6. Жизнь вдвоем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Жизнь вдвоем

Вхожу в новую жизнь. Я женат.

Живем с Татьяной Алексеевной и держим девочку для домашних услуг.

Одет во все новое и для меня сшитое. Черная сюртучная пара, мягкая шляпа пирогом, новые ботинки на пуговицах, крахмальная сорочка с красным галстуком и серебряные часы с цепочкой и брелоками, — делают меня неузнаваемым.

Впервые снимаюсь. Танечка сидит на стуле, а я неподвижным изваянием с застывшим лицом и выпученными глазами стою рядом.

Долго не могу привыкнуть к счастью, выпавшему на мою долю. Мне стыдно перед Федором Васильевичем — он остался тем же бедняком, каким и был.

Страховая премия в размере одной тысячи пятисот рублей, полученная Татьяной Алексеевной после пожара, почти целиком уходит на меня и на содержание нашей квартиры. Одно неприятно — очень редко вижу жену.

Уходит на фабрику чуть свет, а возвращается поздно вечером.

В газете мое положение заметно улучшается. Печатается нижними фельетонами моя «Горничная» под новым названием, придуманным Потресовым «По-господски».

Тихо и покойно плывут дни мои. Сыт, одет, крепко и долго сплю, не думаю о завтрашнем дне и все же не чувствую той живой радости, какая должна быть у счастливого человека.

Прежде всего мне скучно быть одному. Злюсь и ненавижу Асмолова, этого богатого фабриканта, эксплуатирующего мою Танечку.

Потом мне надоели исправления моих рукописей Розенштейном и Потресовым. Каждый из них по-своему распоряжается моим трудом. В результате не узнаю своих произведений, когда читаю их в газете.

Хорошая жизнь влияет на характер. Застенчивость, неуверенность, робость понемногу оставляют меня. Делаюсь вспыльчивым, дерзким и положительно дичаю.

Меня, например, раздражает зависимость Татьяны Алексеевны от фабрики. Хочу иметь жену свободную, а не рабу Асмолова.

Хочу раз в жизни быть напечатанным без редакторской правки.

Все эти «хочу» злят, волнуют и приводят меня в бешенство.

Один мечусь я по нашей комнате и боюсь, что не выдержу этой тихой жизни.

Два скандала в один день. Под вечер врываюсь в кабинет Розенштейна и кричу злобно и дерзко:

— Прошу прекратить печатание «По-господски»! Не хочу быть смешным и подписывать не Принадлежащие мне фельетоны…

У Розенштейна спадает пенсне. Широко раскрыты близорукие глаза.

— Что с вами?.. И вообще, нельзя ли потише…

— Одну минутку… Прошу выслушать. Скажите, как бы вы себя чувствовали, если бы все, что вы пишете, кто-нибудь стал бы исправлять так, что вы не узнали бы своих статей?..

— Позвольте, — перебивает Наум Израилевич, — ваша аналогия никуда не годится: я с высшим образованием, старый, опытный журналист, а вы…

— Знаю, знаю… А я — человек, пришедший с улицы, малограмотный, никому не известный… Но доколе?!. Вот уже два года не даете возможности увидать полностью в печати мой труд — плоды тяжких дум и терзаний…

Входит Потресов. Тут уж я совсем не выдерживаю и обоих учителей осыпаю тяжкими упреками.

Второй скандал происходит в тот же день вечером у меня дома.

На этот раз жертвой является ни в чем неповинная Татьяна Алексеевна.

Сейчас пробьет десять, а жены нет. Теплый вечер многолиственным садом вплотную прижимается к раскрытому окну. На черном небе разноцветными камнями сверкают крупные звезды. Из далеких безбрежных степей ласковый ветер вливает прохладу в мягкий сумрак летнего вечера.

Тишина. Тикают часы. В прихожей на большом сундуке спит Слашутка. На кухонном столе рыжий кот усердно моет лапой усатую морду.

Cредд неподвижного покоя четкой дробью постукивают высокие и тонкие каблучки по камням мощеного двора.

— Леша, я иду… — слышу знакомый голос. Молчу. Злые черти мутят мой разум.

— Что с тобой?.. Ты сердишься?..

— Да, сержусь!.. Такой прекрасный вечер!., все люди живут и радуются, а я, подобно арестанту, сижу один в этой квадратной комнате и жду, когда меня осчастливит своим приходом раба фабриканта!..

— Леша, ты снова за свое. Не могу же я бросить дело. Готовимся к нижегородской…

— Слышать не хочу! — сразу возвышаю тон. — Ненавижу твою фабрику… Я заболею от ненависти к твоему хозяину… Тысячи людей работают для увеличения его капитала… Этот идиот, не умеющий двух слов связать, обладает собственным театром, купается в роскоши и властует над жизнью… За что?!. За какие доблести!..

Бегаю по комнате и криком возбуждаю себя. Мне нравится, что могу, наконец, выпрямить злобу, столько лет лежавшую под прессом унижения и презренной нищеты.

Заканчивается сцена тихими слезами Татьяны Алексеевны и моей мольбой о прощении.

Сегодня воскресенье. Жена весь день дома. Утром приносят газету. Читаю вслух продолжение моей повести. К великой радости, почти никаких исправлений. Впрочем, есть одно изменение: там, где у меня сказано «чувствовать», в газете напечатано «реагировать».

Слово новое и мало кому понятное. Зато я доволен тем, что в целости остался диалог и не тронуты описания природы.

— Вот видишь, Таня, — говорю я, — не учини я скандала, они бы и эту главу исказили.

После утреннего кофе к нам приходит Миша Городецкий. Он, по обыкновению, весел, шумлив и остроумен.

— Простите, если нарушил благочиние вашей часовни. Здесь у вас так тихо, и все по-серьезному, а я так громко говорю, что…

— Бросьте шутить. Мы далеко не тихие. Не хотите ли лучше кофе? предлагает Татьяна Алексеевна.

— Нет, спасибо… Я пришел к вам с предложением сделать вас богатыми. Хочешь заработать? — обращается гость ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжает: — мне пришла в голову счастливая мысль — издать отдельной книжкой твои «Ростовские трущобы». Я ни капельки не сомневаюсь в полном успехе. Напечатаем тысячу экземпляров и продадим в один день. Заработаешь, знаешь сколько?.. Пятьсот рублей!.. У меня для этого уже имеется типография, а Панченко обещает в кредит бумагу. Согласен?.. Что же ты молчишь?..

— Это не анекдот? — шутливо спрашивает Татьяна Алексеевна.

— Почему анекдот? Разве вы считаете «Ростовские трущобы» недостойными быть изданными отдельной книгой?

— Допустим, что я не такого мнения. Но у нас денег нет.

Городецкий со свойственной ему пылкостью доказывает, что платить за бумагу и печать не придется — книга окупит себя немедленно.

— Чем вы, наконец, рискуете! — восклицает он.

Даю согласие.

С этого дня все интересы тихо налаженной жизни уходят на задний план. Все мысли, все мечты мои полны будущей книжкой.

Заранее представляю себе книжные магазины, библиотеки, где лежит книга с моим именем на заглавном листе.

Подбираю материал. Внимательно и строго перечитываю очерки, и, где возможно, уничтожаю правку Розенштейна.

Работаю по вечерам вместе с Татьяной Алексеевной.

Ее советы и указания принимаю безоговорочно.

Литературное чутье этой малограмотной фабричной работницы приводит меня в изумление. Невольно подчиняюсь ей. Танечка становится единственным критиком и ценителем моих литературных опытов. Уроженка Петербурга — она говорит на прекрасном русском языке. В затруднительные моменты моей работы часто прибегаю к ее помощи.

Почти ежедневно заглядывает к нам Федор Васильевич.

Усаживаемся втроем за стол. Читаю исправленные мною страницы будущей книги. Христо остается все тем же восторженным поклонником моих произведений и по-детски радуется каждой удачной фразе, каждому образному выражению. Татьяна Алексеевна более сдержана в своих похвалах, но все же верит в успех книги.

Так в одинокие часы бесшумной провинциальной жизни стараюсь взять первую ступень литературной лестницы.

Все дни провожу в типографии. Заинтересован я до чрезвычайности. Впервые вижу, как делается книга.

Чувство гордости вливается в мое сознание, когда мне подают длинные гранки корректуры.

Уношу гранки домой. С помощью орфографического словаря пробую выправить опечатки. И вот тут гордость оставляет меня. Сознаю свое неумение, свою малограмотность и падаю духом. В данном случае Татьяна Алексеевна — не помощница: она, подобно мне, не имеет ни малейшего понятия о корректуре и не очень сильна в грамматике.

Приходится подавить самолюбие и обратиться к Никитину — нашему старшему корректору.

Глубокой осенью, когда обедневшая природа никнет под напором ветров и дождей, когда деревья, подобно нищим, протягивают прохожим оголенные ветви и когда невысказанная тоска проникает во все углы человеческой жизни, — меня посещает небывалая радость: в свет выходит моя первая книжка.

Вот лежит передо мною авторский экземпляр. Пусть обложка бледная, пусть от титульного шрифта и наивной виньетки веет провинцией, но эта книга моя, мною созданная, мною выстраданная. И осень светит мне, и нет уже места для тоски.

Показываю новинку Розенштейну, Потресову и всем остальным сотрудникам нашей газеты. Весь день горю любовью к людям, к тусклому непогожему небу, прощаю обиды и тихо улыбаюсь книге моей.

Дома, в ожидании прихода жены, я перелистываю страницы, ставлю ребром, кладу плашмя и шепчу: «моя книга». Вечером выхожу встречать жену, захватив с собой наше детище. Шуршит ветер, поднимая прибитую ненастьем листву. Промозглая муть висит над головой, а мне тепло и весело.

— Уже вышла!.. — кричу я, завидя Таню. — Вот, видишь…

Вытаскиваю из-за пазухи книжку.

Татьяна Алексеевна улыбается моему нетерпению и моей восторженности.

Быстро уходят дни моей радости. Уверения Городецкого, что издание разойдется в самое короткое время, не оправдываются. Книга большими кипами лежит без движения в типографии. Никто не спрашивает, никому неинтересно, и ни одного покупателя.

В довершение ко всему приходится платить Панченко за бумагу, а типографии — за набор и печать.

Расплачивается, конечно, Татьяна Алексеевна. Она молчит, но в ее круглых серых глазах вижу печаль. В доме ни одного лишнего рубля. В моем сердце уже гнездится тревога о завтрашнем дне.

Главный виновник избегает встреч. Но в один холодный день ловлю его около редакции.

— Миша, где же твои обещания?.. Ведь ты хотел в один день распродать книгу… Зачем тебе нужно было ввергнуть меня в несчастие?..

— Позволь, позволь… Пожалуйста, не делай трагедий… Ничего ужасного не случилось…

Китайские глаза смеются, он ласково треплет меня по плечу и тащит в редакцию.

Там, в хроникерской, Городецкий произносит горячую речь о великом значении рекламы.

— Америка, — говорит он, — давно уже бросила лозунг: «реклама есть двигатель торговли». Сам посуди, откуда читатель может знать о выходе в свет твоей книги, если об этом нет ни одного объявления, ни одного звука. Теперь дальше. Посланы книги для отзыва в Петербург, в Москву и в другие города? Нет, не посланы!.. А ты хочешь, чтобы издание само разошлось. Издание — имя существительное неодушевленное и само двигаться не может… Чудак! Еще обижается… Уж если ты хочешь выйти из затруднительного положения, то сделай вот что: попроси Розенштейна, чтобы он, или Потресов, или даже я написал критическую заметку о «Ростовских трущобах». Потом дальше. Завтра же отправь во все крупные города книгу для отзыва. А главное, — заканчивает Городецкий, — пусть завтра же появится объявление в нашем «Приазовском крае»; Миша окончательно убеждает меня. В моем сознании уже теплится надежда. Стучусь к Розенштейну.

Наум Израилевич выслушивает меня, делает брезгливую мину и говорит:

— Как вам не стыдно… Литератор прибегает к рекламе… Врачи — и те стали избегать этого. А вы хотите в газете, где я состою редактором, поместить объявление о книге. Кроме того, вы сочли нужным уничтожить мой редакторский труд над вашими малограмотными очерками.

Ухожу от Розенштейна с болезненной жгучестью стыда и звоном в ушах.

Волоку за собой нанесенную обиду, втаскиваю ее в нашу тихую комнату, и только здесь вступаю в острый спор с обидчиком. Растет во мне гнев не только к Розентлтейну, но и к самому себе. Как мог я так съежиться и выпоротым мальчишкой уйти молча, не бросив в его интеллигентную бородку ни одного слова… Какая трусость!.. Стыд и позор!..

Так бью по собственным нервам и, подобно зверю в клетке, мечусь по комнате. Только сейчас в голову приходят крепкие слова, уничтожающие моего тупого учителя.

Два года этот человек насилует мои мысли, убивает все живое, разумное, красивое, заставляет меня убивать собственные чувства и воспринимать либеральный вздор, непонятный мне и моим читателям…

Татьяна Алексеевна застает меня совершенно обессиленным. Я успел уже выкипеть, догореть и сейчас измятый и опустошенный, роняю перед моей подругой:

— Все рухнуло… Погибаю…

Татьяна Алексеевна относится ко мне с удивительной кротостью, терпением, и, будучи сама огорчена неудачей, находит добрые, ласковые слова утешения.

Миша Городецкий, чувствуя, должно быть, свою вину, всячески старается вывести меня из затруднения. И, наконец, ему удается найти такой исход: владелец единственного книжного магазина в Ростове не прочь приобрести мои «Трущобы» за триста рублей, но с условием, что сто рублей получаю наличными, а остальные — книгами по моему выбору.

Охотно соглашаюсь.

Татьяна Алексеевна радуется благополучному исходу.

В предстоящем выборе книг она хочет принять личное участие. С этой целью она отпрашивается на фабрике и вторую половину дня проводит со мною.

В книжном магазине, не без некоторой горечи, убеждаюсь, что Татьяна Алексеевна куда лучше меня разбирается в книгах. Глаза мои бегают по книжным полкам, читаю названия книг, имена авторов и в первую очередь прошу дать мне стихи Надсона в сиреневом переплете.

Совсем иначе ведет себя моя Танечка. Она не глядит на полки, а прямо диктует список намеченных ею книг.

Чистым сочным контральто, с весело сияющими глазами, она просит достать «Записки охотника» Тургенева и «Бурсу» Помяловского.

Ее круглое лицо с вздернутым носиком и вся ее небольшая, но крепкая и гибкая фигура чрезвычайно оживлены.

Танечка продолжает четко и без запинки:

— Дайте «Обрыв» Гончарова, Толстого «Война и мир», Достоевского «Братья Карамазовы», Гоголя, Некрасова и однотомник Пушкина…

Потом она оглядывается и понижает голос до шопота:

— И еще дайте «Что делать» Чернышевского… — Возвышая голос: собрание сочинений Белинского и Писарева…

Поглядываю на владельца магазина и вижу удивление в его взгляде. А Танечка, ничего не замечая, продолжает произносить имена корифеев иностранной и русской литературы, пока хозяин не указывает, что сумма полностью уже покрыта.

Едем домой на извозчике, нагруженные книгами.

Мы счастливы.