62

Весной я снова уехал с Никритиной за границу и опять вернулся в Москву в непролазь и мглу позднего октября. В один из первых дней по приезде побывали у Качаловых. В малюпатенькой их квартирке в Камергерском пили приветливое хозяйское вино.

Василий Иванович[65] читал стихи — Блока, Есенина. Из угла поблескивал чёрной короткой шерстью и большими умными глазищами качаловский доберман-пинчер.

Василий Иванович положил руку на его породистую точёную морду.

— Джим… Джим… Хорош?

— Хорош!..

— Есениным воспет!

И Качалов прочёл стихотворение, посвящённое Джиму. А я после спросил:

— Что Есенин?… хорошо или худо?…

Вражда набросала в душу всякого мусора и грязи. Будто носили мы в себе помойные ведра.

Но время и ведра вывернуло, и мокрой тряпкой подтёрло. Одно слово — чистуха, чистоплюха.

— Будто не больно хорошо…

И Василий Иванович рассказал тёплыми словами о том, что приметил за редкие встречи, что понаслышал через молву и от людей, к Есенину близких, и сторонних.

— А где же сейчас Серёжа?… Глупо и гадко всё у нас получилось… не из-за чего и ни к чему…

До позднего часа просидели в малюсенькой комнатке за приветливым хозяйским вином.

Прощаясь, я сказал:

— Вот только узнаю, в каких обретается Есенин палестинах, и пойду мириться.

И в эту же ночь на Богословском несколько часов кряду сидел Есенин, ожидая нашего возвращения. Он колдыхал Кириллкину кроватку, мурлыкал детскую песенку и с засыпающей тёщей толковал о жизни, о вечности, о поэзии, дружбе и любви. Он ушёл, не дождавшись. Велел передать:

— Скажите, что был… обнять, мол, и с миром…

Я не спал остаток ночи. От непрошеных слёз намокла наволочка.

На другой день с утра — бегал по городу и спрашивал подходящих людей о есенинском пристанище. Подходящие люди разводили руками. А под вечер, когда глотал (чтобы только глотать) холодный суп, раздался звонок, который узнал я с мига, даром что не слышал его с полутысячу, если не более, дней.

Пришёл Есенин.