Первая война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Итак, уже в августе 1914 года Катаев собирался ехать на войну с санитарным поездом.

Осенью с другими гимназистами он убирал хлеб в солдатских семьях, оставшихся без хозяев. Составлял поэтический альманах в пользу раненых (и под присланным стихотворением впервые увидел имя Олеши).

Зимой, в конце 1915-го, провалив экзамены, добровольцем (или как тогда говорили — охотником) ушел воевать.

«Выгнанный из седьмого класса за неуспеваемость гимназист-переросток, окончательно запутавшийся, понял, что для него есть только один выход», — признавался Катаев. И все же: «Хотел я себя представить молодым патриотом… И, если будет угодно Богу, умереть за веру, царя и отечество».

Война жадно забирала молодых. В письме Бунину от 14 марта 1916 года Александр Федоров, сообщая о сыне Вите, подлежавшем призыву, добавлял: «Лучшие его товарищи также пошли на это крестное страдание. Помнишь ты поэта Катаева? Он пошел из седьмого класса гимназии охотником в артиллерию. Теперь сражается».

В повести «Отец» лирический герой Петя Синайский отправляется в канцелярию воинского начальства с бьющимся сердцем и выстраданной заготовленной фразой: «Полковник, в то время когда тысячи людей умирают на войне за родину, я не могу оставаться в тылу. Прошу немедленно отправить меня добровольцем на фронт!»

В конце 1970-х Катаев вспоминал, как вылезал из землянки и прогуливался вдоль старых, «кутузовских» берез, обвешанных солдатскими котелками: «И мне казалось, что в это время в меня вселяется душа моих предков Бачеев — деда, прадеда — русских офицеров, в течение нескольких столетий и в разных местах сражавшихся за Россию, за ее целостность, за ее славу, за Черное море, за Кавказ… Все вокруг меня дышало русской историей».

Из «Послужного списка» следует, что вольноопределяющийся 1-го разряда вступил в службу в 1-ю батарею 64-й артиллерийской бригады 1 января 1916 года.

Валентин начал службу в лесу под небольшим, разбитым снарядами белорусским городом Сморгонь младшим чином на артиллерийской батарее — канониром, затем получил нашивки бомбардира, затем младшего фейерверкера, через год был произведен в прапорщики. В письме Александру Федорову (с припиской «Если Бунин в Одессе — Привет»), который вскоре сам отправился на войну корреспондентом, он писал: «С самого моего приезда на фронт попал в такие переплеты, что не дай Боже!»

У солдат сложилась поговорка: «Кто под Сморгонью не бывал, тот войны не видал». Впервые за время долгого отступления русской армии немцы были остановлены именно здесь и сдерживались более двух лет. В боях под Сморгонью принимал участие штабс-капитан 16-го Менгрельского гренадерского полка Михаил Зощенко.

Катаев не воспользовался привилегией жить вместе с офицерами, поселился с солдатами, испытав все тяготы их быта.

Он не забывал и литературу — стихи, рассказы, очерки, пылкие письма с лирическими отступлениями. Позиционное ведение боевых действий этому способствовало. Хотя опасность подстерегала повсюду. Однажды он прохаживался с обнаженным бебутом (чем-то вроде длинного кинжала). Взобрался на вершину бугра, чтобы лучше видеть волшебный снежный пейзаж, и тут засвистели над головой немецкие пули. Канонир кубарем скатился вниз. «Это было мое боевое крещение».

Ирен и ее сестры отдали ему не все письма. Кое-что обнаружено в архиве Одессы. Например, вот это — карандашом, быстрым почерком:

«22 января 1916 года.

Действующая армия. Когда я получил Ваше маленькое славное письмо, ей-богу, был рад, как ребенок. Получил я его вечером. В окопе очень темно, и поэтому прочитал я его кое-как. Насилу дождался утра. Утром пошел бродить подальше от землянок, чтобы остаться с Вашим письмом наедине. Подождите, лучше стихами…

Мне было странно, что война,

Что каждый день — возможность смерти,

Когда на свете ты одна

Да ломкий почерк на конверте…

Сейчас мы на передовых позициях, а я со своим взводом за версту от немцев. Летают пули, над головой рвутся гранаты. Пустяки, привык. Буду хлопотать об отпуске на Пасху в Одессу…»

При содействии генеральской дочки он провел Пасхальную неделю дома.

И снова был фронт, где он не мог ни на минуту отлучиться от орудия без разрешения и был рад, когда получал приказ от начальства отправиться куда-нибудь по делу — тогда он шел, весело размахивая руками, то и дело вглядываясь и внюхиваясь в душистое письмо барышни…

Корреспонденции с фронта, иногда в виде «писем к И. А.», Катаев публиковал в газете «Южная мысль». Он старался передать фронтовой быт в мельчайших подробностях, не забывая делать акцент на положительных сведениях. «Наша техническая подготовка — безукоризненна». За пять верст от позиции — лавочка, солдаты шествуют оттуда «счастливые, нагруженные сахаром, булками, салом». «Против лавочки — баня. Возле нее постоянно — группы землячков со свертками белья под мышками». Отдельно отмечал он «деятельность экономических лавок, питательных пунктов и санитарных поездов В. М. Пуришкевича» — «их значение очень велико».

Катаев наперекор аду в каждом тексте упражнялся в изобразительности — много описаний природы, а звуки войны художественно поданы: пальба, как будто «кто-то хлопает дверью или выбивает ковры», «вдалеке постукивает пулемет, словно кто рубит котлеты», «ружейная стрельба издали похожая на шум осеннего моря».

«По вечерам у нас — музыка и танцы. Играют на гармонике, скрипке и… лавровом листике». Это солдат «засунул в рот лавровый лист и извлекает из себя тонкие, жалобные звуки». «Землячки» научились красить белые рубахи в «великолепный защитный цвет»: их бросают в котел с кипящей водой «с сочной болотной травой, березовыми листьями и т. д.». Служба и причастие — «как-то странно: орудие и возле него алтарь, икона и священник с крестом». Огромный сибиряк Горбунов стирает белье за обучение грамоте. Херсонский моряк Колыхаев учится писать письма «благоверной и благочестивой жене». А сам Катаев читает вслух классику: «Что касается Анны Карениной, то она была единогласно названа шлюхой».

Общаться по душам было не с кем: симпатизируя солдатам, он тем не менее чувствовал себя чужим. «Наша землянка похожа на погреб… Теснота ужасная, кусают блохи. Иногда я сам себе кажусь кротом, который зимует в норе… Я все боюсь, чтобы нас не открыли с аэростата и не стерли с лица земли… Хочется женской ласки…»

«И представляешь себе так живо провинциальную гимназистку с толстыми русыми косами и голубыми глазами…»

А вот — о ранении орудийного наводчика: «Оттого, что серый день глядит скупо в маленькое окошечко — на веках у раненого лежит зеленоватый свет. У фельдшера в руках таз с окровавленной водой. Живот у Стародубца забинтован. Возле двери — молоденький офицер, начальник Стародубца. Он смотрит на него большими, умоляющими глазами и говорит взволнованно и тревожно:

— Стародубец… Стародубец… Стародубец…

Словно хочет разбудить его…»

В старости Катаев вспомнит то, что не могла пропустить цензура: наводчика погубил разрыв своего же бракованного снаряда, и вокруг шушукались об измене.

Он хвалился тем, что его батарее доверили охранять авиационный отряд. «Аппарат «Илья Муромец»! Ведь это наша национальная гордость». Ему довелось увидеть «аппарат» в действии:

«Прямо у меня над головой, в зените: черная, распластанная птица, похожая на крест.

— Муромец!

Какой огромный! Как спокойно и быстро идет».

Из другого сообщения про «будни»: «Осколки гранат срезают стройные, кружевные сучья берез, которые валятся с макушек к моим ногам… Сперва жутко. Потом… тоже жутко… Попадаю сапогом в лужу крови».

Та война нашла место в его прозе разных лет. Вот, например, рассказ «Под Сморгонью» (1939): «Несколько сот десятипудовых снарядов превратили нашу батарею, наш прелестный уголок с шашечными столиками, скамеечками, клумбами и дорожками, в совершенно черное, волнистое, вспаханное поле».

В корреспонденциях Катаева из циклов «Наши будни» и «Письма оттуда» — отвага и душевность батарейцев с их подлинными биографиями и фамилиями. Фронтовые стихи выходили в петроградском журнале «Весь мир».

Ночной пожар зловещий отблеск льет.

И в шуме боя, четкий и печальный,

Стучит, как швейная машинка, пулемет

И строчит саван погребальный.

Несмотря на все горе, Катаева не оставлял патриотический настрой, так что Федоров воодушевленно писал ему весной 1916-го: «С волнением читали мы последнее Ваше письмо. Да, чувствуется, слава Богу, что теперь мы будем давить немцев и, Бог даст, раздавим их».

Война обострила в Катаеве ощущение единственности: постоянно испытывая страх смерти и даже ужас, он тем не менее был уверен в своей неуязвимости, заговоренности, подозревал себя в бессмертии, ему казалось, что это он накликал войну, как-то таинственно ответствен за бойню. Впоследствии он повторял, что на войне потерял веру.

Именно в военных рассказах и зарисовках возник мотив, который не отпустит его никогда: трагикомичность реальности, словно людскими судьбами жонглирует адский клоун. В коротком фронтовом рассказе «Земляки» (1916) в избе с больными и ранеными солдатами один из них «с ежовой головой» хвастается, как его любят бабы, и сочно описывает доставшуюся ему в отпуске солдатку, истосковавшуюся по мужчине, и тут оказывается, что один из раненых, тифозный и обмотанный бинтами, ее муж. ««Испить бы», — прошептал обмотанный», которому не до ревности, ведь он едва жив.

Вспоминая кровавую картину, Катаев повторял: «Осадок остался на всю жизнь» — и спустя десятилетия мог застонать. «Кажется, что я весь с ног до головы в крови, которую никогда и ничем уже не смыть».

22 мая 1916 года русские ринулись в наступление на Юго-Западном фронте — знаменитый Брусиловский прорыв, после которого стратегическая инициатива перешла к союзникам. Вражеские удары под Сморгонью, на Западном фронте стали злее.

В ночь на 20 июня немцы выпустили отравляющие газы в сторону русских позиций.

В «Южной мысли» в очерке «Удушливые газы» Катаев писал:

«Все имеют нелепый, смешной вид и похожи на водолазов. Крутят головами и таращат друг на друга большие от очков глаза. Тишина, в виски стучит. В дверь начинает входить редкий-редкий зеленовато-желтый туман.

Мысль-молния:

— Газ… Это — газ».

А вот уже приходится спасать солдата по прозвищу Старик, намочив в чайнике изношенную портянку и набросив ему на лицо. Батарея палит, все задыхаются, теряя сознание и рассудок.

Ровно через месяц противник повторил газовую атаку. Отравился Михаил Зощенко, получив порок сердца.

Тогда же, будучи дневальным, Катаев бросился в блиндаж и пока будил батарейцев, наглотался фосгена: «Мне худо. Головокружение. При каждом вздохе в легких кинжальная боль. В висках оглушительный шум… Я уже еле сознаю, что со мной делается. Где? Почему вокруг меня какие-то люди? Кто они? Ах да, тень фельдшера и рядом с ним тень моего взводного… Я делаю усилие, стараясь улыбнуться, дать понять, что я жив еще, и в тот же миг лечу в пропасть небытия».

Его доставили в лазарет. К счастью, легкие не пострадали, были задеты бронхи.

«Впоследствии доктор как-то заметил мне:

— Скажите спасибо, что я не пожалел для вас казенной камфары и вкатил вам по знакомству не один, а два укола. А то бы вы были уже давно на том свете».

От фосгена голос Катаева навсегда приобрел надтреснутую хрипотцу.

С августа по ноябрь 1916 года Катаев с артиллерийской бригадой пробыл на Румынском фронте. Сначала были запутанные странствия: их погрузили в эшелон на станции Столбцы. Прибыли в Буковину, убежденные, что их направят в Брусиловский прорыв. Форсированный марш до Галиции. Недавно занятые русскими города Черновцы, Коломыя. Неожиданно бригаду развернули и эшелоном привезли в родную ему Новороссию, запахло близостью дома и моря: Жмеринка, Раздельная… Потом Тирасполь. Город Рени на берегу Дуная. Оттуда (так устроила Ирен) Катаева на пять суток командировали в Одессу. 14 августа Румыния, вдохновленная успехами генерала Брусилова, объявила войну Австро-Венгрии, и Катаев устремился обратно — догонять свою бригаду. После двухдневного путешествия на барже по Дунаю прибыл в город Чернаводэ. И наконец, поездом — в город Меджидие. И далее — к самой границе с Болгарией, в Южную Добруджу, где развернулись военные действия. «Здесь некогда воевал с турками мой прадед и освобождал братьев славян мой дедушка. И вот теперь я бреду в пыльных сапогах…»

Отравив чудовищными сценами, война пробудила в нем поэтику беспощадности: «Сербы дерутся как львы!.. Пленных не берут, раненых добивают на месте. Прелестные ребята!»

Вскоре бригада, где находился Катаев, попала в окружение к немецкой армии Августа фон Макензена (германского генерал-фельдмаршала, дожившего до девяноста пяти лет и обласканного Гитлером). У немцев было значительное превосходство в силах. В очерке «Из Румынии» Катаев писал: «Этот ад продолжается двое суток, и мы в течение их не отдали ни одной пяди земли, хотя неприятеля было вчетверо больше нас… Сейчас, стоит лишь мне зажмурить глаза, я отчетливо представляю себе поле, широко видное сквозь стекла «цейса», и отовсюду, из-за каждого бугра, из-за каждой неровности местности идущие густой черной массой неприятельские колонны». И все же пришлось поспешно отходить…

Наши войска закрепились на Траяновом валу между городами Меджидие и Констанцей. Катаев был телефонистом при офицере-наблюдателе. Под непрерывным обстрелом он десятки раз полз из окопчика вдоль телефонного шнура, чтобы соединить концы провода.

Новое отступление. Катаев не смог догнать свою батарею с телефонистом-напарником. Они скитались 11 дней. Тогда, в октябре 1916 года, Добруджа была потеряна…

В портовом городе Брайле на реке Дунай в кабинете генерала Алексинского (главного начальника снабжения Румынского фронта) он доложил военному начальству обо всех подробностях бегства.

По его воспоминаниям, за «мужество при обороне» Траянова вала он был представлен к солдатскому Георгию 4-й степени.

Догнав свою батарею, он попал в новый кошмар — разрывались новейшие тяжелые снаряды-«крякалки», накатывала пехота неприятеля. Катаев самовольно заменил раненого наводчика и принялся из трехдюймовки бить по немецким цепям. Тогда же он был контужен. И вновь — отступление.

Писатель Марк Ефетов вспоминал о гимназии, где какое-то время его учителем был отец Вали Катаева, уже известного благодаря местной прессе «героя сражений», которыми «мальчишки бредили». Когда «герой сражений» вернулся с фронта, Марик был счастлив пожать ему руку и с ним поговорить.

В декабре 1916 года Катаев был откомандирован в Одесское пехотное училище (просил Ирен «походатайствовать» об этом перед отцом). Он понимал, что лишается возможности стать артиллерийским офицером и сделается пехотным прапорщиком, но война замучила, требовалась передышка.

7 декабря его приняли на сокращенный четырехмесячный курс.

В день Февральской революции 1917 года в Одессе произошли оползни — Катаев вспоминал, что единственным поврежденным зданием оказалось их училище: трещина расколола бюст государя императора.

О тех событиях — «Барабан» с подзаголовком «Записки юнкера, революционный рассказ»[7]. Это же училище в 1917-м столь же ускоренным выпуском окончил писатель Лев Славин, всю жизнь друживший с Катаевым.

Про нахлынувшую революцию Катаев говорил: «Было сумбурно и весело». Начальник училища собрал их и прочел два манифеста — об отречении Николая и Михаила. «Мы были так взволнованны, что никто не спал. Офицеры не знали, как им быть». Мгновенная перемена произошла со вчерашними верными слугами престола, которые стали всех называть «товарищами». И вот — Валя с барабаном шагает впереди батальона: «…мы влились в бесконечный поток красных флагов, лиц, автомобилей, солнца, тающего снега, мальчишек». Он был опьянен до головокружения уличным шествием, словно языческим хороводом, и тогда же написал «Сонет свободе» в одесском журнале «Бомба»:

Идти — и чувствовать, что за тобой народ,

Что каждый — друг и преданный товарищ,

Что мы идем сквозь чад и дым пожарищ

К чему-то тихому и светлому вперед.

Идем вперед, вперед. И «марсельеза»

Гремит в ушах, как вольный лязг железа.

Но и он же вскоре в той же «Бомбе» пародировал изготовление «революционного рассказа» (напророчив себе то, чему придется отдавать дань почти всю жизнь):

В 140 строчек «баррикад»

Влить строчек 10 «марсельезы».

Взболтать. Прибавить «грустный взгляд»,

По вкусу «грохот митральезы»[8],

15 строчек про «нее»:

Курсистку, 8 — про студента,

13 строчек — про «него»,

«Свободного интеллигента».

Затем «толпу», «плакаты», «мглу»,

В «победу над врагом» вмешайте,

На керосинку!.. — И к столу

В горячем виде подавайте!

1 апреля 1917 года «отправился по назначению», то есть вновь на войну. Опять на «румфронт».

Постоянные перемещения: 9 апреля прибыл из штаба Одесского военного округа и зачислен в списки 46-го пехотного запасного полка младшим офицером 3-й роты, 6 июня назначен командиром очередной, 196-й роты пополнения и убыл с ней в распоряжение командира 5-го запасного полка…

Дальнейшее не напечатано на машинке, а уже вписано от руки…

28 июня 1917 года прибыл и зачислен в списки 57-го Модлинского пехотного полка младшим офицером в 7-ю роту. 11 июля 1917 года ранен.

Его ранило в предгорье Карпат в «керенском» наступлении — последнем для России в Первой мировой.

«Через три-четыре часа после начала сражения это был совершенный ад. Мне повезло, ранило одним из первых. Я был офицером связи по координации пехотной и артиллерийской деятельности. Дивизия понесла страшные потери».

Сначала он потерял сознание от взрыва и, очнувшись, решил, что пронесло, но потом увидел почерневший от крови карман бриджей. Расстегнувшись, ужаснулся виду своей пробитой осколком ляжки и обилию крови…

А вот стихи того же 1917-го под названием «Ранение»:

От взрыва пахнет жженым гребнем.

Лежу в крови. К земле приник.

Протяжно за далеким гребнем

Несется стоголосый крик.

Несут. И вдалеке от боя

Уж я предчувствую вдали

Тебя, и небо голубое,

И в тихом море корабли.

«Я неоднократно видел след этого ранения, — вспоминает его сын Павел. — Две давно уже заживших, но навсегда оставшихся глубокими «вмятины» от влетевшего и вылетевшего осколка в верхней части правого бедра в опасной близости от детородного органа. Рассказывая о своем ранении и показывая его, отец вовсе не драматизировал ситуацию, то есть относился к происшедшему с полным спокойствием, словно бы верил в свою неуязвимость».

Внучка Катаева Тина рассказала мне, что в 1960 году в Париже по настоянию жены Эстер он дал руку погадать турчанке. Та, к их удивлению, сразу упомянула ранение, в точности указав ту треть бедра, которое прошил осколок, и добавила, что видит на его груди золотую звезду. До Героя Социалистического Труда оставались еще долгие годы… По словам Тины, когда дед это пересказывал, у него было лукаво-задумчивое и даже шкодливое лицо.

Здесь же приведем еще одно более раннее предсказание. В 1955-м в Шанхае на рынке он вытянул у старой китаянки гадательную палочку, к которой прилагалась свернутая бумажка, где было написано: «Феникс поет перед солнцем. Императрица не обращает внимания. Трудно изменить волю императрицы, но имя ваше останется в веках».

«Керенское» наступление, поначалу успешное, захлебнулось из-за массового нежелания воевать. Возвращаясь с фронта, Катаев наблюдал разложение и бунт солдат.

Он отмечал работу «солдатского телеграфа», передававшего недовольство войной и властью. В «Юношеском романе» другой вольноопределяющийся чеканит по поводу настроений серошинельных «мужиков»: «Е…ли они Государственную думу!» (интересно, что слово с точками стоит и в советском издании, этому писателю было позволено больше других. К примеру — писать о «нимфетках», отсылая к «Лолите» в «Алмазном венце»).

В повести «Зимний ветер» Петю Бачея, в котором хорошо узнаваем автор, после ранения (совпадающего с катаевским) на станции Яссы чуть не расстреляли корниловцы. Он бросился из лазарета к коменданту, требуя поскорее отправить в тыл, чем вызвал у того бешенство, да еще и сипло прокричал в толпе солдат: «Нас почему-то держат здесь и мы, того и гляди, попадем немцам в плен!» Ночью Бачея арестовали, заперли, но на рассвете толпа солдат освободила своих товарищей, а заодно и его.

На мой вопрос, действительно ли у Катаева случился конфликт с военным начальством и он попал в переделку, его сын ответил: «В данном случае почти уверен, что что-то было — запомнил ощущение большой опасности, может быть, смертельной».

К тому времени Катаеву осточертело воевать, а за шумную «антивоенную» речь и в самом деле могли «коцнуть».

Но вполне вероятно, что он едва избежал не корниловской расправы, а солдатского самосуда, ведь как сказано в другом месте: «Всякий раз, когда Пете приходилось пробираться сквозь толпу среди настороженных, пронзительных солдатских глаз, которые с грубым недоверием провожали не по времени нарядного офицерика, он чувствовал себя хуже, чем если бы ему пришлось идти через весь город голым», а возлюбленная героя сообщает ему о своем отце-генерале: «Полное разложение. Солдатня совсем взбесилась… Вытащили из вагона и чуть не растерзали. Он насилу вырвался».

В 1942 году по дороге в Ташкент Катаев со свойственной откровенностью и показной самоиронией рассказал попутчику литературоведу Валерию Кирпотину о том, как пытался спастись во время Первой мировой (нашел время для рассказа!).

««Хоть бы заболеть», — постоянно тенькало у него в голове. И вот холодной, предосенней ночью он решил искупаться в ручье. Долго купался и лежал в студеной воде. И хоть бы что — на следующий день чувствовал себя необыкновенно окрепшим и бодрым».

Пересказ Кирпотина перекликается с эпизодом из «Юношеского романа», когда двойник автора, Саша Пчелкин леденит себя в ночной воде лимана, надеясь на воспаление легких: «Это был не столько страх физического уничтожения, страх телесной смерти, а и страх смерти души».

Раненный в бедро вновь оказался в Одессе, где пролежал в госпитале до ноября. Там он не забывал писать — например, любовные «Три сонета» Ирен Алексинской и рассказ о фронте «Ночью», отправленный в журнал «Весь мир», но запрещенный цензурой Временного правительства: «Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот все это — эти трупы, и вши, и грязь, и мерзость — через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там… «Четырнадцатый год»… что ли! Какая ложь!»

Ему был присвоен чин подпоручика, но получить погоны он не успел и был демобилизован прапорщиком.

После ранения приказом по 4-й армии от 5 сентября 1917 года № 5247 он был награжден орденом Святой Анны 4-й степени («Анна за храбрость» — шашка с красной лентой темляка, которую называли «клюквой») и обрел личное дворянство, не передающееся по наследству.

Двух солдатских Георгиевских крестов, которые он упоминал, в «Послужном списке» нет, но не факт, что Катаев присочинил (Анна всяко намного круче): нарастала смута, что-то вписывали от руки, что-то из бумаг могло утеряться, наконец, представить к Георгию — не всегда означало его дать…

Спустя 60 лет Катаев вспоминал ощущение «измены, трусости и обмана» поздней осенью 1917-го: «Надо было бы радоваться, что война для меня кончилась так благополучно: всего одна контузия, пустяковое отравление газами и ранение в бедро. Тем не менее мне было грустно. Я нанял извозчика и поехал в город, где долго сидел в кафе за чашкой кофе, а потом на углу Дерибасовской и Екатерининской, возле дома Вагнера купил громадный букет гвоздик, сырых от тумана, и отправил его с посыльным в красной шапке к Ирэн. Потом я стал как безумный тратить свои последние военные деньги…» В те дни, когда большевики брали Зимний, а вместе с ним и всю власть, и вели переговоры с Германией «о мире», Катаев чувствовал «унижение от демобилизации и горечь военного поражения». «Даже любовь меня не радовала», — добавлял он.

Осенью 1917 года он стрелялся на дуэли.

По утверждению одесского исследователя Феликса Каменецкого, это была последняя в городе дуэль, а вызвал на нее Катаева поэт (будущий эмигрант) Александр Соколовский за «оскорбление женщины».

Стрелялись на пистолетах ранним утром на Ланжероне. До первой крови. Якобы третьим выстрелом Катаев был легко ранен. И дуэлянты отправились обмывать событие. Следов ранения, если оно и было, не осталось, по крайней мере, сын Катаева ничего такого не видел. Но вот следы самой дуэли есть в разных текстах. У поэта Леонида Ласка из объединения «Бронзовый гонг» (враждебного катаевской «Зеленой лампе») в их журнале «Бомба» вышла серия эпиграмм «Бескровная дуэль», где к Катаеву он обращался так: «…Плети венки стихов твоей Прекрасной Даме, / Выдумывай бескровные дуэли для рекламы…» А в беллетризованных мемуарах «Черный погон» одессита Георгия Шенгели читаем: «Сашок Красовский в прошлом году с Отлетаевым нарочно дуэль сочинили, чтобы прославиться. И хотя и стрелялись, — все равно никто не поверил».

Павел Катаев рассказывает: «Все было устроено как перформанс (выражаясь по-теперешнему), так я понял со слов отца».

А может быть, Катаев просто не мог потерять лицо и отвергнуть вызов, брошенный Соколовским?

Игра игрой, но, как знать, уклонись пуля на миллиметр, вся история жизни Валентина Петровича обрушилась бы тогда осенью 1917-го на Ланжероне, где он лежал бы неживой у самого Черного моря.