«За власть Советов»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Роман «За власть Советов» вышел в «Новом мире» в 1949 году.

Бывший гимназист Петр Васильевич Бачей жил в Москве, стал крупным юристом. В июне 1941 года он отправился с сыном Петей в город детства, Одессу. Накануне ребенок не мог уснуть и смотрел на Кремль, «подернутый синей дымкой ночи» (вид из окна писательского дома): «Мальчик представил себе товарища Сталина, одного, в этот тихий и смутный предутренний час склонившегося над письменным столом, с дымящейся трубкой в крепкой, смуглой руке». Утром отца и сына увез в аэропорт голубой автобус «с двумя таинственными фонариками, розовато-синими, как медуница».

«Много лет спустя спросил у отца, что это за цветок такой — медуница, — вспоминал Павел. — И он мне ответил, что слышать слышал, а вот никогда увидеть ее не доводилось». Одна из разгадок обольстительности катаевской прозы — он уже тогда писал, как медиум, отдаваясь магии поэтического, свободно пропуская на страницу попросившееся слово. Хотя оставался точен — медуница по мере цветения меняет окраску с розовой на синюю.

Война застигла Бачеев во время расслабленного отдыха, и они застряли в Одессе. Петр Васильевич решил воевать, его зачислили в артиллерийский полк. Петя, отправленный в Москву на поезде, не доехал из-за разбомбленного моста, попал на теплоход, уходивший в Новороссийск, но начался немецкий налет, мальчика выкинуло в море взрывной волной, где его подобрала шаланда с работницами рыбоколхоза Матреной Терентьевной (Мотей) и ее дочерью Валентиной. Когда город был сдан, все трое присоединились в катакомбах к партизанскому отряду Мотиного дяди Гаврика Черноиваненко, «первого секретаря подпольного райкома». Позднее к ним примкнул попавший в окружение Бачей-старший. Подпольщики устраивали диверсии и агитировали народ на борьбу.

Из-за провокатора Андреичева были арестованы фашистами и казнены трое — партизан Святослав, разведчик Дружинин и юная Валентина.

В финале подземный обвал отсоединил отца от сына, разделил отряд на две группы, но обе чудесно выбрались наружу из лабиринтов — одни к советским танкам и талой воде ручья, «от которой, как от мороженого, ломило лоб», другие к штормовому морю с мчащими на Запад торпедными катерами…

«Я чувствовал себя молодцом, не предвидя, что в самом ближайшем времени окажусь примерно в таком же положении, — писал Катаев о своей последней встрече с Зощенко. — Так или иначе, но я еще не чувствовал над собой тучи».

А тучи сгущались.

3 октября 1949 года собрался Президиум Союза писателей. Катаева поругали за погруженность в «страну детства», слабую роль партии в партизанском движении и праздничную бутафорию вместо сурового драматизма. Единственным поддержавшим его без всяких оговорок был Сергей Михалков. Он назвал очень обидными и для себя нападки на талантливого человека, ведь завтра так же могут заговорить о нем самом. «Катаев написал книгу, в которой он очень хорошо, тонко и интересно раскрыл психологию ребенка… Есть отдельные куски, которые читаешь как стихи… И я хочу поздравить писателя с удачей». По поводу упреков в том, что Петя-младший — барчонок, Михалков включил иронию: «Я не знаю, у меня демократический сын или нет, дачи нет[124]. А у катаевского героя имеется дача, но неизвестно собственная или ее снимают?» — «Я сторонник того, чтобы дети жили в комфортабельных условиях», — сказал Катаев. В заключительном выступлении он слегка поскромничал («Как говорится, каждая девушка не может дать больше, чем она дает…»), но в основном хорохорился, нахваливая написанное. Отстаивая эпизод с тонущим Петей, он признался: «Я один раз умирал и мне показалось, что передо мной, — как это в плохих романах пишут, — прошла вся жизнь. Один раз я тонул, а другой раз меня ранили и я, теряя сознание, вспоминал отдельные куски». В итоге решили никакой резолюции не принимать.

8 октября 1949 года в «Литературной газете» ее главред Владимир Ермилов, начав с комплиментов роману, угрожающе (и проницательно) загромыхал: «Почему такое огромное место занимает в нем старая, дореволюционная Одесса?.. Устремленность не вперед, в будущее, а назад, в туман прошлого, окрашивает весь роман. Это роман, повернутый вспять… У Петра Васильевича ни разу не пробудилось естественное для любого советского человека желание ознакомиться со всем тем новым, что произошло в городе за советскую четверть века… От дореволюционной Одессы — к Одессе, захваченной фашистами, минуя двадцать четыре года советской власти, — вот какой «скачок» сделал писатель!»

Обвинение было тем более неприятным, что незадолго до этого Катаев публично заявлял: «При гитлеровцах и румынах происходило воскрешение старого мира».

Остроумно подловив автора на некоторых нестыковках и огрехах, Ермилов делал суровые политические выводы: «Из романа выпало главное: формирование сознания, характера, психологии людей партией большевиков… Автор не заметил, что он исказил облик партийного работника».

12 ноября Президиум Союза писателей обсуждал выдвижение книг на Сталинскую премию. И опять на защиту Катаева встал Сергей Михалков: «Это книга и реалистическая, и глубоко патриотическая, и романтическая. Эта книга уже стала любимой книгой советских детей». Михалков поддержал выдвижение романа «с чистым сердцем». Но взял слово писатель Михаил Бубеннов: «Роман Катаева «За власть Советов» является его крупнейшей творческой ошибкой… Катаев не чувствует, что клевещет на руководителей Одесского обкома партии…» Бубеннов продолжил топтать роман на следующем заседании 29 ноября: «В нем грубо искажается образ большевиков… Восторженно описываются старые улицы, меняла, частные магазины, гимназия и даже папиросные коробки старой фирмы!»

8 января туча как будто поредела. «Правда» напечатала статью критика Михаила Кузнецова (одессита по рождению) «Роман о советских патриотах». В целом книга Катаева была названа прекрасной, писателю (видимо, при переиздании) предлагалось сделать ярче и глубже отдельные сцены, связанные с партизанщиной. Заодно рецензент с презрением упоминал «усилия некоторых критиков» — ведь иной недобросовестный критик, «непомерно раздувая недостатки, имеющиеся в романе, по существу зачеркивает достоинства произведения». Полемика, казалось, затихала: статья в «Правде» — голос партии.

Не тут-то было. Внезапно обрушился град.

17 января судьбу романа должен был решать Комитет по Сталинским премиям.

Накануне и в тот же день опять в «Правде» (в двух номерах и оба раза на нескольких страницах) вышла статья все того же Бубеннова с серо-ледяным названием «О новом романе Валентина Катаева «За власть Советов»».

Сомнений ни у кого не возникло: одобрено на самом верху. Для верности сообщалось: редакция «полностью согласна с оценкой романа» и отмежевывается от предыдущей добродушной статьи Кузнецова — «неправильной» и «ошибочной».

Роман объявлялся негодным: «Чтобы это произведение вообще могло жить в литературе, его нужно подвергнуть коренной, решительной, глубокой переделке. Валентин Катаев не должен жалеть для этого ни времени, ни труда».

У публикации была особенная предыстория.

Писатель Николай Кузьмин, друживший с Бубенновым (даже сообщение о его смерти приснилось ему накануне того, как принесли газету с некрологом), пересказывал в мемуарах, будто тот безуспешно обошел редакции со своей «статьищей», но везде получил от ворот поворот, и тогда отправился к главным воротам — Боровицким Кремля, где вручил большой конверт дежурному офицеру. Дело было в пятницу, а в субботу позвонил главный читатель (Бубеннов запомнил звук звонка как особенный, режущий).

Сталин разделил недовольство Катаевым. Посоветовал напечатать рецензию в «Правде». Пожелал успехов.

«Что происходило с Бубенновым, нетрудно себе представить. «Голова, рассказывал Михаил Семенович, прямо-таки пылала!»».

Дальше звонок Маленкова, предложившего разбить статью на газетные подвалы. Через минуту звонил главный редактор «Правды» Михаил Суслов: просил спуститься к подъезду, редакционная машина выехала.

Вышла газета. Разразилась гроза.

Катаев раскрыл зонт. Уже 24 января «Правда» опубликовала его заявление: «Я согласен со справедливой и принципиальной критикой моего нового романа «За власть Советов», данной в статье М. Бубеннова на страницах газеты «Правда». Обещаю своим читателям коренным образом переработать роман. Считаю это делом своей писательской чести». Перед глазами был пример Фадеева. В 1947 году «Правда» разругала его «Молодую гвардию», обнаружив занижение роли партии в руководстве подпольщиками, что означало недовольство Сталина. Роман вышел в переделанном виде только в 1951-м.

Вскоре после публикации «правдистской» статьи, воспроизводил Кузьмин со слов Бубеннова, к нему «своей неторопливой державной походкой приблизился Катаев, протянул руку и, задержав рукопожатие, улыбаясь волчьей безгубой улыбкой, негромко, задушевным тоном произнес:

— Помни, Миша, что ты вынул у меня из кармана миллион!

И с прямой спиной проплыл к выходу».

Отмечу: и Катаев, и Бубеннов находились в одной редколлегии — «Нового мира».

Кстати, критику Бубеннова предвосхитил Шкловский, в 1948-м сообщавший Катаеву в письме: «Конечно, вся книга тороплива… Большой трактор, а пашет маленьким плугом… Ты прошел уже по выработанному штреку. И не пошел дальше».

Анатолий Рыбаков, называвший Бубеннова, автора романа о войне «Белая береза», удостоенного Сталинской премии первой степени, юдофобом и алкоголиком, приводил такую его характеристику, распространенную среди литераторов: «Белая береза, белая головка, белая горячка, черная сотня». (Добавим: Бубеннов был солдатом-минометчиком и «Белую березу» начал прямо на фронте.) В 1951 году в «Комсомольской правде» он выступил со знаменитой статьей «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?» («Нередко за псевдонимами прячутся люди, которые антиобщественно смотрят на литературное дело и не хотят, чтобы народ знал их подлинные имена. Не секрет, что псевдонимами очень охотно пользовались космополиты в литературе»), его в той же газете поддержал обычно отмалчивавшийся Шолохов («Не к лицу молодым литераторам стыдиться даже неблагозвучных фамилий своих отцов и праотцов»), в «Литературной газете» резко заспорил Симонов, в итоге кампанию затормозил Сталин, заметивший на политбюро: «Если человек избрал себе литературный псевдоним — это его право, не будем уже говорить ни о чем другом, просто об элементарном приличии… Зачем насаждать антисемитизм?»

Неприязнь же Бубеннова к Катаеву, по мнению Рыбакова, объяснялась просто: «интеллигентный, умеет писать, одесский акцент — личность сомнительная».

Юрий Трифонов, дебютировавший в 1950 году в «Новом мире» повестью «Студенты», вспоминал разговор с главредом:

«Твардовский сказал:

— Вы не думайте, что вы всех очаровали. Даже в нашей редколлегии есть люди, которые протестовали резко.

Я посмотрел вопросительно, перебирая в уме: кто бы это? Спросил:

— Бубеннов?

— Бубеннов! — строго и с нажимом произнес Твардовский. — Главный наш зоил. Мужчина серьезный, имейте в виду. Как он Катаева-то поставил по стойке «смирно»! Но мы с ним не посчитались. И вообще, я думаю, он у нас тут не загостится…

Твардовский угадал: Бубеннов продержался в журнале недолго, опираться ему было не на кого, Шолохов далеко, остальные члены редколлегии — Федин, Катаев, Смирнов и Тарасенков — стояли, конечно, за Твардовского. Заседания заканчивались руганью Твардовского с Бубенновым.

Александр Трифонович умел людей, которые ему были неприятны или которых он мало уважал, подавлять и третировать безжалостно: и ехидством, и холодным презрением, а то и просто бранью».

29 апреля 1950 года на Секретариате Союза писателей Бубеннов громил роман «Сталинград» («За правое дело») Василия Гроссмана, который готовил к публикации «Новый мир». Отпор дал Катаев, похвалив «великолепный глаз Гроссмана»: «Меня неприятно поразило, что товарищ Бубеннов не посоветовался с нами, беспартийными членами редколлегии, а бахнул во все колокола сразу. Зачем сразу писать Суслову?»

В те дни Валентин Петрович уже переписывал свое произведение по лекалам Михаила Семеновича…

Я не поленился сравнить оба варианта катаевского романа — раскритикованный Бубенновым и выправленный.

«Многое в романе производит впечатление нереальности, надуманности, фальши», — сообщал рецензент и переходил в атаку на «центрального героя»: «Трудно поверить, чтобы в городе могли называть Гавриком пожилого, почтенного человека, большого партийного работника, тем более что это уменьшительное имя, если им называют взрослого, иногда может приобретать не совсем хороший оттенок». Пришлось Катаеву заменить всюду легкомысленное Гаврик на Гавриил Семенович и «товарищ Черноиваненко», тем более основания были нешуточные. По утверждению Рыбакова (и об этом же Павел Катаев), Сталин сказал Бубеннову в телефонном разговоре: «Впечатляет место, где вы пишете о так называемом Гаврике. Правильно пишете. Гаврик по-русски — это мелкий жулик, мелкий мошенник. Встает вопрос — случайно ли такое имя, Гаврик, товарищ Катаев дал партийному руководителю? Не может быть такой случайности. Мне говорили, что Катаев — мастер литературы, может ли мастер литературы не знать, что такое означает на русском языке слово «гаврик»? Не может не знать».

Особенно возмутило Бубеннова мальчишеское веселье Гаврика в первые же минуты подполья. «Секретарь подпольного райкома партии, по заверению В. Катаева, сравнивает убежище, где разместились одесские большевики, с притоном контрабандистов! Что может быть кощунственнее этой сцены?!» Разумеется, в новой версии романа кощунство испарилось без остатка.

«Совсем странное впечатление производит Черноиваненко, когда он начинает говорить», — сердился Бубеннов на обилие жаргонизмов и просто одесский акцент «весьма неприятного человека». Что ж, все эти «слушай здесь!», «ша!» и «тэма» Катаев вымарал. Бубеннов — кстати, довольно аргументированно — показывал организационную беспомощность этого героя во всех делах. Пришлось корректировать сюжет. Разгневал рецензента и, по его выражению, «шут» — помощник Гаврика Леня Цимбал, который «вкалывал» песенки «с бодрой развязностью заправского одесского куплетиста». Конечно, в новой редакции пропали и такие ужимки персонажа, и его шальные куплеты. Немалое раздражение вызвала Раиса Львовна, переживавшая за своего мужа, оставленного в городе для подпольной работы. Катаев переписал и эти страницы. Пришлось значительно расцветить и расширить историю партизанской борьбы с оккупантами. Оказалась вычеркнута наивно-трагическая песня подпольщиков, которую Катаев взял из жизни — не устроила Бубеннова их неоптимистичная горечь.

«Катаев пишет в одном месте: «С чувством некоторого неприязненного смущения Петя смотрел, как папа и Колесничук целуются прямо в губы и хлопают друг друга по спине. В глазах мальчика было что-то неестественное в их поведении…» Мы согласны с Петей: это производит вопреки желанию автора очень неприятное впечатление!» В новом варианте уже не целовались…

Кое в чем грубиянская критика, пожалуй, пригодилась: композиция первого варианта была рыхловата, а развитие сюжета строилось на несколько утомительных сюрпризах-случайностях, когда действующие лица безостановочно встречали друг друга («по какой-то чародейской воле автора», — как резонно замечал Бубеннов). События в переписанной книге стали логичнее и достовернее. Впрочем, Бубеннов усомнился даже в траектории падения мальчика за борт. Пришлось сокращать сочное описание, высушивая — убрав или заменив синонимом каждое слово, которое в «Правде» было выделено жирным.

Что действительно было отвратно в статье — поучения (между прочим, в прошлом сельского учителя), какие образы и даже прилагательные нельзя употреблять… «В романе Катаева слишком много пустых звуков!» — наставлял кондовый соцреалист, полагавший почему-то недопустимым писать: «учтиво заикаясь», «ненавидел пронзительно» или «полз суставчатый червяк поезда». Ценителю прекрасного не понравился у партизанки неподвижный взгляд «светлых, прозрачных глаз с твердой косточкой зрачка». Что ж, Катаев эту «косточку» — извольте! — заменил на «зернышко». Но некоторые слова сдавать не захотел…

Несомненно, на переработанный роман легла мертвящая пелена официальной строгости. Исчезли вольности, способные вызвать высочайшее недовольство. Так, если в первом варианте бессонное лицо Сталина было «чуть тронутым двойным светом — светом зеленой рабочей лампы и парчовым светом дворцовых люстр», то теперь стало не до световых инсинуаций; в первом варианте Петя вспоминал демонстрацию и «веселого Сталина в белой майской фуражке и белом кителе», теперь эпитет «веселый» пропал. Может быть, вождю и тень отбрасывать не положено? Зато сохранился рассказ Пети в подземелье о том, как он видел Сталина на первомайском параде («весь в белом и в черных сапогах»): «Мы аплодировали, кричали ура, все бросились к парапету, и я бросился» (сын Катаева именно так и реагировал на вождя, даже пытался вскарабкаться на Мавзолей, и Сталин ему благожелательно кивнул[125]). А вот «рыцарски-прямые, благородные черты» автор убрал от греха — лучше не детализировать бога…

Вообще, в обеих версиях романа было очень много Сталина (как нигде у Катаева). Он явился к заплутавшим в темноте, измученным жаждой подпольщикам. В катакомбах при свете гаснущего фонаря они нашли клочки желтой от времени бумаги, листовку, написанную в 1912 году, и Гаврик в мистическом экстазе понял — спасутся:

«— Товарищи, это голос Сталина! Он долетел к нам из глубины истории. Чуете его силу? Это он, сам Сталин говорит нам сейчас: «Мы живы».

Черноиваненко полузакрыл глаза и медленно прошептал:

— …кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил! Да! Неистраченных сил…»

20 июня 1951 года Чуковский записал в дневнике: «Видел Катаева. Он кончил роман. Три раза переделывал его. Роман обсуждался в издательстве, потом редактором, потом его читал Фадеев, — сейчас послали в ЦК. «Я выбросил начало, вставил его в середину, у меня начинается прямо: «они давно хотели поехать в Одессу — отец и сын — и теперь их мечта осуществилась». Конец у меня теперь — они вернулись в Москву, вышли из метро — и только что кончился салют. Только две звездочки — синяя и розовая. А в самолете с ними генерал медиц. службы — не правда ли, здорово? И в метро они только перемигнулись. Это напомнило им штреки — в подземелье». Сам он гладкий, здоровый, веселый. У него в гостях подружка его юности Загороженко». (Очевидно, Наталья Запорожченко, младшая сестра Женьки Дубастого.)

Начало романа и правда стало проще и как бы уютнее, концовка стала торжественнее.

26 августа Чуковский записал: «Работаю в малиннике. Подходит Катаев. «Какая чепуха у меня с моим «Белеет парус», то бишь — с «За власть Советов». Книга на рассмотрении в ЦК. Приходит ко мне 3-го дня Саша Фадеев. — Где твоя книга? Отвечаю: — в ЦК. — Почему же они так долго рассматривают? — Не знаю. — Саша поехал в ЦК, спрашивает, где книга. Отвечают: у нас нет. Стали разыскивать. Нашли у тов. Иванова. Тот говорит: книга у меня (она уже сверстана). Но я не знаю, зачем ее прислали. Ведь ее в Детгизе уже рассматривали, уже есть о ней две рецензии, зачем же вмешивать в это дело ЦК? И постановили — вернуть рукопись Константину Федотычу[126]. И теперь милейшему Федотычу еще нагорит. Значит, книга моя через месяц может выйти. Вот здорово. Расплачусь с долгами. Я одному Литфонду должен 30 000. Попросил у Саши. Он весь побагровел. «30 000»[127] Сделаю ремонт в этом доме. Стены оставлю некрашеные…»».

Переделанный роман был принят и признан.

Бубеннов вспоминал (в пересказе критика Зелинского), как летом 1954 года впавший в запой Фадеев сидел у него на даче:

«— Ты должен понять, что, естественно, люди моего поколения мне психологически ближе, понятнее. Со многими из них я пил водку, например с Катаевым. — При этом Фадеев громко захохотал и хлопнул меня по колену».

Здесь выскажу спорную, но гипотезу: еще до «Вертера», до слияния авторского образа с узником ЧК Виктором Федоровым, Катаев примерил тот же прием, перенеся себя в румынскую Одессу. Вот он, Петр Васильевич Бачей, человек с катаевской внешностью и биографией (от Канатной улицы, через Сморгонь, к Замоскворечью), несет «эти карие узкие глаза с южным юморком, окруженные суховатыми морщинками», по городу, в котором опять сброшены Советы. «Одесса стала модным местом, чем-то вроде Ниццы, где одни рассчитывали повеселиться, другие — завести коммерческие связи, третьи — купить дачу где-нибудь в районе Фонтанов или Люстдорфа и жить в свое удовольствие». Главка с ироничным названием «Человек проходит, как хозяин…». «Старый белогвардеец, вернувшийся, наконец, после многолетней эмиграции в свой родной город?» — спрашивает он, оглядывая себя в стеклах витрин. Эта Одесса как будто бы взята из его молодости, он и сам сравнивает город с «временами деникинщины». Здесь ходят, словно воскресшие из тумана, «совсем не похожие на прежних люди». Попадается и старик «с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке» с «кадыком какого-то багрового, индюшачьего оттенка». Этот прохожий словно бы срисован с Бунина из «Записок о гражданской войне» — старика с толстой палкой с набалдашником, чья шея, «вылезавшая из цветной манишки, туго пружинилась…», и он «вертел шеей, словно ее давил воротничок».

На углу Дерибасовской и Адольфа Гитлера в комиссионном магазине «Жоржъ» торгует Женя Колесничук. Между тем прототип Женьки с той же кличкой Дубастый, друг катаевского детства, как уже говорилось выше, был именно эмигрантом, беглецом от «красных», поэтому запросто, как и другой друг детства Федоров, мог «вернуться в родной город с чужеземными войсками».

Приходит на ум и судьба родственника Валентина Петровича правнука протоиерея Александра (Кедрова) Бориса Швецова. Сын протоиерея Владимира, расстрелянного в январе 1938 года в Кирове, летом 1941-го красноармеец, он попал в плен под Ригой. Стал офицером так называемой 1-й Русской национальной армии белогвардейца Бориса Смысловского. Вместе с ним и сослуживцами нашел приют в Лихтенштейне. Затем переехал в Аргентину, где принял постриг с именем Анастасий. Близко общался со святителем Иоанном (Максимовичем), был хранителем Курской Коренной иконы Божьей Матери — Одигитрии русского зарубежья. Уже в нулевые годы переехал в Россию и поселился в монастыре напротив города Одоева Тульской области. 7 апреля 2015 года отметил столетний юбилей.

Кстати, о Вертере-Федорове. В черновом варианте романа был товарищ Бачея, белый офицер, прибывший в Одессу вместе с румынами. «Петр Васильевич должен был зарезать своего товарища-белогвардейца», — поведал Катаев Президиуму СП СССР в 1949-м. Поразмыслив, он выбросил сцену.

Зато сделал двух героев советскими разведчиками, которые не знают этого друг о друге.

И вновь с иронией глава называется «Друзья детства», крайне крамольная, если убрать обороты типа «с внутренним отвращением» или «в душе презирая себя».

«— Боже мой, кого я вижу! — сладко пропел Колесничук… произнося слова «боже» и «вижу» с нежнейшими, изысканнейшими черноморскими интонациями. — Господин Бачей!

— Господин Колесничук! — в том же духе воскликнул Петр Васильевич… — Ну, я очень, очень рад тебя видеть… Как живешь, старик?.. Что поделываешь?

— Ничего себе. Спасибо. Как видишь, мало-мало коммерсую… Ну а ты что робишь?

— То же самое, коммерсую, — пожал плечами Петр Васильевич.

— В Одессе?

— Не. Я сюда только на днях приехал… А, советская власть!.. Разве большевики что-нибудь понимали? Вот Америка — это да.

— Америка — это да! — вздохнул Колесничук. — Да и Германия, знаешь, тоже.

— Что тоже?

— Тоже, так сказать, могучая страна… Скажешь, нет?

— А кто ж спорит».

Но как бы то ни было, для меня бесспорно другое: своим романом Катаеву удалось показать настоящий советский и русский патриотизм — в ненависти к захватчикам, в жертвенности, в праздновании освобождения.

Он передал проснувшееся в людях чувство родной почвы и животворной связи с былым…

В конце книги Бачеи едут в метро, и черный туннель напоминает катакомбы. Выходят из вагона на новой станции «Новокузнецкая», открытой во время войны: «Петя увидел на сияющей стене ряд темных бронзовых барельефов, где среди шлемов, мечей и знамен в грозном сиянии славы строго и мужественно рисовались чеканные профили наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова»…

На этой станции Катаев с сыном, задрав головы, любовались мозаичными оптимистическими картинами Александра Дейнеки (с которым Валентин Петрович приятельствовал; как-то после ночной попойки в мастерской тот подарил ему свою картину «Коровы» — небольшое стадо под розовой луной).

Однажды, спустя много-много лет, Павел Катаев шел через «пестрый» зал ЦДЛ с отцом, вдруг потерял его, а оглянувшись, увидел, что тот стоит возле столика, а кто-то «с пьяным лицом» схватил его за руку.

«Сквозь буфетный шум до меня донеслось глухое восклицание, обращенное к отцу:

— Валя, прости!

И некто в темном, не отпуская папиной руки, сполз со стула и оказался перед отцом на коленях.

Не будь я сам свидетелем, эту быстротечную сценку можно было бы посчитать нелепой выдумкой.

— Да ладно, ладно… — приговаривал отец, делая деликатные попытки освободиться».

Это был Бубеннов.