«Чистый и платонический роман Натали и Жоржа»

Через год и четыре месяца он окончился драмой на Чёрной речке. О нём лишь 20 января 1836 решился наконец-то сообщить Геккерену Дантес.

Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, — отношения между сыночком и отцом к этому времени стали столь тёплыми, что Жорж уже смело обращался к Геккерену на «ты», — но, видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а после полудня сонвот моё бытие последние две недели и ещё по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверноето, что я безумно влюблён! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе её, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя. Самое ужасное в моём положениичто она также любит меня, но видеться мы не можем, до сего времени это немыслимо, ибо муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но, во имя Господа, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Ты погубил бы её, сам того не желая, я же был бы безутешен; видишь ли, я сделал бы для неё что угодно, лишь бы доставить ей радость, ибо жизнь моя с некоторых порежеминутная мука. Любить друг друга и не иметь другой возможности признаться в этом, как между двумя ритурнелями контрданса,ужасно; может статься, я напрасно всё это тебе поверяю, и ты назовёшь это глупостями, но сердце моё так полно печалью, что необходимо облегчить его хоть немного. Уверен, ты простишь мне это безумство, согласен, что так оно и есть, но я не в состоянии рассуждать, хоть и следовало бы, ибо эта любовь отравляет моё существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом о своём отчаянии, но чума и голод разорили её деревни). Теперь ты должен понять, что можно потерять рассудок из-за подобного создания, в особенности если она вас любит![154] (Все фразы подчёркнуты мною. — С. Б.)

Этот пассаж уже давно в «обиходе» пушкинистов. В 1946 г. во Франции вышла книга Анри Труайя о Пушкине с фрагментами двух писем Дантеса — вышеприведённого и от 14 февраля 1836 г. — о нём пойдёт речь дальше. Но любая цитата, оторванная от контекста, может послужить для любых выводов, стать средством защиты или орудием обвинения. Именно так и произошло, когда в 1951 году эти отрывки были переведены М. А. Цявловским на русский язык. Вместе с фальшивыми «свидетельствами» А. Исаченко (о чём подробно рассказано в главе «Почти детективная история») эти «улики» стали поводом для начала нового «процесса» над женой Поэта. К сожалению, в нём приняла участие и Анна Андреевна Ахматова, чей непререкаемый авторитет на многие годы вновь втоптал в грязь имя Натальи Николаевны.

А как же всё было на самом деле? Неужели правда, что Натали «также любила» Дантеса, что они тщательно скрывали эту тайну, до поры до времени известную только им двоим? Оба горели желанием постоянно говорить друг другу об этом поглотившем обоих вихре и урывками, между двумя ритурнелями контрданса, горячо и бессвязно нашёптывали безумные, из души рвущиеся признания? Признания в любви — этом самом прекрасном, самом достойном человека чувстве. Которое не может быть преступным только потому, что в нём смысл божественного мироздания. Что оно включает волю расширять границы своего собственного «Я» с гуманнейшей целью обеспечить своё или чьё-то другое духовное возвышение. Эта мысль принадлежит виднейшему психологу Америки Моргану Скотту Пеку. Любви как философской категории посвятил целый раздел своей нашумевшей и самой читаемой после Библии книги «Искусство быть Богом».

Именно с этих позиций попробуем разобраться в хронике чувств двух наших героев, отображённой в письмах Дантеса к Геккерену. Спустимся с трибуны безгрешных судей-моралистов. Откажемся от этих набивших оскомину понятий о «супружеской верности», о «невольнике чести». Прислушаемся к зову правнука Дантеса, выраженному словами Бодлера, — не прибавлять новых мук усопшим бедным, которых ждёт так много горьких бед.

Позабудем на время о выжженных раскалённым железом клеймах: «божественная идиотка», «пустая кокетка», «бездушный авантюрист» Дантес, «циничный дипломат» Геккерен, «садистка-сводница» Полетика. Давайте попробуем вместе с вами, Читатель, вникнуть в смысл сказанного внуком Пушкина Николаем Александровичем в письме 1939 года к своему кузену (троюродному брату) Клоду де Геккерену д’Антесу: Я к Вашему расположению, чтобы защитить честь двух наших предков. Неведомы пути Провидения. Может быть, Оно даёт нам неповторимую возможностьобъединив наши усилия, положить конец трагической и тёмной истории, в течение века разделявшей наши семьи, и я имею удовольствие констатировать наше взаимное убеждениеоба наших деда были невинными жертвами.

Прежде всего я сама себе говорю: постарайся, хотя это и нелегко, быть непредвзятой, откажись от въевшегося в плоть и кровь, внушённого тебе многотомной пушкинистикой недоброжелательного отношения к Дантесу и Геккерену, от уже выраженных тобой негативных оценок этих двух личностей. Стань раскрепощённым и непредвзятым человеком, каким и должен быть житель планеты на пороге XXI века. Прислушайся к мнению своей юной дочери, живущей ритмами нового времени, без предрассудков и консерватизма твоей юности. К дочери, которая спокойно заявляет: «Гомосексуализм — не порок, а состояние человека! И никто не вправе его осуждать!» Встряхнись и бесстрастно проследи логику развития чувств Дантеса. Ибо он, как всякий другой, имеет право на взросление, на изменение отношения к себе и окружающим, на расширение границ своего «Я» — особенно интенсивное у влюблённого человека…

Отрывок из письма без даты, написанного, по всей вероятности, в октябре 1835 г.: Бедняга Платонов[155] вот уже три недели в состоянии, внушающем беспокойство, он так влюблён в княжну Б… (молодую княгиню Елену Павловну Белосельскую. — С. Б.), что заперся у себя и никого не хочет видеть, даже родных. Ни брату, ни сестре не открывает двери. Предлогом служит тяжкая болезнь: такое поведение удивляет меня в умном молодом человеке, ибо он влюблён так, как нам представляют героев в романах. Последних я вполне понимаю, ведь надобно же что-то придумывать, чем заполнить страницы, но для человека здравомыслящего это крайняя нелепость[156]. (Подч. мною. — С. Б.)

А через четыре месяца Дантес уже сам мечется в горячечном бреду: Мой драгоценный друг, никогда в жизни я столь не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю её больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом единственное моё утешениемне кажется, что, когда я говорю с тобой, на душе становится легче. У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в её доме, но видеться с ней наедине, думаю, почти невозможно, и всё же совершенно необходимо, и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я вновь обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступить слишком ранотрусость. <…> Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности, знаюони тебя удручат, но с моей стороны в этом есть немного эгоизма, ведь мне-то становится легче.[157]

Прошло ещё двенадцать дней. Карнавальное безумие Петербурга сошло на нет — начался Великий предпасхальный пост, стихало и безумие Дантеса. Его страсть к Пушкиной умиротворилась:

Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с нимчасть моих терзаний. Право, я, кажется, стал немного спокойней, не видясь с нею ежедневно, да и теперь уж не может кто угодно прийти, взять её за руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как я это делаю: а они ведь лучше меня, ибо совесть у них чище. Глупо говорить об этом, но, оказываетсяникогда бы не поверил,это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли даёт его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему её человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне своё положение с таким самопожертвованием, просила пощадить её с такою наивностью, что я воистину был сражён и не нашёл слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: «Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем моё сердце, ибо всё остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой»,да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к её ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала ещё сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я её боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано всё существование.

Прости же, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с неюодно и говорить с тобою о нейзначит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь, что я мало о себе рассказываю.

Как я уже написал, мне лучше, много лучше, и, слава Богу, я начинаю дышать, ибо мучение моё было непереносимо: быть весёлым, смеющимся перед светом, перед всеми, с кем встречался ежедневно, тогда как в душе была смерть,ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу. Всё же потом бываешь вознаграждёнпусть даже одной той фразой, что она сказала; кажется, я написал её тебеты же единственный, кто равен ей в моей душе: когда я думаю не о ней, то о тебе. Однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты-то останешься навсегда, что же до неёвремя окажет своё действие и её изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил.[158] (Всё подч. мною. — С. Б.)

Разве объяснение Натальи Николаевны с Дантесом не напоминает ответ Татьяны Лариной Онегину? Тот самый хрестоматийный ответ, ставший синонимом благородства и чистоты русской женщины XIX века? Сколько поколений восхищались высоконравственной добродетелью Татьяны и почти столько же поколений втаптывали в грязь имя Натальи Николаевны, почти точь-в-точь повторившей слова героини Пушкина! Цветаева, Ахматова и вслед за ними десятки писателей, критиков, исследователей обвиняли бедную Натали в никчёмности духа, не способного оценить величие человека, чьей женой она имела честь быть! При всём моём уважении к обеим поэтессам я вынуждена сказать, сколь пагубна и для них самих, и для русской литературы, и для россиян, чьими пророками они были, есть и будут, эта нетерпимая, максималистская умозрительность. Эти плоды рассуждений ума и не очень чуткого (а значит, и не доброго?!) сердца.

И вот всё кончилось. Увлечение Натали Дантесом. Её чистое, искреннее (пусть и обманное, но в этом — увы! — убеждаемся обычно слишком поздно!) чувство к нему оскорблено его расчётливостью и предательством. Так сразу, без перехода, после пылких объяснений ей в любви, после мастерски разыгранной сцены покончить с собой, если она не будет ему принадлежать, он делает предложение её сестре Екатерине и вскоре женится на ней. Опьянение чувств и разума завершилось драмой — гибелью Поэта и саднящей, неизлечимой раной в её душе. Она осталась одна, окружённая на многие десятилетия осуждением мира. Уже нет того, кто до гроба был её хранителем. Кто до последнего дыхания повторял слова о её невинности. Всё кончилось. Осталась её скорбь о Пушкине. О том, кто послан был ей Богом. До самой смерти страданиями, болезнями, постами искупала вину. А можно ли с уверенностью сказать, кто больше виноват в свершившемся — жена Поэта или злая воля Рока? Предсказанная, предречённая вещуньями ещё задолго до их женитьбы. Даже будучи с Ланским в браке — вполне благополучном и счастливо-тихом, — она любила своего Пушкина! До последних дней, до своего преждевременного конца. Но об этом никто не знал, может быть, догадывались только её старшие дочери. Вспомним слова из её письма к Ланскому: Позволить читать свои чувства мне кажется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца.

Пусть вспоминает эти слова всякий грешный, кому вновь захочется занести камень над её головой! Тысячу раз не правы те, кто утверждал и продолжает утверждать вслед за А. П. Керн, что, живо воспринимая добро, Пушкин не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное глубокое чувство, им внушённое. Да, верно, очаровывало! Порой он влюблялся в этих дам, сгорал от страсти к ним, обжигал их божественным огнём льющегося с небес поэтического потока. Он был Поэтом. И жадно любил жизнь во всех её проявлениях. С одинаковым увлечением внимал голосу балаганных сказителей и наслаждался беседами с салонно просвещёнными светскими красавицами. Но идеалом Поэта оставалась его Татьяна, милая Татьяна:

Она была нетороплива,

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей…

Всё тихо, просто было в ней…

Стихи из детства, из той поры, когда сам Поэт, и его красавица жена, и проходимец Дантес были всего лишь волнующими тенями прошлого. Из той поры, когда всё то, что связано с Пушкиным, ещё не стало частью твоею собственной судьбы. А сам Поэт не воспринимался входящим в жизнь ребёнком как самый наирусский, самый ясный дух России. И вот теперь поражаешься вдруг открывшимся тебе сходством двух образов — Лариной и Гончаровой.

Этому идеалу Поэта — тихой красоте — посвящена замечательная и неизвестная в России — написанная и изданная в эмиграции — статья П. Б. Струве «Дух и Слово Пушкина». Одна из её глав называется «Ясная тишина». Приведу только её начало: Итак, основной тон пушкинского духа, та душевно-духовно-космическая стихия, к которой он тянулся, как творец-художник и как духовная личность, можно выразить словосочетанием: «ясная тишина». У самого Пушкина это словосочетание не встречается, но по смысловой сути принадлежит ему, есть его духовное достояние. Оно раскрывает, по мысли Струве, смысл пушкинского идеала — земную, плотскую и душевную, духовную — сверхчувственную красоту.

Но этот идеал, впервые так ясно выраженный Пушкиным, выпестовывался русским духом и есть сущность национального характера. Он проявлялся в народном творчестве и русской литературе, в церковно-богослужебных книгах, отшлифовывался писателями до Пушкина — самым значительном в XVII веке Г. К. Котошихиным, в XVIII веке — Тредьяковским, Ломоносовым, Державиным, в XIX — Жуковским. А Пушкин, как истинно русское явление, впитал его в плоть и кровь и гениально, спонтанно, ясно выразил в своём творчестве. После него только Достоевский, и то под конец жизни, сумел принять и окончательно усвоить этот двойственный смысл пушкинской чистой красоты и пришёл к Пушкину и склонился перед ним. Струве кропотливо, на сотнях примерах — от Соборного уложения царя Алексея Михайловича до произведений Пушкина — исследовал эту тенденцию в помещённом в конце статьи приложении — «Материалы к историческому толковому словарю языка Пушкина». Этот забытый труд русского философа и литературоведа необходимо воскресить в пушкиниане. И он вместе с собранным им огромным материалом для «Исторического толкового словаря как языка самого Пушкина» станет бесценным пособием прежде всего для языковедов. Поможет и тем, кто ничтоже сумняшеся отрицает религиозность Поэта, суть которой Пётр Борисович выразил так убедительно: Ясный дух Пушкина смиренно склонялся перед Неизъяснимым в мире, т. е. перед Богом, и в этом смирении ясного человеческого духа перед Неизъяснимым Божественным Бытием и Мировым Смыслом и состоит своеобразная религиозность великого «таинственного певца» Земли Русской. И, подобно десяткам другим отвергнутым прежде и теперь возвращающимся к нам русским религиозным философам, прольёт свет в наши души.

После прочтения статьи П. Б. Струве уже не возникнет вопроса, почему Пушкин предпочёл Гончарову, в которой находят очень мало ума, перед, скажем, обольстительной Александрой Россет или блестящей Долли Фикельмон. Обе они не вошли в его донжуанский список, но были его хорошими друзьями. С. В. Житомирская в послесловии к мемуарам Смирновой-Россет заметила: Сам её женский обликсмелость поведения, острый язык, «шутки злости самой чёрной»вряд ли был для него привлекателен. Однако, узнав Александру Осиповну ближе, он не мог не оценить её живой ум, образованность, тонкий юмор, благородный нравственный облик. Он запечатлел эти черты в её стихотворном портрете — «В тревоге пёстрой и бесплодной»[159]. Дарье Фёдоровне Фикельмон и петербургскому обществу в её дневнике посвящена отдельная часть моей книги. Поэтому не буду сейчас углубляться в характер отношений Долли с Поэтом. Забегая вперёд, только скажу: не было между ними романа, о котором с лёгкой руки Нащокина толкуют в пушкинистике. Не было и не могло быть. Резонёрствующая Долли, которую иные называли даже фразёркой, была далека от идеала Пушкина. Но духовно они были очень близки. Поэт ценил её ум, отдавал должное её красоте, но как женщина она его не вдохновляла. Своё отношение к подобным ей дамам выразил в «Евгении Онегине»:

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.