«Отец» и «Квадратура круга»
В 1928 году в «Красной нови» вышла повесть «Отец», а во МХАТе поставили «Квадратуру круга».
Кажется, что у них разный автор.
«Отец» — глубокий метафоричный текст, подлинная литература, полная жертвенной скорби, «Квадратура круга» — легкомысленный водевиль с песенками и танцами. Но автор один и тот же, мастерски проявивший себя в столь разных жанрах и стилистиках.
«Отец» писался четыре года[64], подмалевки к нему появились еще в Одессе. Ни одной сатирической ноты, никакой разухабистой «веселухи», серьезность — так вот каков настоящий Катаев.
Несомненна концентрация «сделанных» предложений, форсящих обдуманной красивостью («Ночь уже заводила свои звездные часы граненым ключиком частого сентябрьского сверчка»), но когда доходит до самого главного и самого страшного, вслед за очередной красивой фразой «Розовая чернота смерти надвигалась на глаза» прорывается сбивчивая путаница — смутившая Бунина черновая, дневниковая, темная речь, понятная только рассказчику. Вот так же в камере у Катаева отцвела прежняя поэзия и начались голые стихи, достигшие предсмертной простоты.
На I съезде советских писателей Исайя Лежнёв вспомнил, что «с интересом наблюдал» в первой половине 1920-х, как Катаев «работал над рассказом «Отец»: переделывая десятки раз и шлифуя каждую фразу». Понятно, что значила долгая работа над словами. Каждая фраза — картина. Каждая фраза — событие. Каждая выразительна и многозначительна.
«Отец» — рискованное саморазоблачение, история пребывания в Одесской ЧК[65], но и шире — повествование об отношениях сына и отца. Слишком легко обнаружить здесь торжественное приятие жестокости своей и мира (так прочитала рапповская критика), не менее ощутим и жалобный сентиментализм, однако сила в сложности. Герой попадает в тюрьму, отец носит ему передачи; после неожиданного освобождения он думает поселиться с отцом и заботиться о нем, но жизнь берет свое: работа, барышня, теплая комната в центре, отец бедствует, переселяется к племяннице, у которой и умирает «от удара», но перед смертью успевает с причитанием и бормотанием проводить сына, отбывающего в опасную командировку «в уезд», а умерев, является ему во сне. Герой отдает старьевщикам все до единой отцовские вещи и уезжает из города.
В повести есть социальный план: контраст волшебного детства и волчьей юности, да и отец не просто постарел, а из некогда благополучного степенного учителя превратился в затравленного доходягу, живого мертвеца. Расставание с родителем и его наследием — это и прощание со всей прежней «утраченной Россией». Но важнее план экзистенциальный. Так ли уж необычно как будто бы злое поведение сына? Не мог бы всякий из нас припомнить себе череду ударов по родным и близким?
Пожалуй, беспощадную честность повести можно воспринимать через христианство, впитанное автором с детства. Это исповедь: малодушие, черствость, равнодушие, невнимательность и даже подлые мысли. За доведенными до предела сценами и эпитетами мне слышится не хохоток наглеца, а пронзительный свист бича, которым лирический герой лупцует и мир вокруг, и прежде всего себя самого, пытаясь доказать, что это он, он виноват в отцовой смерти. Настойчивое, с нажимом перечисление прегрешений — и есть покаяние. Повесть вся в слезах: едкие катятся и капают (вернувшись из тюрьмы, Петя ночью думает об отце, «как и в детстве, засыпая в слезах», да и на работу старьевщиков, точно гробовщиков, смотрит, «закусив губу»), но под конец проливаются совсем иные, очистительные и оправдательные, отсылающие к вещему сну, где покойный предстал молодым, красивым и нарядным: «И небо, как незабываемое отцовское лицо, обливалось над сыном горючими, теплыми и радостными звездами». Эти обильные звезды — ответ на мольбу о прощении от того, кто всю повесть страдал, «гладя отцовскую узкую спину, целуя отца в поредевшую макушку, полную перхоти, и невыносимая жалость сжимала его сердце, полное раскаяния, благодарности и любви».
Но главное в «Отце» образы, идущие дальше и глубже мыслей, достигающие зашкаливающей резкости и даже отталкивающей эпатажности. Физиологичность жизни проявляется в разнообразии красок, неважно, что перед нами: «…желтый понос дынных внутренностей» в летней тюрьме или зимний родной старик с «морковными опухшими руками». Автор-герой о себе сообщает мало, но, кажется, метит исключительно в себя, когда неприглядно изображает отца и мать — каждое такое словцо краснеет раной. Не грех хама, а надчеловеческая зоркость художника (одновременно тайные мысли, грешная постыдная наблюдательность), и что-то еще, быть может, боль от общего несовершенства, невыразимая нежность, которую только и можно выразить так… Вот гроб с бесконечно дорогой мамочкой. «Она чуть улыбалась оскалом зубов… Губы, перепачканные черникой лекарств, были полуоткрыты; из улыбающегося уголка рта текла кремовая пенка гною: разложение». Ребенок влезает на колени к папе и видит близко его малиновые заплаканные «собачьи глаза». А вот спустя годы отец незадолго до собственной смерти — не только обабившийся, но жалобно отражающий их северный род, мужскую катаевскую линию: «Весь он, закутанный и маленький, с подворачивающимися ногами и суетливыми руками, был похож на дряхлую вятскую старуху»[66].
(А какими глазами все это и особливо «собачьи глаза» читал другой сын — Евгений, между прочим, в письмах и записях величавший брата «Собакиным»?)
Еще один эстетический поворот: оказывается, для Катаева дело вообще не в богатстве! Он показывает, что поэтизация материального возможна даже, если оно скудное, бедняцкое; самое простое может стать роскошью, достойной смакования, когда другие этого лишены: «Сиял пайковый досиня белый колотый сахар, похожий на куски разбитого варваром мрамора». Так же в «Кладбище в Скулянах» он сходит с ума по поводу большой чашки чая с красным ямайским ромом, о которой мечтает и из которой, уже оплаченной, ароматно-огненной, так и не сделает глотка, как античный Тантал.
Да, повесть «Отец» о неумолимости «хода вещей»: «Случилось так, как должно было случиться». Двоюродная сестра героя Дарьюшка пересказывает слова старика, посвященные свинье, но от них боль только сгущается: ««Не препятствуй природе. Главное, не препятствуй природе». Ужасно типично для дяди! И до самого своего удара все ходил по комнатам и повторял: «Предоставьте природе делать свое дело. Предоставьте природе». Это, собственно, и были его последние слова». Здесь вслед за самобичеванием наступает самооправдание, от которого рукой подать до фатализма, готовности быть расстрелянным. И, пожалуй, близость к природе становится бездумной и спасительной, когда беременная Даша с «материнской улыбкой» сообщает, что «начала пороситься свинья».
Все же «Отец» не о горделивом празднике «биологизма», а о повсеместной трагичности — бунинская интонация в простеньких легких словах, вместе с тем передающих сложность бытия: «Тюрьма была видна с кладбища. Кладбище было видно из тюрьмы. Так в жизни сходились концы с концами, в этой удивительной, горькой и прекрасной, обыкновенной человеческой жизни. Чудесная, ничем не заменимая жизнь!..»
В 1920-е годы Катаев называл «Отца» своим любимым произведением. Действительно, «непортящаяся» повесть, написанная не для времени, а навсегда.
И насколько же другая «Квадратура круга»!
Хотя водевиль этот (по мнению театроведа Владимира Фролова, первый советский водевиль) тоже про чудеса обыкновенной жизни. История про обмен женами, которая попахивала бы лихим развратом, если бы не чистота чувств.
Комсомольцы Вася и Абрам ютятся в одной комнате («Так и спим… по очереди. Один день я на подушке, а он на Бухарине, а другой день — он на подушке, а я на Бухарине», — в ранней версии пьесы рассказывает Вася) и в один день женятся — Вася на мещанистой Людмилочке, Абрам на передовой Тоне, теперь придется жить еще теснее; после того как четверо поселяются вместе, оказывается, что нежному Абраму больше подходит заботливая Людмила, а у прямого Васи вспыхивает давняя страсть к эмансипированной Тоне (с которой у него было когда-то свидание «у десятого дерева с краю»).
На этот раз Станиславский как будто бы понял Катаева, заметив, что он «несет людям радость, которой не так уж много в жизни», и велев «отобрать для спектакля молодежь, обязательно с юмором». Постановкой занялся 29-летний режиссер Николай Горчаков. Выпускал спектакль Владимир Немирович-Данченко.
О чем «Квадратура круга»? О непродуманных браках и разводах, о том, что не нужно спешить в загс, толком не зная человека. О том, что пошловатое сюсюканье и пламенно-стальные реплики одинаково нелепы: Людмилочкино навязчивое: «Котик, выпей молочка, скажи своей кошечке «мяу», давай я тебя поцелую в носик» и Тонино маниакальное штудирование «правильных» книг с неспособностью сделать ужин или зашить мужу штаны — две стороны одной нелепости. Но и ни о чем — просто шутка…
«Комедия из комсомольской жизни, никаких «проблем» не ставит и не разрешает, а просто повествует историю неких четырех симпатичных молодых людей», — сообщал Катаев в анкете журнала «На литературном посту».
Катаев не сокрушается по поводу падения нравов, а показывает веселое безумие жизни, и от того в его «комедии положений» есть что-то античное — плутовское и солнечное.
При этом своей «Квадратурой» он несомненно встрял в тогдашнюю «дискуссию о молодежи». Например, в ироничном контексте им упомянута повесть Сергея Малашкина «Луна с правой стороны». Эта повесть, чернушная, лобовая и экспрессивная, снискала большую известность и стала поводом для пародий. Честная деревенская девушка Татьяна Аристархова, переехав в Москву, попадает в среду комсомольцев-развратников, именуемых автором «плесенью» и «травой-дерябкой». Татьяна пьет и курит, употребляет наркотики, то и дело томно вздыхая: «Эх, и накурюсь же я «анаша»!», беспорядочно занимается сексом («целовали в одну ночь шесть дылд»), меняет двадцать с лишним мужей, а некоторые ее подруги-комсомолки, борясь с «предрассудками», даже ходят в туалет по-мужски. Синеглазых ребят развращает, бойко подводя базу под отказ от морали, пугливый и наглый Исайка Чужачок, чье изображение напоминает антисемитскую карикатуру. Он аттестует себя как «маленького Троцкого», но в повести достается и персонально Троцкому с его последователями, которые, конечно, не «фабрично-заводские», и откровенно выражается надежда на победу Сталина во внутрипартийной борьбе. Повесть датирована 1926 годом, но вышла в 1928-м, в заключение Малашкин указывает, что ему мешали «некоторые политические соображения»[67].
Своей пьесой Катаев не только защищал столичную молодежь, показывая ее трогательной и искренней, но, похоже, и «за всю Одессу» отражал антисемитский выпад. Можно предположить, что ответом на малашкинского гадкого Исайку и стал расчудесный Абрам: он тоже непрерывно теоретизирует, но не о ложности морали, а, наоборот, мучается принципиальным вопросом «этичности», поверяя ею все на свете, даже свою влюбленность. А мудрым резонером у Катаева выступает персонаж по имени Флавий, отсылающий одновременно к античной комедии и к фигуре древнееврейского историка.
Были и другие произведения о «погибели молодежи». Например, рассказ Пантелеймона Романова «Без черемухи» (тогда это название стало, что называется, мемом) — студентка исповедует подруге, как отдалась студенту — ни романтики, ни ухаживаний, холодная похоть самца. Собственно, рассказ был направлен против той части «левой доктрины», которая в советской России не развилась и была игуменским окриком подавлена, а на Западе стала неотъемлемой частью «левизны» и «прогрессивности»: «Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь». Рассказ претендует на обобщение, на создание типажа «современного комсомольца», а откровения этого бесчувственного «соблазнителя» звучат как пролог к сюжету «Квадратуры круга»: «У нас недавно была маленькая пирушка, и невеста моего приятеля целовала с одинаковым удовольствием как его, так и меня. А если бы еще кто-нибудь подвернулся, она и с тем бы точно так же. А они женятся по любви, с регистрацией и прочей ерундой». Задача Катаева была все перевернуть, вернуть с головы на ноги: любовь по-прежнему определяет отношения, главное удовольствие — в самой любви, когда никто другой не нужен, и в какой бы переплет ни забрасывали молодых их горячие порывы, по сути, это еще невинные дети, поэтому и обмен женами в пьесе происходит не из-за пресыщенности и цинизма, а по велению сердец.
Пьеса (казалось бы, пустяк, безделица) взорвала публику, возможно, полемичностью по отношению к морализаторам и сюжетом, балансирующим на щекочущей грани. Многие учуяли у Катаева будоражащую «сексуальную свободу» — слишком легко и быстро принимались у него целоваться чужие мужья и жены.
«Что может рабочий зритель или вузовец, на которых главным образом рассчитана эта пьеса, увидеть в ней полезного и интересного?» — вопрошала редакция журнала «Современный театр». В том же журнале критик Михаил Загорский сокрушался: «Кто бы мог подумать, что славные парнишки Вася и Абрам, которых мы видели очень часто на комсомольских конференциях и съездах, живут, любят, разводятся и снова женятся по всем правилам «Одеона» или «Театра Елисейских полей». Нет, товарищ Катаев, на этом-то вы уже нас не обманете! Наших комсомольцев мы знаем и ни с какими Жюлями не смешаем».
Комедия, стартовав осенью 1928 года, выдержала 100 постановок только к марту 1929-го (а впереди были сотни и сотни) и отправилась в народ. Олеша писал: ««Квадратуру» ставят всюду. Я видел летом в Одессе на Большефонтанской дороге маленькие афиши: «Квадратура круга» — пьеса Котова, «Квадратура круга» — пьеса Китаева, а у ворот артиллерийской школы висел плакат, где просто, без указания фамилии автора, стояло «Квадратура круга, или Любовь вчетвером»». Олеша же не преминул уколоть друга на страницах «30 дней»: «Пьеса Катаева несколько схематична. Уже с середины первого акта можно предсказать дальнейшее развитие. Тайна раскрывается ранее, чем зритель находит вкус к ее поискам».
Но Олеша не жаловал и остальных — написал четверостишие «Драматургу Катаеву», где, возможно, утешительно высмеял другие пьесы:
Ходил я в театры в порыве алканий,
Бинокль розоватый на нос нацепив…
Я видел «Блоху»…
Там блоха
на аркане,
Я «Зойкину» видел…
Там вошь на цепи!
(В 1928 году в Театре им. Евг. Вахтангова сняли булгаковскую «Зойкину квартиру», на год ее отстоял Сталин, поспоривший с Луначарским, но к 1929-му запретили совсем, и в том же году МХАТ избавился от «Блохи» Замятина.)
Комедии Катаева была суждена долгая жизнь. Западные «левые» уловили в ней то самое, что было для них частью «освобождения». Но и заграничному обывателю веселила кровь эта беззаботная и довольно бессмысленная шампанская шутка: с одной стороны — все казалось экзотическим, открывалось окно в диковинный советский быт, с другой — тема «отношений» занимает всех.
«Квадратуру круга» ставили европейские театры. В 1931-м — знаменитый парижский театр «Ателье» (Theatre de l'Atelier) под руководством Шарля Дюллена, создателя особой драматической школы, верившего, что инстинкты важнее рассудка.
Тогда-то Катаев и прибыл во Францию, заодно решая вопросы по «Растратчикам», выходившим в крупнейшем издательстве «Галлимар». «Я пропадал у Барбюса, — вспоминал он старшего сотоварища-писателя. — Я не отрываясь смотрел в узкое темное лицо Барбюса, на волосы, косо упавшие на широкий, наклонившийся ко мне лоб».
Катаев пришел и к Бунину, но тот в это время был в Грассе (пообщались только с художником Петром Нилусом, жившим в этом же доме: обличал советскую власть). Катаев проводил много времени в ресторане «La Coupole» на бульваре Монпарнас, дописывал «Время, вперед!»…
В 1934 году пьеса шла в нью-йоркском «революционном» театре «Orange Grove», затем по всей Америке в «малых» театрах, в 1935-м — официальная премьера в «Lucium Theatre» Нью-Йорка (там спектакль сыграют более ста раз). А вот что в 1935-м сообщал в письме Илья Ильф, побывавший на Бродвее: «Человек в цилиндре покупает билет в кассе. Передайте Вале, что первый человек в цилиндре, которого я видел в Нью-Йорке, покупал билет на его пьесу. Перед началом представления пять американцев в фиолетовых косоворотках исполняют русские народные песни на маленьких гитарах и громадной балалайке. Потом подняли занавес. За синим окном вдет снег. Если показать Россию без снега, то директора театра могут облить керосином и сжечь. Действующие лица играют все три акта, не снимая сапог. В углу комнаты стоит красный флаг. Публике пьеса нравится, смеются. Играют не гениально, но не плохо. Сборы средние. Вставлены несколько бродвейских шуточек, от которых автор поморщился бы. Кроме того, приделан конец очень серьезный и философский, насколько Лайонс и Маламут, переделывавшие пьесу, могут быть философами. Ничего антисоветского все-таки нет. Шутки и философию мы, однако, рекомендовали Маламуту удалить».
Пьесу ставили в Нью-Йорке и после войны. Она шла даже в Бразилии, где, если верить советской прессе, в 1963 году спасла молодежный театр в Сан-Пауло от разорения и дала приток темпераментных зрителей.
Любопытна насмешливая по отношению к традиционному театру реплика в пьесе Маяковского «Баня», скрестившего Катаева и Булгакова с Чеховым: «Вы видали «Вишневую квадратуру»? А я был на «Дяде Турбиных». Удивительно интересно!»[68] Маяковский (сторонник Мейерхольда в пику Станиславскому) иронизировал: «Тети Мани, дяди Вани, охи-вздохи Турбиных…»[69] Замечу, что Катаев, лелея свою «современность», вовсе не хотел восприниматься «за компанию» с Булгаковым: «Он был для нас фельетонистом… Помню, как он читал нам «Белую гвардию», — это не произвело впечатления… Мне это казалось на уровне Потапенки[70]. И что это за выдуманные фамилии — Турбины!.. Вообще это казалось вторичным, традиционным».
«Меня в театре он так и не видел», — вспоминала о Маяковском его возлюбленная актриса Вероника (Нора) Полонская. Он поджидал ее на улице, не переступая порога МХАТа, а затащенный на «Дни Турбиных» сбежал после третьего акта. Катаев пояснял: «Ему действительно было невыносимо скучно — он не мог заставить себя досмотреть».
Но вышло так, что и первый свой вечер с Полонской, и последний вечер с ней Маяковский провел у Катаева — оба раза 13-го числа.