15
Утром на звоннице гудели колокола — день был воскресный. Но Есенин не слышал звона, он спал, не подозревая того, что в этот час происходило в избе.
Сестрёнка Катя сидела у окошка и наблюдала, как из храма неторопливо выходили люди. От празднично одетой толпы отделилась женщина, которую все звали Воробьихой, — быстрая на ногу, востроглазая и пронырливая, — она направилась к избе Есениных.
— Мама, — живо известила Катя, — к нам Воробьиха идёт!
Мать готовила завтрак, самовар уже кипел. Заглянув в зыбку, где безмятежно спала Шура, мать приблизилась к окошку.
Воробьиха двигалась походкой, похожей на трусцу, немного припадая на одну ногу и озираясь по сторонам. По этим оглядкам мать догадалась, что спешит она неспроста — или с новостью, или по неотложному делу. Была она баба одинокая — бобылка, хоть и пронырливая, с собачьим нюхом, но услужливая, незлобивая и на удивление бескорыстная, и Татьяна Фёдоровна принимала её с ласковым покровительством и доверием.
— Может, она к Ерофеевне торопится? — вслух подумала мать, погладив Катю по голове. — К нам ей вроде бы и незачем. Разве что чайку попить...
— К нам, — решительно крикнула Катя. — К нам же!..
Воробьиха вошла в избу, перекрестилась на образа, сказала певучим голоском, сладко, по-кошачьи прижмурив глаза:
— С праздником вас! Как у вас чисто да опрятно! Хорошо вы живете, Таня, и изба просторная, и храм Божий рядышком.
— Да, у нас хорошо, нечего Бога гневить, — согласилась Татьяна Фёдоровна. — Ты проходи, Варя, садись. Сейчас чай пить станем. С пирогом.
Гостья не торопясь сняла атласный праздничный платок, заколотый у шеи булавкой, и стала без него ещё проще, добрее. Прошла, прихрамывая, вперёд, села на лавку.
— Да, летит время, Таня, — заговорила она. — Мы стареем, а детки растут, будто их тёплым дождичком поливают. Сынок, сказывают, приехал? Вырос, небось не узнать. Где он, поглядеть бы на него хоть одним глазком.
— Спит в амбаре.
— Отсыпается, стало быть... Где и поспать, как не у родимой матушки... Женить его не надумала? Все ровесники его давным-давно переженились. Пора и ему бы...
Татьяна Фёдоровна растерянно улыбнулась, вспомнив, как вчера ночью к Сергею приходила Лидия Ивановна, — мать и сейчас не понимала, как это могло случиться...
— Мы с отцом волю с него не снимаем, Варя, у него у самого голова на плечах...
Воробьиха, понизив голос, выпалила строго и наставительно:
— А вы ему зря волю не давайте — жените, и вся недолга!
Татьяна Фёдоровна опять улыбнулась, подумав: «Женишь его — поди-ка!» Сказала Кате:
— Беги, дочка, разбуди Сергея.
Дверь амбара была раскрыта — из неё слышалась весёлая, задорная песня. Есенин лежал на кровати, заложив руки за шею, и пел. «Уж и жених...» — насмешливо подумала девочка и выговорила с деланной строгостью:
— Иди чай пить. Мама велела, чтоб скорей!
— Обедня уже отошла? — Он удивился, вскочил с кровати. — Принеси ковшик воды, лицо ополоснуть.
Он вошёл в избу свежий, с влажными волосами, в серых брюках, в новых штиблетах, в белой рубашке с галстуком. Не ожидая встретить гостью, приостановился у порога.
— Здравствуйте... тётя...
Воробьиха чуть не подпрыгнула от изумления.
— Батюшки, Таня, красавец-то какой! Королевич! Право слово — королевич!
Есенин негромко засмеялся.
— Принц Датский — Гамлет.
Мать сказала сдержанным тоном:
— Серёжа... поставь самовар на стол... Теперь сядь. — Она казалась серьёзной и немного печальной. — Вот уговаривают женить тебя. И невесту подыскали уже.
Есенин развеселился:
— Невесту? Кого же?
— Дарье Шориной желательно Наташку за тебя отдать, — пояснила Воробьиха.
Есенин быстро вошёл в игру.
— Ах, Дарье желательно! Как это мило с её стороны... А мне вот желательно невесту сперва поглядеть...
— Невеста — что надо, — заверила сваха авторитетно. — Что красавица, что смиренница, что умница... Другой такой во всей округе не сыщешь. — Она говорила, а сама всё ближе и ближе придвигалась к Есенину. — Бери, парень, не промахнёшься! Ручаюсь!..
— Даже ручаетесь! Устно или письменно?
— Головой! — выкрикнула Воробьиха, входя в азарт. Она раскраснелась, глазки засверкали, а цепкие пальцы впились в его плечо.
— Может быть, возьмём, мама, если уж другой такой во всей округе нет? Одна беда — не видал её.
— Как это не видал! Чай, вместе в школу-то бегали. Моложе она тебя, может, на годок будет. Так это и лучше...
Есенин пробормотал со смешком:
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе был меня, мой свет,
А было мне тринадцать лет...»
Воробьиха недоумённо поглядела на жениха и отодвинулась, обиженная.
— Бормочет Бог знает что, как дурачок...
Есенин расхохотался — вот комедия-то в самом деле!
Мать погрозилась:
— Серёжка, не озоруй. Дело-то нешуточное. Девичьей чести касается. Думай, что говоришь...
— Она на сенокосе будет? — деловито спросил Есенин.
— А как же! Первая работница!
— Ладно, погляжу, что это за лучшая красавица в округе. Садитесь, тётя, чай с нами пить. Придвигайтесь ближе.
Катя опять выглянула в окошко.
— Глядите, барчата идут! К нам! Глядите, глядите! С цветами.
Через улицу, не спеша, даже церемонно, перешли мальчик и девочка, оба в соломенных шляпах с широкими полями. Подойдя к избе, они неуверенно взошли на крыльцо, в сени и вежливо постучали в дверь. Хозяйка отворила. Они перешагнули порог, удивлённо озираясь на большую русскую печь, на цветастые занавески, точно попали в сказочный терем. В руках у них были букеты роз. Мальчик поклонился, а девочка как-то смешно присела, дотронувшись пальчиками до платьица, — оба хорошенькие, нарядные, непохожие на деревенских ребятишек.
Мальчик произнёс, не робко, а спокойно, с достоинством:
— Это Сергею Александровичу. От мамы. — И протянул букет. Девочка подала свой.
Есенин поспешно вылез из-за стола, принял от детей букеты, на лепестках роз ещё светились капли утренней росы.
— Передайте маме мою благодарность.
— Благодарю, передам, — сказал мальчик. — До свидания. — Он опять поклонился, а девочка снова присела, тронув пальчиками платьице. И они ушли. Мальчик вёл сестрёнку за руку.
Есенин был взволнован, случившееся повергло его в смятение.
— Мама, найдётся у нас свободная кринка? — Он положил цветы на стол.
— Погляди в чулане, — сказала мать, едва скрывая смущение.
Он сунулся в чулан, нашёл пустую кринку, красную, гончарную, наполнил её водой и поставил в неё розы. Благоухание текло от них, заполняя всю избу. Посреди избы стояла мать и, что-то соображая, тихонько качала головой.
Воробьиха, поджав губы, встала.
— Спасибочко за чай, за сахар. Я уж пойду... — Она накинула на голову свой атласный платок и заколола его булавкой у шеи.
— Заглядывай, Варя, — сказала мать каким-то упавшим голосом. — Не обходи стороной...
— Непременно, Таня, непременно.
Есенин неприкаянно потолкался по избе, потом присел к столу и наскоро, не ощущая вкуса, съел яичницу, запил пирог чашкой чая и молча вышел из избы в сад.
Каждый вечер, как только начинало смеркаться, Есенин надевал свой серый костюм, начищал ботинки и, выпив прямо из кринки молока, пересекал наискось улицу, скрывался за высоким забором барского особняка. Иногда за ним заходил Тимоша Данилин, и тогда они отправлялись вдвоём.
Их встречали ласково и непринуждённо. Первое время Есенин чувствовал себя стеснённо в этом необычном месте. Хозяйка улавливала это его состояние и однажды спросила с едва приметной улыбкой;
— Вы действительно так робки, Сергей Александрович, или это ваша манера держаться так... скрывая свои подлинные чувства за опущенными ресницами?
Есенин удивлённо взглянул на неё.
— Я об этом не думал, — сказал он, помедлив. — Так уж выходит... Вам неприятно моё поведение?
— Нисколько. Чувствуйте себя как вам удобней!.. — Она вглядывалась в него всё пристальней. — Когда я наблюдаю вас, то невольно возникает мысль... Много вы принесёте горя женщинам, много слёз, разочарований!
Есенин отступил от неё, как будто испугавшись.
— Да, да... Делать это вы будете не умышленно, без цели, а так... мимоходом...
— Что вы говорите, Лидия Ивановна! Это невозможно.
— Я вижу... Я знаю... Я — женщина...
— Мне как-то неловко... честное слово. В ваших словах я слышу упрёк, которого я не заслужил... Может быть, мне уйти...
Она остановилась перед ним, спокойная, с умной, чуть снисходительной усмешкой. Белое платье, узкое в талии, с высоким воротом, закрывавшим шею, делало её высокой и, пожалуй, величественной.
— Зачем же вам уходить? Вы так обидчивы? Не надо. Вы сейчас не такой, поверьте, я лишь предполагаю, каким вы будете в будущем. И вы не уйдёте, потому что... — Она как бы запнулась и закончила просто: — Сейчас мы будем пить чай. С вареньем... Пройдёмте на террасу... Тимофей Петрович, приглашайте господина Есенина...
Они сидели на открытой террасе за столом. Шумел самовар, поблескивали в закатном луче солнца чайные приборы, скатерть. Вокруг террасы цвёл жасмин — пышно взбитая, благоухающая пена цветения.
Ока внизу словно оборвала течение и стояла, чутко прислушиваясь к тишине угасающего дня. Багряные блики расплылись, и вся река выглядела красной, накалённой изнутри. От неё вместе с сумерками медленно подымалась прохлада.
Лидия Ивановна сама разливала чай, крепкий и душистый.
— Угощайтесь, — сказала она, подойдя к Есенину сбоку, и поставила перед ним вазочку со свежим клубничным вареньем. — Тимофей Петрович говорил мне, что вы знаете наизусть много стихов, даже «Евгения Онегина» и «Демона». Это правда?
— Правда, — ответил Есенин. — Пушкина знаю почти всего, Лермонтова всего...
Горничная принесла лампу под широким абажуром из зеленоватого стекла, на высокой подставке, освободила для неё место посредине стола. Свет её сразу изменил лида, приблизил темноту к самой загородке, и цветущие ветви жасмина утонули во мраке.
— А западных классиков вы знаете? — спросила Лидия Ивановна. — Байрона, Гейне, Верхарна? Поэтов древней Эллады?
— Мало, — сознался Есенин. — А то, что читал, не понравилось. «Манфред», например, Байрона. Неживой, надуманный. Разве можно сравнить его с поэмой «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова! Тут кровь, душа, страдания живых людей. А там — одна отвлечённость.
— Ты не прав, Сергей, — сказал Тимоша Данилин, до сих пор скромно молчавший. — Любить или не любить Байрона — это твоё личное дело, но знать его или других поэтов ты обязан...
Лидия Ивановна поспешно отозвалась:
— Вы совершенно верно заметили, Тимофей Петрович. — Она вдруг заволновалась, с ложечки на скатерть упала рубиновая капля варенья. — Ах какая я неаккуратная! — Взяла салфетку и бросила её, прикрыв тёмное пятно. — Знать — значит понять, — продолжала она. — А поймёте, то, возможно, и полюбите... Кстати, Байрон влиял и на Пушкина, и в особенности на Лермонтова...
— Но он при всём своём влиянии не смог оторвать их от жизни народа... — Есенин поглядел на неё открыто, даже слишком смело; прядь волос над бровью, пронизанная светом лампы, казалась красной. И эта красная прядь притягивала взгляд хозяйки.
— И вы, пожалуй, справедливо заметили, Сергей Александрович, — сказала она негромко, с расстановкой. — Они были крепко связаны с землёй. В этом вообще ценность русской литературы, русского искусства... — И вдруг она, глядя ему в глаза, стала читать по-французски.
Есенин впервые слышал чужой, картавый язык, и его слух был поражён новизной. По тому, как она читала — певуче, врастяжку, — он догадывался, что это были стихи.
— Кто это? — спросил Есенин, когда она умолкла.
— Поль Верлен. А вот он в переводе Валерия Брюсова. Послушайте:
Мне часто грезится заветная мечта —
Безвестной женщины, которую люблю я...
И ею я любим; та женщина одна
Умеет разгадать моей души загадки...
Она смугла, бледна иль рыжая? — Не знаю.
Как имя? — Ах, оно нежней, чем имена
Всех тех, кого я знал, когда был близок раю!
В манящем голосе она таит одна
Все звуки голосов, отторгнутых утратой.
И тихий взор её подобен взору статуй.
Есенин молчал, взволнованный, покорённый не столько строчками стихотворения, сколько её голосом, монотонным, вкрадчивым, плывущим. Ему показалось на миг, что кто-то в темноте кустов подкрадывается к нему, к его сердцу, он как будто слышал шелест кустов за спиной и оглянулся. Про себя он отметил, что стихи Верлена давят, как неизлечимая болезнь, как навязчивый сон, и они глубоко чужды ему.
— А вот послушайте, как звучит Байрон на родном ему языке, — сказала Лидия Ивановна и стала читать по-английски.
И Гёте она декламировала на немецком языке. Есенин слушал и поражался и её знаниям, и её неистовому обаянию, красоте и ощущал себя в её обществе неучем, нескладным деревенским парнем... Смутное чувство сожаления о чём-то неосознанном, но важном коснулось души, вызвав ожесточение и неутомимую жажду знаний — невозможно идти вперёд, быть поэтом, не постигнув поэзии во всей её объёмности...
Но сильнее всего на него влияла музыка, она завораживала, проникая в самую глубину, в сердцевину его существа.
— Лидия Ивановна, поиграйте что-нибудь, — попросил Есенин.
Она оживилась:
— Вы хотите? Идёмте...
Они оставили стол и пошли в гостиную. Лидия Ивановна тотчас села за рояль, стоявший почти на середине просторной комнаты. Тимоша сел в кресло, а Есенин осторожно облокотился о край чёрного полированного рояля. В этом доме он впервые услышал и Бетховена, и Шопена, и Чайковского, и Рахманинова... Он внимал сложнейшим сплетениям звуков свято, как внимал в детстве молитвам. Ему хотелось плакать от благоговения, от красоты и восторга. Он забывал про всё, себя не помнил, чувствовал только, как вливается в грудь что-то непостижимое, божественное — свет солнца.
Она перебирала клавиши, где с силой, где с нежностью, где с болью и страстью; она глядела на этого удивительного человека и удивлялась тому, как он слушал. И чем дольше она глядела, тем ближе он как бы подступал к ней, близко, совсем близко, чистый, застенчивый, талантливый, талантливый навсегда — она это скорее угадывала сердцем, чем осознавала умом. Пыталась отстранить его и не могла, не хватало сил. Наконец она зажмурилась и резко опустила крышку рояля. От неожиданного стука Есенин вздрогнул, улыбнулся простовато и светло, как бы спрашивая: уже всё?
Через полчаса, покинув белый дом, он шагал через улицу к своему амбару, благодарный, влюблённый, до краёв полный неясными ощущениями и красотой...