль (с трагическим подтекстом), поставленный Московским театром оперетты, а затем Ленинградским театром музыкальной комедии, был встречен прессой одобрительно. Хотя, по мнению критика Берты Брайниной, Горький мог подразумевать именно катаевскую пьесу, когда осуждал «характер анекдотический» произведений, посвященных «остаткам разрушенного мещанства», «человеческого хлама» («из их среды выходят бракоделы, вредители, шпионы и предатели»).
В том же 1931-м Катаев приехал в Берлин, где Лессинг-театр поставил и эту пьесу, и «Авангард». Что до «Миллиона терзаний», как вспоминал Катаев, «играли в пьесе замечательный германский актер Гумолька и Элен Сандрок, одна из первых исполнительниц ибсеновского репертуара. Здесь она уже играла комическую старуху».
24 сентября 1931 года он сообщал «дорогому Мусенышу» из Берлина: «В Европе адовый кризис. Это чувствуется на каждом шагу… 26-го уеду на 1–2 дня в Прагу, где премьера Экипажева… Европа — дрянь. Единственная жизнь — у нас. Меня называют в Берлине «этот молодой русский». Мерси. Был в рабочих кварталах. Меня чуть не побили Гитлеровцы (местные фашисты). Был в лучшем местном локале «Риа Рита». Это — мрак. 6 банкиров, 3 бляди, штук 12 «так себе грансдам» и оркестр джаз помесь Москвы и Италии. В разгаре веселья в зал впустили штук 20 больших воздушных шаров, которые веселящиеся тузы методически давили ладонями и поджигали сигарами. Я ел бифштекс, вселяя ужас, т. к. остальные пили французское шампанское. Плюнул и ушел. Башмаки ношу принципиально старые, завел дружбу с шофером»[86].
Следом уместно упомянуть более позднюю (1934 года), но жанрово примыкавшую сюда пьесу «Дорога цветов». Зощенко советовал дать ей название «Меня никто не понимает», которое кажется ерническим, но имеет второе дно — с горечью. Комедия была поставлена в театрах сорока семи городов Советского Союза. Популярный лектор и писатель Завьялов любит успех, женщин и наслаждается «свободой чувств». Как и Катаев, герой живет с женой и тещей, вздыхающей о его изменах: «Опять вчера его видели с новой. На катке». А вот он заявляет нечто, на что Зощенко не мог не обратить внимания: «Сверхчеловек. Ницше… Освобожденный человек, юберменш, смело и гордо идет по дороге цветов». Не катаевская ли это этика и эстетика — воспринимать жизнь как пеструю «дорогу цветов» среди вечного лета?
Завершается же водевиль полным фиаско героя, запутавшегося в «амурных историях», запретом его книги и разгромной публикацией в газете «Правда» под названием «Пошляк у микрофона». Явная отсылка к антикатаевской филиппике в «Литературной газете» «Пошляки на литературных гастролях».
Все-таки автор — неисправим, такой вывод сделала газета «Советское искусство». 17 мая 1934 года в статье «Куда ведет «Дорога цветов»» театральный критик Владимир Голубов (его потом убьют вместе с Соломоном Михоэлсом) писал: «Наша многообразная действительность оказывается вне поля зрения Катаева. Для него она в этой пьесе только фон и источник отыскания в ней еще неистлевших частиц старого. В пьесе эти частицы гиперболизированы и предстают гигантскими глыбами цинизма и обывательской пошлости».
В 1960-е годы в Америке в одном из университетов пожилой американский профессор спросил у тоже немолодого Катаева:
— Валентин Петрович, не напоминает ли вам что-нибудь фраза «а мездра вся в дырках»?
— Кто вы? — Катаев вздрогнул.
Оказалось, это был Юрий Елагин, музыкант и литератор, в 1934-м участвовавший в худсовете Вахтанговского театра, где проходила читка «Дороги цветов». По сюжету, Завьялов пытается увести замужнюю женщину Веру Газгольдер, но, торгуясь с ее мужем из-за шубы, восклицает: «А мездра вся в дырках!» Худсовет корчился от хохота, а, отсмеявшись, фразу про «мездру» (изнанку выделанной кожи) предложил убрать: «звучит двусмысленно» («Я не желаю слышать эти гадости», — возмущена и Вера). Катаев, побледнев, заявил, что скорее откажется от пьесы, чем от «мездры».
И отстоял!..[87]
Несомненно, драматургическое преуспеяние сильно поправило его материальное положение.
Надежда Мандельштам вспоминала: «Деньги оказались отличным стимулом для изобретательства, и все мечтали написать многолистный роман или пьесу. Особенный соблазн представляла собой пьеса: человек, удостоившийся «поспектакльных», расцветал на глазах. Катаев рассказывал басни про счастливых драматургов. Про одного он выдумал, будто тот зафрахтовал машину и она следует за ним в черепашьем темпе, не отставая и не перегоняя. Драматург идет по бульвару, а машина ползет рядом с ним по мостовой на случай, если ему вздумается куда-нибудь поехать. Это было пределом величия, потому что о собственных машинах до конца 1930-х годов никто не мечтал. Счастливец, у которого пьеса пошла в Художественном, немедленно менял жену».
Сбылось и пророчество Маяковского: Катаев начал кататься за рубеж, вызывая зависть окружающих… 7 февраля 1932 года Всеволод Иванов записал в дневнике о собрании в Доме ученых «актива» Федерации объединений советских писателей: «Была дикая скука. Кончилось тем, что стали рассказывать сказки и Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню».
При этом — кнут по-прежнему посвистывал и пощелкивал — в разделе «Драма» «Литературной энциклопедии» «богемный попутчик» был удостоен особой ласки: «Надрывный психологист и анекдотист Вал. Катаев во власти наследия прошлого. Через его очки и приемы он видит и сегодняшнее, видит его извращенно, то в какой-то карамазовской похоти кошмара («Растратчики»), то в гипертрофии обывательского анекдота, скользящего по поверхности высмеиваемых и вышучиваемых явлений («Квадратура круга»)».
В целом пресса хотя и стала относиться к Катаеву терпимее, но сохраняла прохладцу, как к чужаку. Так, в уже упоминавшейся статье 1932 года «о творческом пути Катаева» из четвертого номера «Красной нови» Берта Брайнина отмечала у него «лирическую грусть по нетронутому разложением патриархальному интеллигентско-буржуазному мирку» и утверждала: «Мы имеем дело не столько с философией сытости и довольства, сколько с философией отчаяния и безысходности. И неизвестно, чего здесь больше — второго или первого… Заставляет обратить на себя внимание большое мастерство в подаче полуболезненных, полубредовых, а иногда и целиком бредовых состояний человеческой психики… Автор не видит четких перспектив, не видит закономерности социального процесса, люди у него всегда подвержены гипнозу случайности… По существу, выхода нет. Герои его не находят. Они идут «на авось», их хватает на дерзкий выпад, на риск, на донжуанскую позу». (Забавно, что Брайнина «контрабандой» протаскивала в статью запретное: усеченно и благожелательно давала цитату Катаева о «бессонной удивительной энергии», которую писатель, по ее словам, «воспевает», забыв добавить, что энергия исходила от Троцкого, а рядом и прямо цитировала слова Троцкого о «нелиричности нашей эпохи», правда, будто бы с этим не соглашаясь.)