Москва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переезду в Москву способствовало новое возвышение Нарбута, которого перевели в столицу в отдел печати ЦК РКП(б). Следом потянулись его подопечные, первым из которых был Катаев. Но в Москву поехал и Ингулов — поступил в Главполитпросвет на должность заместителя завагитотдела.

В Москву отовсюду, из родных мест и тех, куда были заброшены Гражданской войной, съезжались молодые литераторы — например, в 1921 году Михаил Булгаков из Батума через Киев, в 1922-м — Николай Асеев с Дальнего Востока (он чуть не уехал в Харбин вместо своего приятеля поэта Арсения Несмелова), Катаев и почти одновременно с ним Шенгели из Харькова. «Едущих в Москву можно было распознать по блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг», — наблюдала Вера Инбер. Они ехали оттуда, где только кончилась война и все время менялась власть, туда, где давно шла мирная жизнь.

«Я мечтал раскусить Москву, как орех, — признавался Катаев. — Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать. Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!)». Приехал он в марте, в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели, с плетеной корзинкой, «запертой вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья». «Как сейчас помню только что появившегося в Москве молоденького В. Катаева в какой-то пелерине вместо пальто», — писал артист Театра оперетты Григорий Ярон.

Это была Москва храмов, бульваров, переулков, голых садов, деревянных домиков, извозчиков и громыхающих среди талого снега трамваев. Столица нэпа. Время разгульного «мещанина» — обилие торговых лавок, частных магазинов, закусочных, пивных, кабаре и ресторанов, где выступали артисты-куплетисты и цыгане. Начался журнальный бум: множество изданий с юморесками, пародиями, карикатурами, фельетонами, веселыми зарисовками из обыденной жизни.

«Помню, я в первую ночь после приезда ночевал на десятом этаже дома Нирнзее», — делился Катаев. Увиденное с этой высоты он обрисовал через год в еженедельнике «Красная нива»: «Внизу шумела ночная Москва. Там ползли светящиеся жуки автомобилей и последних вагонов трамвая. Из ярких окон пивных и ресторанов неслась музыка, смешиваясь с гулом толпы и треском пролеток. Светящиеся рекламы были выбиты на крышах электрическими гвоздями».

Он встретился с поэтом и драматургом Андреем Глобой, который, извинившись, сказал, что должен идти к портному. Катаев, отвыкший от комфортных условий, был шокирован. К портному!

В Москве он сначала жил у Андрея Соболя. Но совсем недолго, сильно стеснял, да и многие атаковали жилище москвича. Переехал в Мыльников переулок (ныне улица Жуковского) в районе Чистых прудов, снял квартиру у Ляли Фоминой, которую посоветовал ему знакомый литератор. По всей видимости, «великая блудница», приторговывавшая самогоном, из рассказа «Фантомы» (1924) — и была та самая Ляля: «Универсальные брошюры по всем вопросам литературы, техники, философии, этики, социологии и животноводства сыпались из этой мрачной дамы, как из взломанного шкафа полковой библиотеки. Она уничтожала меня цитатами, зловеще хохотала, высовывала из-под одеяла толстую голую купеческую ногу, вращала облупленными яйцами глаз, чесалась под мышками, забивала в рот куски хлеба и жрала столовой ложкой сахарный песок».

Точный адрес в Мыльниковом переулке: дом 4, квартира 2.

Арон Эрлих, приехавший в Москву из Тбилиси, расценивал катаевский быт как вполне сносный по сравнению с тем, что выпало другим гостям столицы: «…квартира из двух маленьких, но настоящих и вполне благоустроенных комнат с гардинами и занавесками, с мебелью, с чайным и обеденным сервизами, даже с домашней работницей». Конечно, домработница появилась со временем, да и обстановка стала меняться постепенно, когда жилец начал неплохо зарабатывать.

На следующий же день после приезда Катаев отправился в Главполитпросвет. «Здесь был Ингулов, работал одним из заместителей Крупской… Он меня встретил словами:

— Да вы как будто с неба свалились. Мы хотели телеграмму вам посылать, ищем для журнала «Новый мир» ответственного секретаря».

Там Катаев познакомился и с самой Надеждой Константиновной.

Тот «Новый мир» просуществовал совсем недолго, вышло два номера, и все же, говорил Катаев, «отсюда и пошли мои литературные связи», завязалось знакомство с лефовцами. Журналом в основном занимался Александр Серафимович, живший в «Национале», где прямо в его номере велась вся работа. Другим редактором был Нарбут.

Но главное — талант, бравший разбег еще из детства; по замечанию Зинаиды Шишовой: «Юношеские катаевские рассказы, перевезенные в Москву, не стали от этого хуже. А многие ли провинциалы могут этим похвалиться?»

«Новый мир» опубликовал рассказы Катаева «В осажденном городе» и «В обреченном городе». Последний — переименованный «Опыт Кранца», который еще в 1919 году дважды выслушивал Бунин, был отредактирован Серафимовичем. Тот упрекнул Катаева в «одностороннем, условно-романтическом изображении жизни Одессы в годы острой классовой борьбы» и сам дописал последний абзац. Изначально у Катаева все завершалось эффектным изломом: «В ушах стоял оглушительный колокольный звон, и красными буквами гремела фраза, сказанная чьим-то знакомым и незнакомым голосом: «Вы держите папиросу не тем концом»». Правоверный Серафимович решил добавить суровых слов, создающих революционно-пролетарский контекст: «А в это время на темных и глухих окраинах рабочие уже смазывали салом пулеметы, набивали ленты, выкапывали ящики с винтовками, назначали начальников участков, и новый день, обозначавшийся светлой полосой за черными фабричными трубами, был последним днем Вавилона».

В другом рассказе «В осажденном городе» студент лирично откровенничал перед пьяным матросом: «И представляешь себе Россию, как шкуру огромного белого медведя, по которой во все стороны ползут поезда», тянулся почитать свои стихи, но тотчас, распознанный как контра, получал пулю. В этом рассказе (на месте не убийцы, но убитого легко увидеть Катаева) был тот странный привкус авторской философии, который возникал уже в текстах Первой мировой: кажется, Катаев совсем не сожалел о злом повороте житейского сюжета, ощущался особый трагичный цинизм…

«Выпускали его в противовес нэповским журналам», — вспоминал позднее Катаев о «Новом мире», подразумевая, что руководили журналом назначенные ЦК партии писатели-коммунисты. «Так начиналась борьба с нэпом в печати», — объяснял он, но это не мешало и ему печататься в изданиях «нэповских», то есть кооперативных, не государственных. В журнале «Рупор» (всего вышло пять выпусков) он опубликовал несколько стихотворных фельетонов на «бытовую тему», а в журнале «Москва» (вышло семь выпусков) — упоминавшийся автобиографический рассказ «Сэр Генри и черт».

Уже через год стихийное искусство и прежде всего сатира начали стремительно сужаться до «общественной пользы». Надежда Мандельштам, не жаловавшая оглушительный юмор одесситов и футуристов, полагала, что в начале 1920-х всплеск «шуточек» означал и их оскудение, и в дальнейшем шутка «использовалась как хорошо оплачиваемый агитационный прием». Однако — «шутка Мыльникова переулка была безобиднее, пока она существовала в устном фольклоре Катаева».

В Москве, как до того и в Одессе, и в Харькове, Катаев с первых дней был не прочь заработать на «общественной пользе». По заказу Главполитпросвета он начал сочинять стихотворные агитки, которые визировала Крупская, требовавшая «ультразлободневности». Иногда она вызывала его в кабинет, делала замечания, а заодно рассказывала о своем муже, жизни в эмиграции и почему-то Инессе Арманд. Однажды Крупская передала Катаеву пожелание Ленина литераторам «поменьше заниматься трескотней», а «рассказать народу в популярной форме о новой жилищной политике». Ободренный ее замечанием, что у него «бойкий язык», Катаев за несколько дней накатал брошюру под названием «Новая жилищная политика», которая тут же вышла в издательстве Главполитпросвета.

В одну из встреч с Крупской он не преминул попросить ее о знакомстве с Лениным. Она будто бы согласилась как-нибудь «повезти вечерком выпить чаю», чтобы Владимир Ильич послушал о «молодой художественной интеллигенции», но сослалась на то, что тот хворает за городом.

Вскоре после приезда Катаева в Москву Серафима Суок заявилась со своим новым возлюбленным Нарбутом (Олеша был оставлен в Харькове).

Приехавший в том же 1922-м Олеша стал жить у Катаева. Страдальческая ревность, испытанная им в то время, передана в его романе «Зависть». Этого не скрывал и сам Олеша, указывавший, что главный прототип его Андрея Бабичева — Владимир Нарбут: «Если бы он был не «колбасником», а, скажем, заведующим издательством, — это было бы пресно». В новой версии жизнь повторяла сюжет с одесским состоятельным бухгалтером.

Осенью 1923 года Олеша ненадолго вернулся в Харьков, откуда писал в Москву:

«Будь проклят тот день и час, когда я решил ехать в Харьков. Это было так же безрассудно, как если бы дали брюшнотифозному, который поправляется, свиную отбивную. Боже мой, как ужасно! Я живу в собственной могиле. Все те ужасные чувства, которые мучили меня в Харькове в прошлом году, — повторились с удвоенной силой. Это страшный рецидив… Я был в своей комнате у Фаины, у себя, у мертвого в гостях. Ничто не переменилось, все осталось, как будто я вчера заснул… Только там, где жил Нарбут, в этих трех заветных окнах теперь учреждение, и над главным окном горит огромный фонарь. Здесь я снял шапку и стоял очень долго… Теперь я вижу, что ничто во мне не прошло, что только Москва заглушила, как наркоз. Я только второй день в Харькове, завтракаю сейчас (Валя!) там на Екатеринославской, где каждое пирожное стонет от тоски о прошлом… Оказывается, что проездом из Крыма Нарбуты жили в Харькове. Фаина видала Симу. Она страшно загорела и страшно худа. Фаина спросила ее: «Жив ли Олеша?» И Сима весело и доброжелательно с улыбкой ответила: «Живет, живет, и очень хорошо живет»… Не знаю, вероятно, сбегу — здесь так мучительно, так трудно, здесь переживаешь дважды собственную смерть. Это не слова — вы видите, я не мог обойтись без участия, я сразу написал к друзьям. Я не могу, я сдохну в этом городе на гнилых реках…»[24]

А вот письмо Олеши — бывшей жене:

«Милая Симочка!

Мне очень хочется тебя увидеть. Семь месяцев я тебя не видел. До меня доходили только слухи о тебе. Ты понимаешь, как мне интересно увидеть тебя теперь — как ты выглядишь, как одета. Много воды утекло, многое переменилось, — а я даже голоса твоего не слышал целых семь месяцев! Если ты ничего не имеешь против, сделай так, чтобы можно было тебя увидеть. Мой телефон 42–20 (от 11–5 ч.). Стараюсь узнать, и не могу номер твоего телефона. Помню, что твое рождение 1 июня по ст. стилю, помню еще одну чудесную дату, о которой ты, вероятно, уже забыла. Все это не важно, — важно твое самочувствие, здоровье, о котором я очень беспокоюсь, — твои наряды, твои симпатии. Обо всем этом мне очень хочется знать, — без всяких надрывов, а просто, по-товарищески. Ты все-таки и теперь — для меня самый дорогой, самый близкий человек. Разлука с тобой — большое горе. Ты это знаешь. Поэтому очень прошу тебя — не оставь без внимания этой моей записки. Крепко жму и нежно целую руку»[25].

По Катаеву, на время Олеше удалось переманить Симу к ним в квартиру в Мыльников, но вскоре во двор явился бледный Нарбут и, называя всех по имени-отчеству, обещал застрелиться из нагана, если Сима к нему не вернется. И она вернулась.

Тогда же, в 1922-м, Катаева стала печатать в своих «Литературных приложениях» единственная несоветская газета в советской России — «Накануне».

Ее издавали в Берлине «сменовеховцы», предлагавшие эмигрантам примириться с новой властью и вернуться домой. Катаева впечатлял десятиэтажный дом в Большом Гнездниковском переулке, казавшийся «чудом высотной архитектуры, чуть ли не настоящим американским небоскребом». В этом «доме Нирнзее» на первом этаже и располагался московский филиал «Накануне».

Эмилий Миндлин, работавший в «Накануне» секретарем, так вспоминал о визите Катаева и Олеши: «Как ни убого выглядели наши, молодых «накануневцев», наряды, однажды появившиеся у нас Катаев и Олеша вызывающей скромностью своих одеяний смутили даже нашего брата. Не знаю, приехали ли они из Харькова поездом или пришли пешком, но верхнее платье на них выглядело еще печальнее, чем в Харькове! А ведь и в Харькове они походили на бездомных бродяг! Наш заведующий конторой редакции Калменс возмутился появлением в респектабельной редакции двух подозрительных неизвестных.

— Вам что? Вы куда? — Полами распахнутой шубы он было преградил им дорогу. Но маленький небритый бродяга в каком-то истертом до дыр пальтеце царственным жестом отстранил его и горделиво ступил на синее сукно, покрывавшее пол огромного помещения.

Катаев насмешливо посмотрел на Калменса и очень вежливо сказал ему «здравствуйте»… Ну и попало же мне, когда мои харьковские знакомцы ушли! По словам взбешенного Калменса (особенно взбешенного тем, что они выудили у него аванс!), я черт знает кого приглашаю в редакцию!»

«Сменовеховцы», группировавшиеся вокруг «Накануне», надеялись, что идеи коммунизма потерпели крах, нэп — это признак естественной эволюции, смягчения режима после Гражданской войны, неизбежного перехода от воинственной утопии к рынку, а там и к политической демократизации. Одновременно с этим звучали тезисы оправдания большевизма — например, главред «Накануне» Юрий Ключников полагал, что пролетарский интернационализм — псевдоним имперского собирания народов, а Россия снова становится великой державой. Алексей Толстой редактировал воскресное «Литературное приложение» к «Накануне», в котором печатались и писатели-эмигранты, и в основном — писатели, оставшиеся в России. Вскоре Ключникова сменил Григорий Кирдецов, и газета стала более просоветской. По этому вопросу мнения Сталина и Троцкого разделились. Если Троцкий приветствовал «покраснение», Сталин продавил постановление политбюро, написанное им лично: «Цека считает, что полевение «Накануне» является минусом для нас, ибо оно замедлит процесс расслоения эмиграции, отталкивает нейтральных, а самое газету превращает в подделку под коморган».

В «Накануне» среди прочего в 1922 году появился катаевский рассказ «Рыжие крестики» — красивый, лиричный — о некоей Наталье Ивановне и ее давнем поцелуе в грозовом саду на юге возле дачи: теперь «сердце, опустошенное войной и революцией», просило самоубийства, но в живых удерживали тот давний сад с поцелуем и неотправленное когда-то любовное письмо; со слезами она «вспомнила свою любовь к мужу, смерть ребенка, расстрел брата». (Не привет ли это так занимавшей его эмигрантке Зое Корбул? Гибель брата-белогвардейца, смерть ребенка…) Рассказ как будто нарочито был далек от всякой «идейности» (привет Ингулову!), просто женщина поняла, «что в жизни равны и счастье, и горе, и любовь, и смерть, что нет в жизни ни взлетов, ни падений».

В 1923 году в «Накануне» вышел «рассказ мрачного романтика» (так гласил подзаголовок) «Железное кольцо» (по словам Катаева, при знакомстве Есенин назвал его замечательным), написанный еще в 1920-м. Бессмертный доктор в берете, с пледом и со зловещим пуделем скитался по всему миру, ко всему безразличный. Лишь однажды он оживился, встретив на диком побережье неподалеку от Одессы кудрявого голубоглазого поэта с влагой вдохновения в голубых глазах. Доктор-демон решил одарить Пушкина-счастливца «грубым железным кольцом с бирюзой», приносящим счастье окружающим. Волшебное кольцо спустя долгое время «пропало в дыму десантов и в пылу реквизиции 1920 года». Но вот уже рассказчик встретил на базаре «старую ведьму» гречанку с тем самым кольцом на костлявом пальце мумии, пушкинскими вещами («клетчатые панталоны, складной цилиндр, подзорная труба и кружевной платочек») и даже соединенными тесемкой каштановыми бакенбардами. Он хотел все это приобрести, но началась базарная облава, засвистели милиционеры, налетели «всадники эскадрона внутренней охраны республики».

Эпизод с ускользнувшим кольцом (и прочим наследством Пушкина) можно прочитать как метафору катаевской судьбы, когда он, так рано и прекрасно сложившийся художник, был вынужден выживать, приспосабливая свой дар к «требованиям времени».

Ведь писатель — это еще и судьба. Советских писателей можно увидеть через игру «угадайка»: кем бы они стали, если бы не Октябрьская революция? Катаев выделялся среди лавочников и аптекарей, а порой рабочих и крестьян: был бы писателем, и наверняка не менее знаменитым (кстати, как и почти все герои его «Алмазного венца»). Рассказчик в «Железном кольце» поспешил скрыться: «Однако я думаю, что не много проиграл в конце концов. Верно?.. Над нами всегда будет влажная, высокая голубизна, и сливы на рынках будут всегда покрыты бирюзовой пылью. Впрочем, к черту бирюзовую пыль! Были бы только сливы, а украсть их при известной ловкости всегда можно. Сладкие сливы важнее литературного первородства, буду ловчить в агитпропе, красота мира никуда не денется…»

В 1924 году в «Накануне» был напечатан рассказ «Переворот в Индии»: поэт Жак Пусьен «не может жить без славы, денег и любви» и ловко обманывает капиталиста, социал-демократа и женщину, получив все желаемое: деньги, славу, любовь.

В «Накануне» появилось и стихотворение «Самогон» о реалиях, обступавших Катаева в квартире Фоминой:

Неповоротливая, как медведь,

Зима обсасывает лапу тут,

Где примусов пожарных блещет медь

И розы синие, гудя, цветут…

Царевна Софья, самогон готов,

Тащи бидоны, ведра волоки!

В Мыльниковом не только гнали самогон, но и нюхали кокаин.

Катаев в «Алмазном венце» упоминал о двух подружках, уступчивых и нежных, в белых платьицах, которые иногда по вечерам навещали квартиру в Мыльниковом. Олеша называл их «флаконами». «Я помню, Катаев получал наслаждение оттого, что заказывал мне подыскать метафору на тот или иной случай, — писал Олеша. — Он ржал, когда это у меня получалось».

Вероятно, в редакции «Накануне» в 1922 году Катаев познакомился с Михаилом Булгаковым. Неудивительно, что они пошли в это издание. Занятно другое: не успевшие сбежать белогвардейцы теперь участвовали в агитации к сбежавшим — возвращайтесь.

В марте 1922 года в Петрограде недолго выходил «первый беспартийный литературно-общественный журнал» «Новая Россия», который был закрыт Григорием Зиновьевым, но заново открыт Лениным, возродившись в Москве под названием «Россия». Главным редактором был Исайя Лежнёв, проповедовавший «консервативную революцию». Журнал охотно печатал Булгакова (в «Театральном романе» он назвал его прообраз дорогим для сердца словом «родина»), печатался со стихами и Катаев[26].

Вскоре после знакомства с Булгаковым Катаев посетил его квартиру: «На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты «Накануне» с переставленными буквами, так что получалось не «Накануне», а «Нуненака»». Булгаков относился к изданию, пожалуй, не столько с идейной, сколько с экзистенциальной брезгливостью (в нем мешалось упрямство «контры» и жажда привиться к новому строю) и в дневнике записал: «Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собою. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидали света ни «Записки на манжетах», ни многое другое».

Благодаря «Накануне» на Западе впервые узнали о Катаеве.

Автор газеты эмигрант Роман Гуль вспоминал о писателях, которым разрешили погостить в Берлине и которые по преимуществу составляли ее советский костяк: «Я познакомился с Конст. Фединым, Юрием Тыняновым, Борисом Пильняком, Евг. Замятиным, Ник. Никитиным, Ильей Груздевым и другими. Все это были писатели не только беспартийные, но и настроенные враждебно к режиму. С некоторыми я близко сошелся, и они были со мной откровенны. От них я узнал многое о советском режиме и тамошней жизни. В разговоре со мной ни один из них не посоветовал мне вернуться в Россию».

А вот как на страницах «Накануне» Гуль писал о Катаеве: «В творчестве Валентина Катаева есть две стороны: — от «Валентина» и от «Катаева». В православных святцах «Валентин» — самое неславянское имя. Валентин — благородный брат Маргариты. Валентин — романтик. Валентин — звучит западно. Но — «Катаев»! Где на «аев» найти еще столь русскую фамилию? Даже не русская — какая-то специально московская фамилия. Таки вспоминается: «катаю на резвой!»».

Гуль, участник Ледяного похода генерала Корнилова, не вернулся, но другие «сменовеховцы» возвращались один за другим. В 1930-е годы они, не исключая главредов Ключникова и Кирдецова, были уничтожены. Показательна судьба одаренного писателя, автора газеты Георгия Венуса. Он, как и Катаев, воевал в Первую мировую (Георгиевский крест) и Гражданскую (был дроздовцем). Вернулся в 1926 году, вступил в Союз писателей, его книги имели успех. Пережив несколько арестов, умер в 1939-м, избитый, больной гнойным плевритом, в тюремной больнице, откуда писал родным: «Я ни о чем не жалею, если бы жизнь могла повториться, я поступил бы так же».

У Катаева успели пожить все перебиравшиеся из Одессы в Москву (поэтому Надежда Мандельштам писала об этом жилище не как о персонально катаевском, а как о «ранней богемной квартире одесситов»).

С одной стороны, их пригрел нэп, с другой — сальность и приниженность нэпманов были им чужды, а еще — темперамент жителей теплых краев удачно совпал с легкими жанрами, востребованными тогда, так что все-таки само время (авантюр, трагикомедии и фантасмагории) пропитало множество литературных произведений.

Эрлих вспоминал, что дом Катаева был местом «вечерних сборищ». «Многие из нас приходили сюда с рукописями — почитать новое произведение, обсудить с товарищами свою удачу или неудачу. В складчину покупали пиво или вино… на закуску — тарань, козий сыр, колбаса, соленые огурцы. Начиналось чтение, после чтения пили и закусывали, а затем приступали к нелицеприятному разбору рукописи. Суровой критике подвергались и сюжет, и тема, и стиль, правда замысла и правда исполнения. Однажды я принес сюда пьесу — первую пробу свою в драматургии. Конечно, блин этот вышел комом. Да и вообще весь тот вечер складывался крайне неудачно. Денег ни у кого не оказалось — мы сообща едва наскребли около трех рублей. Хозяин дома распорядился:

— Три бутылки пива и одну тарань пожирнее!

— Только? — презрительно усмехнулась домработница; она уже успела привыкнуть к нашим разговорам, наслушалась наших выражений и словечек, поэтому с заметными нотками сочувствия в голосе высказалась так: — Пиво да вобла? Это — не тема!

— Ничего-ничего, сойдет…

— Да как это сойдет? Вон вас сколько народу… Кагору надо бы бутылочек минимум пять, ну и сыру швейцарского, икорки красной, свеженькой ветчинки — вот это тема! Поворот действия получится…

Но не было у нас средств «для поворота»».

Я привел обширную цитату прежде всего из-за реплики «привыкшей» домработницы. При перечислении желанных яств, кажется, заговорил сам Катаев! Наступательная интонация, наивно-циничная связка между хорошей закуской и качеством текста… Определенно он имел влияние на эту женщину.

14 июня 1923 года Катаев послал в Коктебель Максимилиану Волошину (тому самому, с которым у него никогда не ладилось) «самый сердечный привет и братство». Он сообщал, что с Толстым, отбывшим в Берлин «за женой и ребятами», много вспоминали и самого Волошина, и «великолепные и нелепые дни, проведенные в 19 году в Одессе», и призывал приехать в Москву и примкнуть к их кругу. «Я устроился очень хорошо, много пишу стихами и прозой… Москва ждет Волошина. Он не должен обмануть ее ожиданий. Москва — изумительный город. Десятки салонов работают на пользу отечественной поэзии… Правительство, при восторженной поддержке армии, флота и вооруженного населения, с минуты на минуту готово объявить поэтов вне закона. Москва ждет вас. Старые мастера нужны Москве. Приезжайте. В Охотном ряду в рыбных магазинах висят громадными бревнами фантастические осетры, которые сочатся и благоухают. Винторгуправление за небольшую плату отпускает желающим неплохое грузинское вино. В пивных подают очаровательное пиво, черное и белое, окруженное тарелочками с мокрым горохом, тонко нарезанной «глупой воблой воображения»[27] и сухариками. На мраморных столиках, покрытых пивной влагой и пеной, покоятся локти лучших и интереснейших людей современности».