10. Святые гнезда
10. Святые гнезда
Брожу один среди аллей соснового леса. Изредка попадаются скамейки. Иногда сажусь и жду, когда наступит день. Утреннее солнце косыми лучами обнимает оранжевые стволы высоких сосен, и вековые колонны загораются золотыми огнями. Где-то попискивает птичка, и я ощущаю свое одиночество среди большого зеленого простора. Что будет дальше? Вернуться домой не намерен: пусть лучше я погибну, но итти на поклон к пьяному человеку я не стану!..
Бросаю взгляд со стороны на самого себя и вижу — возвращаюсь к прошлому: опять без крова и без близких людей…
На мне — парусиновые брюки, перешитые сестрой из колиного старья, и белая сатиновая косоворотка. На ногах-мягкие серые туфля и больше ничего. Впрочем, нет, на мне еще имеется одна ценность — на шее висит серебряный позолоченный крестик на тоненькой цепочке.
Запускаю руку за пазуху и сильным движением разрываю цепочку. Хочу отшвырнуть от себя, но одумываюсь и прячу крестик в карман.
Встаю и продолжаю свой бесцельный путь. Все выше поднимается солнце, реже становятся деревья, и я выхожу из леса. Предо мною широкая улица с небольшими двухэтажными домишками. Продолжаю шагать, обуреваемый горячими бунтующими мыслями. Воспоминания об утренней сцене вызывают во мне острое возмущение.
Мои укоризны натравлены и против сестры. Как ей не стыдно! Какая низость!.. Что она в нем находит? Как может она переносить такие унижения?!
Я уже в самом городе. Незнакомые кривые улицы, большие дома, извозчики, ломовые… Уже не рано… Вдруг меня окликает женский голос:
— Леня!
Оглядываюсь и вижу Елену Ивановну в белом летнем костюме, с большой желтой соломенной шляпкой на голове. Она за руку ведет свою старшую дочку пятилетнюю девочку, нарядную куколку, всю в кружевах.
— Откуда ты? Как сюда попал?.. Ведь мы случайно сегодня приехали в город, все время живем на даче. Что Саша?
Стою, опустив голову, и не знаю, что ей сказать. Мне не хочется посвящать ее в наши семейные скандалы.
— Что с тобою, Леня? Почему ты такой скучный?
— Не из чего веселиться, — отвечаю я, и вдруг кровь бросается мне в голову, и. я хочу все, все рассказать ей.
Зачем скрывать, пусть она знает, какой у нее брат…
Рассказываю подробно о безумных поступках пьяного Беляева. В голосе моем так много горечи, обиды и злости, что Елена Ивановна даже меняется в лице, слушая меня.
— Да неужели это правда? Как же мне Саша никогда об этом не говорила… Неужели Коля бьет ее? Какой стыд!.. Леня, пойдем с нами. Ты у нас отдохнешь. Идем…
Я отказываюсь.
— Нет, — говорю я, — у меня теперь своя дорога. Довольно с меня! Хлебнул я любви к ближнему… И будет!
Говорю, а самому становится страшно. Боюсь бесприютности, одиночества и бессонных ночей под открытым небом, Елена Ивановна, догадываясь, что я нахожусь в тяжелом положении, уже не просит, а требует, чтобы я шел с нею.
И я уступаю.
За завтраком я подробнейшим образом рассказываю Елене Ивановне о всей нашей жизни и обо всем, что произошло до сегодняшнего утра. Мы сидим с нею вдвоем в большой столовой с занавешенными окнами. Полумрак, тишина. Хозяйка дома рукой, мягкой и легкой, гладит меня по голове.
— Бедный ты мой Леня! Сколько тебе приходится страдать!..
Эта неожиданная ласка трогает меня, и я очень благодарен Елене Иваоовне, так близко и нежно подошедшей к моему горю. Узнав от меня, что Беляев нашел во мне хороший альт и думает меня определить в какой-то хор, Елена Ивановна оживляется.
— О, это превосходно!.. У тебя действительно хороший голос? Ну да, конечно, должен быть хороший, ведь и сестра твоя чудесно поет. Я скажу Ване, и он тебя устроит моментально.
— Как устроит?
— Очень просто. Главный регент синодального хора — Вигелев — женат на родной сестре Вани, ему стоит только слово оказать, и ты будешь принят. У тебя будет стол, помещение, тебя оденут, а потом, когда уже начнешь петь в храме, тебе и долю дадут из кружки.
Елена Ивановна приходит в очень хорошее, бодрое настроение.
— Замечательно! Завтра же я Ване скажу, чтобы он все устроил, и тогда не нужно тебе с Беляевым жить. А сегодня оставайся у нас, переночуешь… Ты любишь читать, у нас книг много, и все будет по-хорошему…
Она приподнимается, прижимает мою голову к своей мягкой, пышной груди и целует в шею. Заливаюсь стыдом. Елена Ивановна быстро уходит.
Долго меня не оставляет смущение, мысли мои теснятся в голове, и я не знаю — как мне отнестись к тому, что сейчас происходит между нами. Первый случай в моей жизни… Правда, в Свенцянах Ядвига тоже меня целовала, но она тут же объясняла мне, что она это делает для того, чтобы лучше вспомнить своего братишку. Но у Елены Ивановны это получается совсем иначе. Не может же она меня, еврея, любить, как родного сына или брата.
Вспоминаю, что и во время пасхального розговенья и в день крещения она также близко прикасалась, вызывая во мне смущение и стыд.
Вообще весь этот день является для меня днем необычайных происшествий. Я совершенно теряюсь и положительно не могу совладать с моими мыслями и решиться на что-нибудь. Воля оставляет меня. «Что будет, то и будет», говорю я самому себе и весь день до самой ночи остаюсь здесь.
Елена Ивановна ездит по делам, что-то покупает, возится с портнихой и на меня уже не обращает внимания.
Я очень доволен: чувствую себя освобожденным.
Беру толстую книгу из библиотеки Протопоповых, сажусь в детской комнате у окна и приступаю к чтению.
Книга называется «Четьи-Минеи». Первая повесть относится к биографии святого Алексея, человека божьего.
Меня зовут Алексеем в честь этого святого, и мне хочется узнать его жизнь. Читаю с большим интересом рассказ о том, как сын очень богатых родителей уходит из дому в тот день, когда должно состояться венчание его с прекрасной девушкой. Уходит, пропадает на долгие годы, бродяжничает, ведет нищенский образ жизни и хилым стариком возвращается домой и умирает у порога дома.
— Вранье, — говорю я, прочитав до конца. — У богатых родителей таких детей не бывает.
Перелистываю дальше, и там уже идут всевозможные Татьяны-победительницы, Екатерины-великомученицы, — все одно и то же, одно и то же… Все умирают за христову веру. Тут вспоминается мне бульвар, памятник Пушкину и мое избиение.
— А что, если бы меня тогда избили насмерть, я тоже мот бы попасть в «Четьи-Минеи» как великомученик христианской веры…
Захлопываю книгу и задаю себе вопрос: что сказал бы Илель?
Рядом со спальней Протопоповых имеется продолговатая комната с венецианским окном, выходящим в сад.
Комната красиво обставлена мягкой мебелью небольшого калибра.
Кушетка, пуфики, шелковые валики, мягкие подушечки и персидские ковры. Комната называется «будуар».
Елена Ивановна предлагает мне лечь спать на широкой турецкой тахте. Она сама стелит постель. Чистая полотняная шелестящая простыня, две мягкие пуховые подушки и легкое одеяло. Я смущен.
— Что вы, Елена Ивановна… Куда мне такая постель… Я могу прикорнуть где-нибудь… Что вы… Зачем это…
Я сам не знаю, что говорю, но мне действительно неловко, а главное меня смущает, как я лягу грязный на такой постели, тем более что белье на мне не первой свежести. Но Елена Ивановна только отмахивается рукой, обнаженной полной рукой с ямочками на локте.
— Ладно, я здесь хозяйка! — смеясь, говорит она и, пожелав спокойной ночи, удаляется.
Остаюсь один и долго не решаюсь раздеться: пышное ложе пугает меня своей редкой и невиданной мною белизной. Ведь стоит мне только раздеться и лечь, как будет пятно — черное пятно. Что от меня может больше быть?
Опускаюсь на близстоящий пуфик и долго сижу без дум, без желаний, наблюдая за тем, как все уже и уже становится малиновая полоска летнего заката. Неожиданно входит Елена Ивановна.
— Ты что ж не ложишься?! Сейчас же ложись! Мечтатель какой!..
Приходится подчиниться. Когда за Еленой Ивановной закрывается дверь, я раздеваюсь и ложусь на приготовленную постель. Приятно холодит полотно. Я вытягиваюсь во весь рост и испытываю удовольствие, когда щека моя тонет в мягкой пуховой подушке. Засыпаю.
Пробуждаюсь от легкого прикосновения чьей-то руки к моей голове. Раскрываю глаза и в темных сумерках летней ночи вижу силуэт наклонившейся ко мне женщины в рубашке с большим вырезом.
— Кто это? — топотом опрашиваю я, испугавшись неожиданного появления ночного призрака.
— Ты еще не спишь? — слышу шопот и сейчас же догадываюсь, что это Елена Ивановна. — Ах ты, трусишка такой… — шепчет она, — испугался женщины… Можно прилечь к тебе? Мне так скучно, я одна во всем доме…
Молчу, крепко стиснув зубы. Елена Ивановна откидывает край одеяла и ложится рядом со мною. Горячая волна пробегает по мне, сердце торопливо бьется… Ощущаю грудь Елены Ивановны и прихожу в полное замешательство. Елена Ивановна впивается губами в мои губы, и я окончательно теряю соображение…
Рассвет. Елена Ивановна уходит. Стараюсь собраться с мыслями, хорошенько подумать и дать оценку происшедшему, но ничего не получается. Омерзение, брезгливость, угрызение совести и стыд мучают меня, и я места себе не нахожу.
Елена Ивановна свое обещание выполняет полностью.
Протопопов дает мне записку к главному регенту синодального хора Вигелеву и говорит:
— Вот ты поступишь в хор… Знаешь ли ты, что такое церковный певчий? Это то же духовное лицо. Певчие во время богослужения должны быть херувимами в храме, и потому и мысли твои и все твое поведение должны быть чистыми, херувимскими…
Беру записку и по адресу — Большая Никитская улица отправляюсь на новое место.
Всю дорогу мне сопутствуют херувимы с Еленой Ивановной во главе.
— Н-да… хорошие мы херувимы!.. Если бы знал дьякон…
Вигелев оказывается человеком средних лет с небольшой бородкой, с темными, гладко зачесанными назад волосами. Занимает большую квартиру и обладает многочисленным семейством.
— Сколько тебе лет? — спрашивает он меня.
— Семнадцать, — говорю я.
— Семнадцать? Какой же ты альт, тебе в тенора пора.
— Не знаю, всё говорят, что у меня альт.
— Хорошо, пройди в певческую. По двору пойдешь до самого конца — там флигель, войдешь и скажешь, что я велел сделать пробу.
В певческой нахожу много мальчиков, взрослых людей и стариков. Какой-то высокий, тощий человек со скрипкой в руке взбирается на подмостки и дает знак смычком. Окружающие его певчие, мальчишки и взрослые, стихают и ждут знака. Скрипач проводит смычком, издает протяжный звук, а затем этим же смычком готовится дирижировать. Разучивается концерт под названием «На реках вавилонских». Меня поражают торжественный мотив, стройность хора и замечательная гармония детских голосов.
Подхожу к самым подмосткам и, когда хор умолкает, протягиваю скрипачу записку. Он прочитывает, зорко вглядывается в меня и бросает сверху вниз.
— Подожди!
И снова хор повторяет только что пропетый концерт.
Живу в общежитии синодального хора. Нас — бездомных мальчиков, пользующихся казенным помещением, — Девять человек. У каждого имеется небольшая койка, столик и табуретка. Похоже на больницу, только гораздо грязнее.
Привыкаю к новой жизни и ничего лучшего не желаю.
Старшие обращаются со мной не плохо, а некоторые, даже любят меня, — в особенности бас Сперанский. Он живет тут же во дворе, занимает большую квартиру и имеет девять человек детей; из них мальчик Борис пятнадцати лет второй дискант — мой лучший товарищ.
Мы с ним почти неразлучны. Он светлый блондин с удлиненным лицом и темно-серыми глазами. Он выше меня ростом, тонкий, ловкий и чрезвычайно нежный. Отец Бориса, подобно большинству певчих, пьяница. Пьет он всегда. много, нередко от него несет вином даже на клиросе. Но человек он добрый, ласковый и любит детей.
Я часто бываю у Сперанских. Там, забившись в какой-либо угол, мы с Борисом отдаемся мечтам. Мысленно путешествуем, посещаем далекие страны, изобретаем невероятные машины и шагаем по широкой волшебной дороге, ведущей к победам. Вот за эту выдуманную жизнь ко мне и привязывается Боря.
Занятия происходят ежедневно два раза — утром и вечером. У меня оказывается неплохой голос, а благодаря ежедневным упражнениям он крепнет, наливается металлом и получает особенную гибкость. Младший регент предсказывает мне блестящую будущность — солиста синодального хора. Помимо спевок у нас, мальчишек, имеются еще другие обязанности — обслуживать старших. Я приставлен к первому тенору, Миролюбову Василию Петровичу. Он еще молод, красив и владеет чудесным лирическим тенором; Он холост, живет рядом с квартирой Сперанских, занимает небольшую комнату с крохотной передней.
На моей обязанности лежит ежедневно будить его между семью и восемью часами утра. Прихожу, трогаю его за ногу. Он просыпается, здоровается со мною и велит приготовить бриться. Затем бегу за кипятком, покупаю баранки, и мы с Миролюбовым пьем чай.
Василий Петрович — единственный взрослый певчий, не пьющий вина.
— Вот за это, — говорит, — меня женщины очень уважают. Поцелуешься, и табаком не пахнет, а она в восторге… Ты сегодня, — добавляет он, понизив голос, — опять снесешь записочку, понимаешь? Туда…
Я киваю головой.
А спустя немного я стараюсь незаметно проникнуть в Никитский монастырь, находящийся рядом и отделенный от нашего двора высоким каменным забором. Но я знаю, что в самом конце забора имеется внизу небольшое отверстие. Надо быть очень ловким, чтобы пролезть через эту дыру на монастырский двор. Кроме того, надо быть зорким и не попасться никому навстречу.
Длинный корпус с низенькими маленькими оконцами, заделанными толстыми решетками, является главным помещением монашеских келий.
Самая последняя келья находится как раз напротив отверстия и не более чем в трех шагах от ограды. Мне стоит подняться на цыпочки и пальцем слегка стукнуть в окошечко, и не проходит минуты, как открывается малюсенькая форточка, появляется красивое женское личико, обрамленное черным платочком, застегнутым у подбородка.
Улыбка обнажает два ряда чудесных зубов, и в форточку тянется тонкая рука с длинными пальцами. Записка передана — и больше ничего, никаких слов, никаких разговоров.
— Передал? — спрашивает Миролюбов, как только я появляюсь.
Я утвердительно киваю головой.
Не знаю почему, но мне не только нравится этот роман, но я горд доверием, оказываемым мне Миролюбовым. Мня особенно интересует и волнует одно обстоятельство. Мне известно, что монахини идут в монастырь для того, чтобы покончить со всеми радостями земной жизни и предаваться молитвам и служению одному только господу богу. Как же могла решиться такая затворница на столь смелый шаг?.. Ведь она отвечает не только перед людьми, но и перед небом?
В быту певчих имеется еще одна сторона: мы должны беспрекословно подчиняться всякому приказанию взрослых певчих.
Так, например, если солист-певчий посылает кого-либо из нас за водкой, мы должны сделать это бегом и без оглядки. Чаще всего посылает меня за водкой бас-октава под кличкой Сириус. Человек он пожилой, с. припухшим коричневым лицом, заросшим круглой бородой, с толстым, большим, выдающимся вперед животом. Он сует мне в руку монету и говорит: — Живо… одним духом… марш!..
Не проходит и несколько минут, как я, спрятав под блузу полуштоф, бегу со всех ног выполнять приказание.
В певческой пить строго воспрещается. Бывают случаи, когда эа это увольняют даже хороших певчих. Чаще всего пьют в трактире Саврасенкова, находящемся на углу Тверского бульвара и Страстной площади.
Трактир помещается в первом и во втором этажах.
Наверху гораздо чище и приличнее. Здесь можно видеть наших певчих, а также сотрудников «Московского листка» с Пазухиным во главе. На Пазухина я всегда смотрю с завистью и благоговением. Он — знаменитый писатель.
Пишет романы для «Московского листка». Я читаю их с большим вниманием и не дождусь следующего дня, чтобы проглотить продолжение. Пазухин молод, черноглаз и немного прихрамывает. Его знает и любит вся Москва, а в особенности Замоскворечье. Все его романы написаны из жизни замоскворецких купцов.
Я убежден, что лучшего писателя трудно найти, а он такой простой, такой милый, и каждый раз, когда я прибегаю в трактир звать старших на спевку, он указательным пальцем, украшенным толстым перстнем, подзывает меня и предлагает мне выпить рюмку водки. Я в смущении и большой бодрости отказываюсь.
— Ты что — бросил пить?
— Я никогда и не пил.
А затем в свою очередь, замирая от неловкости, спрашиваю:
— Господин Пазухии, ваш роман «Золото и слезы» еще долго будет продолжаться?
— Да, миляга, не скоро кончу… Это все будет зависеть от моего пищеварения, — добавляет он и густо смеется.
Ухожу довольный и счастливый: сам Пазухин меня удостоил разговором. Как хорошо быть писателем!.. Один в тиши царапаешь перышком бумагу, а потом, гляди, весь свет тебя читает.
Сегодня Миролюбов поздно вечером с большой тревогой в голосе говорит мне:
— Слушай, голубчик… Ты должен мне помочь… Понимаешь, тут такое дело вышло… Ну вот с этой, кому записки носишь. Надо ей помочь пройти сюда к нам во двор, а затем мы ее увезем…
У меня от этого холодеет кровь и сердце перестает биться. Чувствую, что совершается таинственное и очень страшное дело и я являюсь участником этой тайны.
Наступает вечер. Мы с Миролюбовым идем туда, к концу двора, где имеется дыра. Никого вокруг, тишина, небо густо осыпано звездами, а здесь внизу уже пахнет опавшими листьями. Делаю привычное движение, растягиваюсь перед отверстием, ползу вперед…
Вот монастырский двор. Моя рука касается плоских камней, уложенных вдоль забора. Вылезаю и вижу черную фигуру, стоящую тут же.
— А можно будет мне пролезть? — тихо спрашивает монахиня.
— Конечно, можно. Вы только ложитесь и протяните руки, а, я уж тогда вам помогу…
Спустя немного мы с Миролюбовым тащим монашенку, лежащую животом вверх по ту сторону забора.
В певческой никого нет, — в углу горит лампада и тускло освещает обширную комнату с широкими скамьями вдоль стен.
Миролюбов тихонько вводит монашенку, усаживает ее возле дверей, а сам остается стоять перед нею.
Вглядываюсь в ее лицо, и мне становится понятным ее положение. Непомерно большой и высокий живот, кривящиеся губы, сдерживаемые стоны и слезы в больших черных глазах говорят о многом.
— Бега скорее за извозчиком, — дрожащим голосом говорит Миролюбов.
В точности исполняю приказание тенора. Прибегаю обратно и застаю не монашенку, а обыкновенную молодую женщину в сером пальто и в маленькой светлой шляпке. «Вот ловко!» — мелькает у меня в голове.
— Извозчик у ворот! — сообщаю я шопотом.
Миролюбов подает бывшей монашенке руку.
Стою один под звездным небом и прислушиваюсь к торопливо бьющемуся сердцу.