7
На следующее утро учащиеся, жившие в интернате, проснулись раньше обычного. Они с особой тщательностью мылись, одевались в новое, чистое. Тиранов так надушился, что, казалось, запах духов сгустился над ним осязаемым облачком.
— Ты, Сергей, читаешь нынче? — спросил он Есенина и, как всегда не дожидаясь ответа, выпалил поспешно: — Я решил «Разбитое стекло» прочесть и «Рассвет», новое стихотворение, которое только что закончил. Ты его ещё не слышал. Про то, как тяжело рабочему человеку подниматься ранним утром по гудку и идти на постылую работу. А гудок точно стонет, тянет против воли...
— Желаю удачи, — сдержанно отозвался Есенин.
По случаю приезда епархиального наблюдателя собралась вся школа. Выло тесно. Ученики и сидели за партами, и толпились в проходах.
При появлении гостя, вошедшего в класс в сопровождении учителей и священника отца Алексея, воспитанники встали. Внимание было приковано к незнакомому человеку — грузноватому, одетому просто, с подчёркнутой аккуратной небрежностью, жёсткий воротничок сверкавшей белизной рубашки подпирал холёный подбородок, ёжик волос, как у Хитрова, обсыпан серой пыльцой седины. Он по-доброму, располагающе улыбался — от здоровья, от довольства жизнью и своим высоким, как ему казалось, положением. Остановившись у стола, он сказал густым, тёплым, вкрадчивым голосом:
— Садитесь, дети.
Последовал лёгкий стук закрывающихся парт — «дети» сели, переглядываясь, и опять стало тихо.
— Я получил большое удовольствие, знакомясь с жизнью вашей школы, — произнёс Рудинский, улыбаясь, обводя учащихся близоруко прищуренным взглядом. — Содержание учения, распорядок дня, чистота помещений, дисциплина, успеваемость — всё это отрадно было встретить и осознать. Учиться в такой школе — это большая честь, господа. Вам выпало счастье. Особенно повезло вам в главном — в ваших наставниках. Они люди образованные, знающие, любящие своё дело и вас, своих учеников. — Он указал на сидящих рядком учителей. — И ваш богослов и историк отец Алексей, и Виктор Алексеевич Гусев, и Дмитрий Петрович Головин, и Викентий Эмильевич Волхимер, и конечно же старший учитель Хитров Евгений Михайлович... Поздравляю вас, господа, с такими отменными воспитателями... И не случайно, что среди вас, молодых людей, немало самостоятельно мыслящих, со своими взглядами на жизнь, на общественные явления времени. И успевающих много среди вас... — Рудинский скользнул по листку бумаги. — С успехом учатся Кудыкин, Раскатов, Черняев и другие... Я выборочно, наугад, познакомился с сочинениями некоторых учеников; выделяются среди них работы Григория Панфилова. Его рассуждения по вопросам истории и современности любопытны, глубоки и даже не ординарны.
Есенин толкнул Гришу локтем — слушай, мол, гордись; Гриша провёл языком по запёкшимся губам, пятна на щеках сделались ярче и горячей, он не отрываясь смотрел на Рудинского.
— Вот что пишет господин Панфилов. — Рудинский поднёс листок близко к глазам. — «Учитель должен обладать истинной, нелицемерной любовью к детям, в то же время он обязан иметь и другие добрые свойства. Справедливость — одно из качеств наставника, посредством которого он может заслужить авторитет учеников, может иметь нравственное влияние. Твёрдость характера делает учителя устойчивым и последовательным в его действиях...»
Преподаватели незаметно обменялись взглядами — то ли подтверждали сказанное, то ли не соглашались.
— Это вполне зрелые высказывания господина Панфилова, и с ним, мне кажется, нельзя не согласиться... — Рудинский отложил сочинения Гриши и взял другой листок. — Но признаюсь, больше всего меня обрадовало то, что среди вас есть юноши, посвящающие себя святому делу — поэзии! Я ознакомился пока что с поэтическими опытами двух воспитанников. Я даже невольно вспомнил Царскосельский лицей, где впервые блеснули дарования Пушкина, Дельвига и других.
«Не лицей у нас, а бурса, — мелькнуло у Есенина. — Только нет порки на «воздусях»...
Волхимер ещё туже поджал губы, озираясь на Евгения Михайловича...
— Творчество Тиранова и Есенина различно, — продолжал епархиальный наблюдатель, — и по своей манере, и по своей направленности. Тиранова занимают темы, так сказать, гражданские, общественные, Есенина — любовь к окружающему, внутренний мир человека: он лирик. Должен вам сказать, что наличие стольких поэтов и с такими задатками едва ли встретишь в другой школе. И в этом, я уверен, заслуга Евгения Михайловича, он-то уж заметит в человеке искру Божию, а заметив, не пройдёт мимо... Пожалуйста, Тиранов, пройдите вот сюда, ко мне...
Тиранов, грубо расталкивая ребят, выдвинулся вперёд, остановился, исподлобья озирая присутствующих; чёрные волосики на верхней толстой губе зашевелились.
— Пожалуйста, — разрешил ему Рудинский. — Приступайте. Мы вас слушаем...
— «Разбитое стекло», — объявил Тиранов с вызовом и хрипло, с надрывом, как бы загибая голосом концы строчек, начал читать; прочитав это стихотворение, потёр о лацканы пиджака вспотевшие ладони, помедлил, дыша тяжело и отрывисто, глаза, небольшие и чёрные, прятались в норках под бровями.
— «Рассвет», — объявил он и снова стал читать длинно и угнетающе, с подвывом; натужное подвывание оставляло тяжёлое впечатление.
— Спасибо, — заторопился Рудинский, словно опасаясь, что последуют третье, четвёртое стихотворения. — Неплохо, Тиранов, только уж очень что-то мрачно, нет в стихах лёгкости, мало света, тепла.
Тиранов резко обернулся к нему:
— А в жизни, вы думаете, много тепла и света? Как бы не так! Найдите вы в ней легкоструйный зефир!..
— Но и ночи такой, беспросветной, какую рисуете вы, тоже ведь нет... — И, уклоняясь от объяснений, Рудинский сказал: — Садитесь, пожалуйста... Теперь я попрошу сюда господина Есенина.
Есенин, ловко обходя стоящих в проходе учеников, как-то чересчур стремительно очутился у стола, лёгкий, весь собранный, как птица перед полётом, и в то же время застенчивый, преисполненный торжественности.
Упоминание о Царскосельском лицее напомнило ему знаменитую встречу старого Державина и юного, начинающего жить в поэзии Пушкина. «Мне, конечно, далеко до Пушкина, — озорно подумал Есенин, едва приметно улыбаясь. — Но и Рудинский не Державин. А так — похоже. Поэтическое крещение, что ли...»
Рудинский с любопытством взглянул на светловолосого юношу и зажмурился — словно само небо плеснуло в лицо Есенину сверкающую голубизну, ярко зажгло глаза.
— Удивительный отрок! — прошептал Рудинский, не в силах оторваться от голубых, чистейших озёр. — Прошу вас...
Есенин помедлил, вопросительно взглянул на старшего учителя.
— «Звёзды», — подсказал Евгений Михайлович и упрямо кивнул. Есенин подчинился, хотя и ощущал некоторую неловкость...
Звёздочки ясные, звёзды высокие!
Что вы храните в себе, что скрываете? —
начал Есенин тихо, точно шёл на ощупь, никого не замечая перед собой, — раздвинулись стены тесного помещения, и открылся мир во всей его безбрежности и неповторимости: земля в шумных рощах, исхлёстанная дорогами, уводящими за горизонт, пашни с зелёными всходами, весенние разливы рек, и над всем этим — высокое небо, усыпанное звёздами...
Звёзды, таящие мысли глубокие,
Силой какою вы душу пленяете?
Голос его креп и наполнялся звоном; раскованный, он вопрошал, посягал на что-то, стремился в немереную ширь, томясь неясностью.
Частые звёздочки, звёздочки тесные!
Что в вас прекрасного, что в вас могучего?
Чем увлекаете, звёзды небесные,
Силу великую знания жгучего?
И почему так, когда вы сияете,
Маните в небо, в объятья широкие?
Смотрите нежно так, сердце ласкаете,
Звёзды небесные, звёзды далёкие!..
Евгений Михайлович Хитров, волнуясь, переводил взгляд то на чтеца, то на епархиального наблюдателя: проверял, какое впечатление производили на него стихи. Рудинский сидел, облокотись о стол, и, прикрыв глаза, покачивал в такт головой, точно слушал музыку.
«Конечно, тут не обошлось без влияния Михаила Юрьевича Лермонтова, — думал он. — «Тучки небесные, вечные странники...» Но ведь и то уже замечательно, что юноша тянется к автору «Мцыри», а не к третьестепенному рифмачу... Молод ещё, совсем молод...»
Закончив первое стихотворение, Есенин, не прерываясь, перешёл к другому. Голос уже не повиновался ему.
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется — на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.
Ты сама под ласками сбросишь шёлк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.
И пускай со звонами плачут глухари,
Есть тоска весёлая в алостях зари.
Окончив чтение, Есенин постоял так, не двигаясь, точно прислушиваясь к звону своего голоса, затихающему вдали, как в роще. Рудинский поднялся.
— Ну, спасибо! — сказал он, искренне растроганный. Только что мелькнувшая мысль о подражании Есенина Лермонтову показалась необоснованной. Самородок!
Да ещё какой!..
— Вы доставили нам большое удовольствие... У вас, милый мой, несомненный талант. Его надобно развивать, совершенствовать. — Он положил обе руки на плечи Есенину. Учащиеся смотрели на них не шелохнувшись; только под кем-то поскрипывала парта. — Не бросайте писать, из вас выйдет настоящий поэт. И у вас должна быть своя дорога в литературе. А жизнь вы любите, Есенин, вы жизнелюб. От этого в ваших стихах так много чувства, и не только тепла, но и страсти. Это замечательно! Стихи ваши хоть сейчас можно печатать...
Есенин смотрел на него и молчал, блуждающая улыбка озаряла его лицо, юное и прекрасное.
— Спасибо! — прошептал он, повернулся и выбежал из класса.
Он шагал по апрельским лужам, уходя от города всё дальше и дальше, наедине со своей огромной радостью и со своей, ещё не узнанной судьбой, и сердце его больно стучало от тревожных и неясных предчувствий.