Дело Федорова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Надо бы сказать отдельно о прототипе героя «Вертера» и о судьбах семьи Федоровых[19].

Витя Федоров — ровесник Катаева, друг детства. С восьми лет рисовал для газет и журналов. Талантливость карикатур девятилетнего Вити отмечала в записях Муромцева. Ему было двенадцать, когда в Одессе открылась и поехала по стране огромная выставка «Салон» с участием многих мастеров, в отдельном зале «Детские рисунки» были выставлены Витя и та самая Аня Венгржановская.

В июле 1912 года писателя Александра Федорова посетил на его новой даче корреспондент газеты «Южная мысль»: «Очень много времени А.М. в настоящее время отдает живописи… целая стена занята его произведениями. Другую стену занимают картины его четырнадцатилетнего сына, обнаруживающего недюжинные способности в живописи. «Соперники» очень мирно уживаются в одной комнате. Отец откровенно заявляет, что произведения сына гораздо лучше его собственных». В той же газете спустя год: «От работ пятнадцатилетнего сына писателя художники в восторге. Юный рисовальщик работает вместе с отцом на мансарде, откуда открывается такой прелестный вид на море». Витя неплохо пел и даже сомневался: быть художником или певцом.

Он поступил в Одесское художественное училище, а в январе 1916 года был мобилизован в армию. На фронте попал в тяжелую артиллерию. Летом 1916-го женился на Надежде Ковалевской, младшей дочери владельца земли, где Федоровы купили себе участок под дачу. Родились сыновья — Леонид в 1917-м и Вадим в 1918-м, которых Катаев в «Вертере» назвал Кириллом и Мефодием.

У Катаева не было такой поддержки и опеки, не было роскошной дачи, он пробивался сам, не рос среди знаменитых и успешных, а постепенно знакомился с ними и, быть может, некоторую свою зависть вложил в уста следователя с лошадиными глазами: «Богатый папаша. Ему ничего не стоит купить своему гениальному вундеркинду ящик пастельных карандашей. Десять рублей — пустяки. Мамочкин сынок будет создавать репинские полотна! Я знаю, перед самой войной папочка возил вас в Санкт-Петербург, пытался по протекции впихнуть вас в Академию художеств. Но вы с треском провалились, только напрасно опозорились». (Приведем в опровержение телеграмму из Петрограда, из Академии художеств в канцелярию Одесского училища: «Виктор Федоров экзамен рисования на архитектуру выдержал».)

Судя по воспоминаниям его близких, в период частой смены властей в Одессе Федоров уклонялся от мобилизации и не участвовал в Гражданской войне ни на одной из сторон.

Вскоре после взятия Одессы в 1920-м большевики установили на Большом Фонтане прожекторную станцию. Красный командир Григорий Котовский, благоволивший семье Федоровых, устроил туда Виктора, его жену Надежду и их друга по фамилии Хрусталев. По воспоминаниям самой Надежды, с ее мужем вступили в контакт «сомнительные личности», предложившие ему заплатить «большую сумму денег за то, что он выведет из строя прожектор, когда в гавань войдет белый десант». Виктор согласился содействовать бесплатно. Он стал связным, как об этом в закрытых архивах ЧК вычитал Никита Брыгин, создававший музей КГБ в Одессе.

Одновременно чекисты вскрыли на прожекторной станции криминальный сговор. Им стало известно, что Хрусталев с помощником за мзду «крышуют» контрабандистов из Болгарии. Тогда на прожекторную станцию под видом моториста устроился тот самый молодой следователь Марк Штаркман, вскоре разоблачивший «шкурников».

Но главное обвинение, конечно, — заговор во главе с неким штабс-капитаном Ярошенко. Возможно, с самого начала все было провокацией, поскольку, как следует из записей Брыгина, чекисты внедрили в ряды «заговорщиков» (а на пике их насчитывалось 200 человек) агента по кличке Николай. Строевой офицер царской и деникинской армий, кавалер двух Георгиевских крестов, весной 1920 года предложивший Одесской ЧК свои услуги по обнаружению офицерских подпольных групп.

Брыгин видел в тех же закрытых архивах его имя, отчество и фамилию, но не назвал их, заметив лишь, что фамилия была «звучной на всю старую Россию».

Эта фраза даже позволила некоторым азартным блогерам предположить: а не о Катаеве ли речь? Сразу вспомнили «За сто тысяч убью кого угодно» и начали сопоставлять: офицер — царский и деникинский, два Георгия, весной 1920-го встал на ноги, уже печатался на всю Россию. Если развивать идею, можно приплести и дальнейшие контакты Катаева с несколькими одесскими чекистами — странно как-то для жертвы.

Мне это кажется вздором. Дело не в гнусности самих подозрений (задача книги — честный и хладнокровный разбор всех сведений), а в том, например, что поскольку речь о звучности именно в «старой России», а не в советской, то наверняка подразумевалась известная аристократическая фамилия. Да и зачем было держать в тюрьме «своего» целых полгода (как и его брата), таскать на допросы, изводить его отца? И не родились бы тогда пронзительные стихи в ожидании казни, перешедшие потом в прозу…

Агент Николай был ключевой фигурой в разоблачении и разгроме организации штабс-капитана Ярошенко (а быть может, и в ее создании). Ярошенко — прототип чудесно спасшегося штабс-капитана Соловьева в «Траве забвенья», где прозаической строкой приводились такие одесские куплеты того времени на мотив песни Вертинского «Три юных пажа покидали навеки свой берег родной»: «Три типа тюрьму покидали: эсер, офицер, биржевик. В глазах у них слезы сверкали, и где-то стучал грузовик. Один выходил на свободу, удачно минуя гараж; он продал казенную соду и чей-то чужой экипаж. Другой про себя улыбался, когда его в лагерь вели; он сбытом купюр занимался от шумного света вдали. А третий был штабс-капитаном, он молча поехал в гараж и там был наказан наганом за Врангеля и шпионаж. Кто хочет быть штабс-капитаном, тот может поехать в гараж!»

Но была и другая, более романтическая версия разоблачения — роковая женщина. Эту версию Катаев взял у Сергея Ингулова (Рейзера), неистового большевика, пропагандиста, члена коллегии Одесской ЧК, впоследствии начальника Главлита, расстрелянного в 1938-м. (Между прочим, Ингулов — еще один возможный участник вызволения Катаева.)

Ингулов утверждал, что «очень осторожного» врангелевского штабс-капитана погубила женщина, с которой он познакомился в столовой ЕПО (Единого потребительского общества). Она получила задание ЧК влюбить его в себя, успешно справилась, но влюбилась и сама, и всё же, наперекор чувствам, доносила на него, помогла с арестом, а в тюрьме перестукивалась через стенку, пока он не был расстрелян, а она освобождена.

В харьковском «Коммунисте» Ингулов взывал: «Писатели и писательницы, трагики и поэты, акмеисты и неоклассики, о ком рассказываете вы нам? Вы художники, вы не можете не воспринимать революционного быта, жизни — не классов, не слоев, не групп, отдельных людей в революции… Поэты и поэтессы, вы сумели воспеть любовь Данте и Беатриче, разве вам не постичь трагической любви штабс-капитана и девушки из партшколы?.. Почему же вы молчите?»

Этот образ — имевший прототип или вымышленный — так впечатлил Катаева, что предательница есть и в «Траве забвенья», где мечется от любви к страшному долгу, теряя сознание, Клавдия Заремба, «машинистка в административно-хозяйственном отделе губчека», и в «Вертере», где действует ледяная и жестокая Инга, которая прямо названа и изображена Иудой (выполнил-таки Катаев литературное задание Ингулова!), и, быть может, мелькает на миг в «Отце» — машинистка, выглянувшая из решетчатого окна, когда Синайского ведут со двора тюрьмы на допрос.

Не исключено, что Катаеву помогли рассказы Якова Бельского об одесской чекистке Розе Вакс. Она внедрялась в сообщества, враждебные советской власти, и даже была тюремным соглядатаем[20]. В 1935 году ее давние коллеги Дейч и Бельский выдали приехавшей в Москву Вакс справки о том, что она «работала в 1920 г. в органах ЧК», однако в 1936-м Комиссия партийного контроля объявила ее авантюристкой — возможно, это было интригой Ежова накануне снятия Ягоды и зачистки прежних кадров.

Итак, мы в 1920-м и в Одессе: организация штабс-капитана Ярошенко готовилась поднять восстание при подходе врангелевского десанта. В ночь на 12 июня и в течение суток стали брать участников «заговора», среди них — Виктор Федоров, 13-го в Одессе было введено военное положение, но десанта так и не случилось.

Надежда на десант — уже тюремная — в «Вертере», во снах обреченных, которые «сами были сновидениями».

Штабс-капитан Ярошенко ушел от ареста (что отражено в «Траве забвенья»), но через три месяца был вычислен и взят, хотя пытался скрыться под другой фамилией.

А сейчас надо вернуться к Григорию Котовскому.

Осенью 1916 года он находился в одесской тюрьме, приговоренный к смертной казни. За него активно просила интеллигенция (этот налетчик никого не убил, а грабил только богатых), и казнь была заменена бессрочной каторгой. После Февральской революции начались хлопоты об освобождении Котовского и разрешении ему отправиться на фронт. Писатель Федоров обращался к министру юстиции Временного правительства с такими словами: «Если бы Вы, г. министр, видели Котовского лично, Вы бы убедились, что это человек с переболевшей и перегоревшей в раскаянии душой. Приговоренный к смертной казни, он сорок пять дней и ночей с минуты на минуту ждал, что к нему придут палачи… Если Вы, г. министр, склонны верить некоторой зоркости писателя, двадцать пять лет наблюдавшего и изучавшего человеческое сердце, Вы не ошибетесь, если в это благословенное время даруете Котовскому просимую милость».

Котовский и Федоров близко дружили. В своих воспоминаниях «Президент тюремной республики» одесский журналист Алексей Борисов, начинавший еще до революции, рассказывал, что Котовский «во время интервенции в течение нескольких недель скрывался на даче у Федорова. Отсюда Григорий Иванович, загримированный под купца, делал вылазки в город». «Всем известно, что Котовский прятался на даче Федорова», — сказал Катаев в интервью Розенбойму.

А в берлинской книге писателя-эмигранта Романа Гуля «Красные маршалы» вообще утверждалось, что исключительно Федоров спас «идейного налетчика» от казни: «Прямо из тюрьмы освобожденный Котовский приехал к Федорову. Взволнованно сжав его руку, глядя в глаза, Котовский сказал: — Клянусь, вы никогда не раскаетесь в том, что сделали для меня… если вам понадобится когда-нибудь моя жизнь — скажите мне».

Теперь понятно, почему после взятия Одессы Котовский пристроил Витю Федорова с женой и другом на прожекторную станцию.

Он же, Котовский, добился их освобождения летом 1920-го. И не столь важно, кто попросил за арестованного (возможно, мать, как в «Вертере» или в зеркальной киноповести «Поэт», где у поручика в белой контрразведке за арестанта-коммуниста, заболевшего тифом и попавшего в захваченный город, тоже просит мать, падая на колени).

О том, что Котовский спас Виктора Федорова от расстрела, пишут и Борисов, и Гуль, это подтверждали и его жена Надежда, и сын Вадим.

В «Вертере» за арестанта упрашивал своего старого приятеля по каторге Маркина (Макса Дейча) «горбоносо-лосиный» эсер Серафим Лось, чей прототип — ныне позабытый литератор Андрей Соболь. В 1919–1921 годах Соболь подолгу жил в Одессе и был возлюбленным художницы Анны Коваленко, впоследствии второй жены Валентина Петровича…

Катаев и тут передал реальные события. Лось действительно упросил Дейча освободить художника, но не Диму (Витю), а Николая Данилова, участника одесской литературной жизни тех лет, который в своих воспоминаниях писал так: «Виновником моего скорого освобождения был Андрей Соболь. Узнав о моем аресте, он решил воспользоваться старым знакомством с председателем Одесской губчека Дейчем, вместе с которым был на царской каторге. После этого они не встречались и их пути в революции разошлись. Но тем не менее Соболь решил обратиться к Дейчу. Он послал ему записку с просьбой уделить ему несколько минут для беседы. Дейч принял его и искренне обрадовался, увидев старого товарища. Он, конечно, знал политическое прошлое Соболя, но это не помешало ему выполнить его просьбу, лично разобраться в причинах моего ареста, в результате чего я был освобожден, даже без допроса». Соболь застрелился в 1926 году на Тверском бульваре у памятника Пушкину (жертва тяжелых депрессий, не дождался репрессий) — теплый некролог поместил в «Гудке» «Вал. К», то есть Валентин Катаев.

И наконец, о судьбах Федоровых.

В декабре 1919 года Александр Митрофанович, оставив жену, переехал в Болгарию (как рассказывают, с новой возлюбленной). В Софии он прожил 30 лет: литературные вечера, выставки… Состоял в переписке с Тухачевским, предлагавшим вернуться на родину. После войны написал мемуары и передал в Москву с неким Заславским, но следов их не обнаружено. Репатриант Николай Гринкевич вспоминал: «В последние годы жизни Федоров нигде не печатался. Один за другим заканчивали свое существование публиковавшие его журналы и газеты… Все чаще и чаще можно было встретить в софийских кабачках старого русского писателя, одиноко сидящего в глубоком раздумье за стаканом вина». Умер он в 1949-м.

Лидия Карловна (в «Вертере» Лариса Германовна, хотя в первой черновой рукописи и она, и ее сын названы подлинными именами), в прошлом актриса, писала пьесы, но в основном занималась хозяйством. Оставшись собственницей дачи, она сдавала ее комнаты. В «пансион» приезжали Мейерхольд, Олеша, Багрицкий, Нарбут и многие другие. В середине 1930-х годов Лидия Карловна передала дачу Литфонду Украинского союза писателей, оставив себе комнату. Она переписывалась с Федоровым, который собирался вернуться — их ободряло возвращение весной 1937-го Куприна, но вдруг, к удивлению Федорова, переписка оборвалась. Лидия Карловна была арестована в октябре 1937-го и расстреляна менее чем через месяц после ареста в возрасте семидесяти одного года. Три свидетеля, включая администратора Дома творчества, дали показания, что она «вела себя как хозяйка», хранила «как святыню» книги мужа-эмигранта, возглавляла антисоветскую группу офицеров и дачевладельцев, очень религиозна, «ее посещал митрополит», муж и сын в эмиграции, а в 1919-м на даче укрывался контрреволюционер писатель Лунин (вместо «Бунин»). Вдобавок расстрельная тройка придумала ей второго сына-эмигранта.

Несомненно, Катаев знал дальнейшую судьбу Виктора Федорова — она показана через «вещий материнский сон» в «Вертере». Во сне матери он «уплывал на лодке вместе с какими-то будто хорошо ей знакомыми людьми через Днестр на противоположный берег». Да, Виктор, освобожденный из Одесской ЧК, не теряя времени, бежал в Румынию через днестровские плавни. Жена Надежда с детьми смогла перебраться к нему только со второй попытки. Однако за это время Виктор сошелся в Бухаресте с другой женщиной по имени Вера, генеральской дочерью. Надежда поселилась с детьми в Праге, потом они уехали в Америку.

Виктор снова увидел Одессу в 1941-м во время оккупации города румынами. Но могилу «бедной мамы», проявляет осведомленность Катаев, «он так и не нашел, когда вернулся в родной город вместе с чужеземными войсками». Он поселился на той самой даче, гулял по городу в румынской военной форме.

Будучи главным художником Королевского оперного театра в Бухаресте, оформил несколько постановок в Одесском театре и жаловался в письме отцу, что начальство приказало ему перевезти декорации в Бухарест. И даже это было известно Катаеву: ««Ночь» из «Аиды», свернутая в рулон, тряслась по исковерканным дорогам войны в неуклюжем тягостно-сером немецком грузовике с брезентовым верхом». В окончательный текст «Вертера» не вошла и такая фраза: «Его преступление не считалось особенно тяжким: он только забрал в городском театре несколько наиболее ценных декораций и увез их за Днестр, за Дунай, на запад…»

В 1944 году в Румынию вошли советские войска. У Виктора была возможность перебраться в Америку, но Александр Митрофанович в письме советовал ему «оставаться и ждать наших». Есть версия, что Виктора сдала жена Вера, от которой он собрался уйти. Его отправили в сибирский лагерь, куда попал и Сергей Бондарин, писатель родом из Одессы, фронтовой корреспондент, арестованный в конце войны за «антисоветскую агитацию»[21], который и рассказал все Катаеву. Федоров был художником-декоратором в лагерном театре имени Берии и, по воспоминаниям Бондарина, несмотря на истощение и болезнь, «работал упоенно, молитвенно, как будто он не в холодном сарае нашего лагерного красного уголка, а в своей солнечной студии художника. И он еще накануне своей смерти говорил мне: — Только одно может спасти нас, Сережа! Это — собрать все силы души и жить эти годы, как в молитве… Но — Боже мой! Где же они?». Виктор умер в 1948-м.

Об этом зримо и достоверно тоже у Катаева, словно бы побывавшего там, в бараке, у друзей юности: «Он часто вспоминал о Боге, в которого опять верил, горячо, как в детстве. У него на груди, под бязевой рубахой на тесемочке, висел образок его ангела-хранителя. Он молился на этот овальный эмалевый образок и со слезами на потухших глазах целовал его. Он был уверен, что это Бог карает его за грехи, и он со смирением принимал Божий гнев… Его уносило туда, где мама склоняла над ним печальное лицо, где на миг появился и пропал папа — белый жилет, обручальное кольцо, золотые запонки, — где два маленьких мальчика в панамках — двойняшки Кирилл и Мефодий — с крашеными ведерками в руках бежали босиком возле Констанцы по песку золотого пляжа, на который языками наползала кружевная пена Черного моря…»

А сейчас еще кое-что.

12 мая 1921 года в одесском отделе ЗАГС сделана запись о женитьбе Валентина Катаева на Людмиле Гершуни. Сравнительно немного времени после освобождения… Для обоих — первый брак. Место проживания — ул. Карла Маркса (бывшая Екатерининская), 2. Ему было — двадцать четыре, ей — девятнадцать.

Как явствует из архивов, Людмила родилась в Одессе 27 ноября 1901 года. Родители: одесский 2-й гильдии купеческий сын Рафаил Хаимов Гершуни, мать — Эйдля. В браке Людмила Гершуни стала Катаевой.

12 января 1922 года (ровно через восемь месяцев) на основании обоюдного согласия разведены: Катаев Валентин, литератор, и Катаева Людмила, домохозяйка. «После расторжения брака желает именоваться Гершуни».

Весной 1921-го он отправился в Харьков, где делил тесный номер с друзьями… А Гершуни? Встречались во время его редких наездов в Одессу? В начале 1922-го уехал покорять Москву…

Лущик и Розенбойм утверждали: «После разрыва с Катаевым она покончила с собой…»

Катаев никому не говорил о Людмиле.

Об этом браке дети Катаева впервые услышали от меня…

Розенбойм вспоминал: когда в 1982 году он задал Катаеву вопрос о Гершуни, тот вскинулся: «Откуда вы знаете?!»

И, быть может, о ней строчки 1921 года:

Но одной я ночи не забуду,

Той, когда зеркальным отраженьем

Плыл по звездам полуночный звон,

И когда, счастливый и влюбленный,

Я от гонких строчек отрывался,

Выходил на темный двор под звезды

И, дрожа, произносил: Эсфирь!