4. Отец

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Отец

Живу в Свенцянах три месяца. Я уже ознакомился cо всеми улицами и переулками и знаю почти всех жителей.

Город небольшой, жители — евреи, поляки, литовцы и чиновники — все между собой знакомы и почти все находятся в родстве. Если что случится, немедленно об этом узнает весь город. Живу большей частью у тети Рашке, но бываю и у дяди Айзика, у тети Мияе-Тайбе, а чаще всего у Оконя. Там всегда весело. Каждый день к вечеру приходит скрипач Давидка, маленький горбун с острым длинным подбородком и тонкими худыми ногами. Он из футляра достает скрипку, садится в уголке боковой комнаты и начинает играть.

Играет печальные мотивы известных еврейских песен, а когда приходят чиновники и Ядвига вместе с ними угощается в комнатке, Давидка начинает играть «мазурки», и нередко под его скрипку пляшет Ядвига.

Ядвига — молодая девушка, темная шатенка, с удивительно добрыми, кроткими глазами темиосерого цвета, с длинными черными ресницами. Вот за эти глаза ее, по всей вероятности, больше всего любят чиновники. Я тоже ее люблю, но люблю за то, что она ко мне относится с нежным вниманием — то папироску даст, то вкусный пирожок сунет в руку, а то сядет напротив меня, водит рукой по моим кудрям, тяжко вздыхает и шепчет:

— Вот такой братишка и у меня имеется, да очень далеко живет…

Зима наступает внезапно. Ударяют сильные морозы, и если бы не мои валенки, набитые соломой, я бы не мог выйти на улицу. Городстановится чистым, белый снег покрывает крыши и мостовые, и низкое красное солнце озаряет розовыми пятнами улицы, площади и в особенности высокий холм в конце Линтупской улицы, виднеющийся из окон дома Мойше-Бера. Там, за этим холмом, находится еврейское кладбище с плоскими могилами.

Однажды рано утром, когда дети тети Рашке и я валяемся еще на печи в ожидании завтрака, тетя кричит мне:

— Шимеле, вставай! Отец твой приехал.

Минута — и я уже на ногах.

— А где он?

— Известно где — у Мине-Тайбе.

— Он сюда придет?

— Нет, он сюда не придет, мы ему не нужны. Он велел тебе притти.

Не знаю почему, но известие о приезде моего отца меня не очень радует. Отчасти я даже испытываю неприятное чувство, похожее на боязнь. Тем не менее подчиняюсь обстоятельствам, и спустя немного я робко переступаю порог дома моих теток. Испытываю ощущение, неловкости из-за моей бедной одежды, особенно стыжусь моих огромных и грязных валенок. Отца я вижу прохаживающимся по комнате с заложенными за спину руками.

При моем появлении он останавливается, прищуривается и всматривается в меня близорукими глазами.

— А где Бася? — тихо спрашивает он меня.

— Не знаю, — отвечаю я.

— Почему ты не знаешь?

— Когда умерла мама, она была с нами, а потом уехала и поступила в няни.

— Куда уехала?

— Тетя Сара говорила — в Бердичев…

Чернобородое смуглое лицо отца затуманивается, и быстро трепещут ресницы черных глаз. Мне кажется, что он сейчас заплачет.

Он достает из заднего кармана сюртумб носовой платок, сморкается, вздыхает, — подходит к столу, садится и задумывается. В это время из соседней комнаты входит молодая красивая женщина и, улыбнувшись, спрашивает, обращаясь ко мне:

— Это ты и есть тот самый Шимеле?

Я догадываюсь, что это новая жена моего отца: о ней мне говорила тетя Рашке. Неприязненное чувство овладевает мною, и я оставляю ее вопрос без ответа.

Отец мой очень похож на дядю Мойше-Бера: такой же смуглолицый, широкоплечий, с такой же маленькой кудрявой бородкой, но чуть-чуть повыше ростом, и лицо его мне кажется красивее, чем у дяди.

Отец первый прерывает наступившее молчание:

— Как же ты жил в Одессе, что делал, и почему тебя пригнали по этапу? Знаешь ли ты, какой это стыд, какой это позор? И мне уже говорили, что ты не молишься, совсем отстал от еврейства и даже тфилн[Т ф и л н — обрядовый предмет, надеваемый религиозными евреями при ежедневной утренней молитве] не имеешь.

Вспоминаю поучения князя Николая, и в груди у меня закипает чувство досады и обиды, и я отвечаю:

— У меня рубашки нет, а ты заботишься о тфилн! Они мне не нужны.

Отец вскакивает с места, и в глазах у него зажигаются злые огоньки.

— Ты смеешь так разговаривать с отцом? Ты смеешь так говорить о нашей вере?

— Да, смею, тем более, что меня и Басю ты бросил, когда мы были совсем маленькими…

— Это ужасно! — кричит из другой комнаты Лее-Рохе и вбегает в комнату. — Весь город говорит об этом ребенке, поднявшем знамя позора над всей нашей фамилией… Ты должен, — обращается она к отцу, — сделать все возможное, чтобы его здесь, в Овенцянах, не было…

Снова наступает молчание. Хмурится отец, молчу и я, приткнувшись к стене около дверей. Женщины тихо удаляются.

Отец медленно подходит ко мне, кладет руку на мое плечо и говорит уже другим голосом, мягким, и добрым.

— Ну, Шимеле, не будь таким злым, не думай, что я такой уж плохой человек… Мне обидно, что жизнь так зло насмеялась надо мною, и не думай, что я, и только я, виноват в том, что мама твоя ушла от меня…

Он опять вынимает из заднего кармана платок, вытирает глаза и начинает по диагонали взад и вперед ходить по комнате. Я смотрю на его сутулые плечи, и мне становится жаль человека, родившего меня.

В тот же день к вечеру я сижу в боковой комнате у Окуня в обществе князя Николая и Ядвиги и подробно им рассказываю о моем свидании с отцом. Ядвига возмущена.

— Ну, як же це можно… ридного сына… И що за люди!..

— Молчи, Ягодка, — перебивает ее Николай, — здесь нужно хорошенько обсудить вопрос, а потом уже возмущаться. — Затем, обращаясь ко мне, он продолжает: — Что он хочет дальше сделать с тобой?

— Ничего не говорит… Он только сказал, что ему тяжело видеть меня в этих отрепьях.

— Ага, значит, тяжело! Ну, раз тяжело — можно надеяться, — что он что-нибудь для тебя сделает.

— Нет, не сделает. Он очень беден, полгода находится без работы и живет за счет родных своей жены.

— Откуда ты все это знаешь?

— Мне Мине-Тайбе говорила.

— Да, плохи твои дела… А от Мойше-Бера, конечно, и ждать нечего… Ну и человечек! Вот кому хорошо было бы выбить зубы!..

К нам в комнату входит сам Окунь с большой рыжей бородой, высокого роста, одетый в плюшевый картуз, а из-под околыша видна полукруглая полоска черной ермолки.

— Приехал отец твой? — обращается он ко мне.

Мне уже надоели все эти вопросы, и я только кивком головы даю ему понять, что отец приехал.

— Ты скажи ему, чтобы он ко мне пришел, мне с ним нужно поговорить об очень важном деле.

С этими словами Окунь поворачивается. и уходит.

Оказывается, что важное дело действительно имеется.

Мой отец по специальности крошильщик табака и первоклассный папиросник. Окуням приходит мысль завести у себя в тайной корчме тайную табачную фабрику. Узнаю иа следующий день, что отец до поздней ночи сидел у Окуней и вел длительную беседу. По уверению Рашке, участие принимал и дядя Мойше-Бер.

С помощью акцизных чиновников, пьянствующих здесь, этой маленькой компании удается их замысел, и на чердаке дома Окуня устанавливается станок для крошки табака.

Дело прибыльное, и у отца появляются деньги. Прежде всего мне покупают пальто, рубаху, круглую шапку из поддельного барашка и первые в моей жизни новые кожаные сапоги. Но вместе с тем отец покупает и тфилн и настойчиво требует, чтобы я ежедневно ходил в синагогу, иначе он угрожает совсем оставить меня.

Я покоряюсь. Посещаю синагогу, обматываю правую руку ремнями от тфилн и вместо молитв шепчу все, что взбредет на память, вплоть до басен Крылова.

В синагоге я знакомлюсь с одним бедным парнем лет шестнадцати, живущим на общественный счет. Общество содержит его за то, что он очень способный, прекрасно знает талмуд со всеми комментариями и совершенно свободно говорит на древнееврейском языке. Зовут его Илель. Тощий, костлявый юноша с умным лицом, матово-смуглым, он на меня производит очень хорошее впечатление, и, невидимому, я ему тоже нравлюсь.

Однажды он уговаривает меня ночевать с ним вместе в синагоге. Я соглашаюсь. Сплю на широкой скамье около огромной печки, положив под голову маленький мешо. чек с моими тфилн.

Просыпаюсь ночью и вижу, как Илель садит за своим пюпитром и, раскачиваясь из стороны в сторону, тихо шевелит губами, заучивая что-то из книги.

Долго смотрю я прищуренными глазами на его профиль, на сальную свечу, приклеенную к краю пюпитра, и думаю: «Почему он так долго и так старательно учит талмуд. Неужели ему спать не хочется?»

Я тихо поднимаюсь со скамьи и подхожу к Илелю.

Тот, услыхав меня, быстро, с испугом на лице оборачивается и рукой захлопывает какую-то небольшую книжку.

— Ты что? — спрашиваю я его.

Он растягивает сухие щеки в улыбку и говорит:

— Ты меня ужасно напугал. Прошу тебя только об одном: никому не говори, что ты видел вор эту книжку, прошу тебя.

— А что это за книжка?

Он мне показывает. Книга называется «Родное слово».

Меня это крайне удивляет.

— Так вот ты какой талмуд изучаешь! — восклицаю я.

— Шимеле, голубчик, никому ни слова, ты меня погубишь… Если узнает габе [Габе — староста синагоги.], - он меня выгонит, и я останусь на улице. Если хочешь, я расскажу тебе все по чистой совести.

Он садится со мной рядом на скамье и продолжает:

— Я хорошо изучил библию, знаю талмуд, знаю все законы нашей еврейской религии, но этого мне мало. Я хочу знать все, решительно все!.. И поэтому я изучаю русский и немецкий языки.

— А зачем тебе это все знать нужно?

— Понимаешь, у меня явились сомнения. Мне кажется, что бога нет на свете. Но как же это можно доказать? Ведь для того чтобы верить — не надо знать: верь — и больше ничего. Но чтобы не верить-надо очень много знать. Без знания неверие невозможно. Вот почему я учусь тайно от всех, ибо по приказанию наших мудрецов мы не имеем права изучать науки иноверцев…

В эту ночь я долго не могу заснуть. Слова Илеля горят в моем мозгу, и мне тоже хочется знать истину — есть на свете бог или нет его?..

Дела отца идут в гору. Среди родных возникают всевозможные слухи о внезапном обогащении Свирских.

Чувство зависти зарождается в сознании моих теток, дядей, не имеющих отношения к тайной фабрике. Отец мой оказывается человеком щедрым: он тете Рашке — зато, что приютила меня, дает десять рублей. Об этом тоже говорят в городе: «Вигдор сорит деньгами. Хочет показать себя первым богачом. Но ничего, всему бывает конец. Фальшивыми делами долго не проживешь…»

В городе в большом количестве появляются очень вкусные папиросы: в коробках и рассыпные. Наряду с папиросами тети Мине-Тайбе и Лее-Рохе продают чиновникам табак цвета шафран. Коля говорит, что такого табака никогда в Свенцянах не было.

На чердак, где происходит работа, никто не вхож, даже мне запрещено входить туда. Меня это очень огорчает, а главное — стыдно перед сверстниками, что я не могу видеть, как работает родной отец.

С улучшением материального положения отец проявляет заботу об украшении нашей жизни. У него появляются часы с цепочкой; у Мине — моей мачехи — новое шикарное платье; у теток Мине-Тайбе и Лее-Рохе- много новинок.

Моя мачеха и тетки Лее-Рохе и Мине-Тайбе живут дружно. Все они. очень красивы и по внешности север: шенно различны, Лее-Рохе — высокая женщина лет тридцати, с продолговатым лицом и глазами с зеленоватым блеском. Одевается по-модному, видимо, следит за своей внешностью. Родная сестра ее Мине-Тайбе — моложе ее на два года. Она светлая шатенка с большой толстой косой, среднего роста, очень ловка, гибка, хорошо говорит, и. всем нравятся ее полнозубая улыбка и теплый взгляд, больших черных глаз. Но красивее их моя мачеха: она и моложе, и грациознее, и проще. Мы с нею становимся друзьями.

— Шимеле, — говорит она мне однажды, — мне кажется, что тебе скучно жить без дела. Ты уже не маленький, и пора подумать о твоем будущем. Мы часто говорим с отцом о тебе, он хочет отдать тебя в учение к золотых. дел мастеру. Что ты на это скажешь?

Немного подумав и найдя, что быть золотых дел мастером очень хорошо, я отвечаю согласием.

Но, увы, верно говорится, что счастье недолговечно, когда обогащение идет неправильным путем. Кто-то доносит кому следует, что на чердаке дома Окуней организована тайная табачная фабрика, и в один ясный зимний день из Вильны приезжает ревизор, и наших фабрикантов накрывают с поличным.

Мгновенно весь город узнает об этом. Одни выражают свое сожаление, другие, наоборот, радуются несчастью ближнего. Но дело кончается пустяком. Отец мой вместе с женой исчезают вечером того же дня, а Мойше-Бер и Окунь крупной взяткой освобождаются от ответственности. И опять течет жизнь по-прежнему.

Я шатаюсь без дела, дни провожу у Окуней и теток, а вечером, чтобы не видеть тяжкой нужды тети Рашке, не быть лишним ртом, я ухожу в синагогу. Тут у меня есть хороший собеседник — Илель. О чем только мы не говорим, каких планов мы только не строим! У Илеля мир — в кулаке. Протянув предо мною руку, он пальцем водит по ладони и говорит мне:

— Вот здесь, видишь? — Черное море. Вот тут стоит город Константинополь. Отсюда (он проводит пальцем по ладони) можно объехать весь мир.

И он рисует предо мной картину земной жизни. Он все знает.

Он знает, где лежит Америка, Африка, что собою представляет Австралия и где живут дикие народы, где добывают золото и бриллианты, где находятся высочайшие горы, непроходимые леса и бездонные океаны. Я слушаю его с замиранием сердца, и в моем мозгу вновь пробуждаются мечты о путешествиях, о далеких странах, о жизни по ту сторону горизонта. Жду весны. Хочу во чтобы то ни стало уйти из Свенцян. Уйти от этих людей, надоевших мне, от этой бедноты, от вечной нищеты и невероятно жестокой борьбы за существование.

Помимо Илеля у меня есть еще один друг, укрепляющий мои стремления к уходу. Это молодой князь Николай. Вот он действительно хорошо разбирается в вопросах жизни и смерти. Для него нет никаких тайн, он все Знает, и мне думается, что нет человека умнее и образованнее князя Николая. Меня только удивляет — почему он живет в Свенцянах.

В один из вечеров мы сходимся с Николаем в боковой комнате окуневского кабака. Князь только наполовину пьян. Ему приходит фантазия излить горечь действительной жизни. На столе стоят недопитый полуштоф, рюмка и красуется бутерброд из селедки.

Ядвига, положив голову на ладони рук, по-детски, с широко раскрытыми глазами, слушает своего «красавчика».

— Ты не думай, — говорит князь, обращаясь главным образом ко мне, — что я всегда жил в такой грязи, как сейчас. О нет! Князья Ширинские-Шихматовы это, брат, не блоха накашляла. У нас в Ковенской губернии рядом с поместьем графа Тышкевича был майонтек — побольше вот этого поганого городишки. Отец, рано уйдя в отставку, занялся, как говорится, хозяйством. Он связался с управляющим Тышкевича. Этот хитрый, жадный человек сумел поставить дело так, что незаметно для отца наше имение уходило все дальше и дальше от владельцев. Отец тогда много пил, проигрывал в карты; мать, чтобы быть ближе к мужу, научилась пить, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что и меня насильно заставили быть алкоголиком. Двенадцати лет, помню, я напился до бесчувствия, и няни и гувернеры отнесли меня на руках в мою комнату. Такое пиршество, конечно, не могло же вечно продолжаться. Росли долги. Неправильные, совершенно безумные сделки отца с разного рода темными личностями довели дело до того, что пришлось из проданного с молотка колоссального имения Ширинеких-Шихматовых уйти… Мы очутились в Свенцянах, лучше сказать спрятались от позора… Но не думай, что я никогда ничему не учился. Я два года имел честь находиться в стенах Пажеского корпуса, а потом пришлось уйти и оттуда. Теперь сообрази, что остается мне делать: сбросить с себя княжеский титул, плюнуть на фамильный герб несуществующего дома? Этого делать наше сословие не позволяет: «дворянин, да еще титулованный, обязан умереть дворянином…» Теперь ты понял, почему я в Свенцянах? Ну, а если понял, то не строго суди меня за то, что я закончу этот полуштоф…

Николай наливает стаканчик, смеющимися глазами смотрит на Ядвигу и со словами: «Ну, Ягодка, будь счастлива!» — опрокидывает стаканчик себе в рот.

Зима подходит к концу. С каждым днем темнее на огородах снег, все чаще голубым становится небо, и солнце, хоть еще низкое, но уже дарит нас яркими лучами, обещая скорую весну.

В один из таких дней Мойше-Бер неожиданно получает письмо из Нижнего-Новгорода. Пишет моя сестра, справляется о моем существовании и просит сообщить ей, где я нахожусь. В письме, очень коротеньком, говорится еще о том, что сестра хочет взять меня к себе в Москву, где она постоянно живет, и для этого готова выслать мне на дорогу деньги.

Огромная радость вливается в мою грудь. Мне читают письмо, написанное на русском языке, с подписью: «Бывшая Бася, а ныне Александра Беляева». Письмо вызывает тяжелые нарекания, насмешки и проклятия.

— Она крестилась! Она изменила вере отцов! Так будь же она проклята! восклицает Мойше-Бер и, скомкав письмо, бросает мне в лицо.

Я подбираю бумажку и бегу к князю Николаю с просьбой еще раз прочесть письмо вслух.

С этого момента начинаю жить двойной жизнью. Все, что делается вокруг, меня, я едва замечаю, но зато мысль 6 далекой Москве, о предстоящем пути и о новой жизни овладевает всем моим существом. И, очутившись один у подножья горы в конце Лиитупской улицы, я кричу, обращаясь к красноватому солнцу, медленно плывущему по голубому горизонту:

— Весна, я жду тебя!..

И приходит весна. Зазмеились вешние воды вдоль Линтупской улицы, бодрее запрыгали воробьи. Некрасивый деревянный городишко, похожий на большую деревню, под лучами вешнего солнца выглядит наряднее и красивее. Мы с Николаем совершаем загородные прогулки и наблюдаем за тем, как просыпается природа после зимнего сна.

В лесу поют, щелкают, свистят и чирикают маленькие невидимые птички. Гуще становится аромат соснового бора.

А я изнываю от тоски, рвусь всеми мыслями к далекой Москве: не могу больше оставаться в этом бедном, бессодержательном городишке, где люди не любят друг друга и не уважают чужих страданий.

Я советуюсь с Николаем, прошу, чтобы он рассказал мне подробно, каким путем можно мне без денег добраться до Москвы.

Николай меня поучает:

— Как ехать по железной дороге зайцем, я, пожалуй, тебя научу, у меня есть маленький опыт. Сделай так: войди в вагон третьего класса, займи место посреди вагона и следи — как, с какой стороны войдет кондуктор. Тогда ты быстренько выйди из вагона… Там, где топка, ты увидишь дрова, бери одно полено, иди в уборную, становись в угол и держи полено перед собою. Кондуктор, проверяя билеты, обязательно откроет дверь уборной, чтобы убедиться, есть ли там кто. Дверь ударится о твое полено, и по ЗВУКУ кондуктор поймет, что никого нет. Он захлопнет уборную, пойдет дальше, а ты вернешься туда же в вагон, и — будьте здоровы! — мы едем.

Совет Николая мне очень нравится, это не трудно исполнить.

— Хорошо, — говорю я, — у меня выйдет как следует.

— Ну и чудесно… Теперь остается подумать вот о чем: тебе необходимо немного денег на дорогу, чтобы не умереть с голоду, пока доберешься до Москвы. Вот подумай: кто из твоей родни мог бы тебе дать пять рублей?

— Никто! — восклицаю я. — Тетя Рашке бедна; Мойше-Бер жаден, а дядя Айзик сидит в тюрьме.

Наступает молчание. Мы оба напряженно, думаем.

— Стой! Есть выход, — говорит князь. — Пойдем к Коварскому…

— Он мне не дядя.

— Знаю, но он очень богат и не так жаден, как Мойше-Бер. Наконец можно и угрозой взять.

— Как угрозой? — спрашиваю я.

— Очень просто. Скажи, что подожжешь Свенцяны со всех четырех сторон, а у него самый большой двухэтажный дом в городе, он испугается и, смотри, раскошелится.

— А ежели он рассердится?

— Что ж он сможет сделать? Поймать тебя он не в состоянии: у тебя ноги быстрее…

Твердо решаю поступить так, как меня учит Николай.