Мой первый день в школе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мой первый день в школе

Н а второй год нашего пребывания в Паньковке я начала ходить в школу. Каждый год первого сентября в школьном дворе обычно собирается пестрая толпа детей всех возрастов: старшеклассники, средние и начинающие первый год в школе. Все дети приходят без родителей. Какой позор для того, кого приводят родители! На него все смотрят, как на диковинку, а школьнику становится неудобно. Нужно показать, что ты уже взрослый, значит родители здесь лишние.

В этом году сентябрь был очень жарким, и в школу я явилась в одних трусиках, так, как игралась во дворе с детьми. Помимо всего, первый школьный день не представлялся мне чем-то особенным. Но большая толпа во дворе школы меня поразила. Более того: кроме меня, никто не был в трусиках. Все были одеты довольно прилично. Даже празднично. Хотя меня это мало волновало, я все же растерялась.

Школьники стояли маленькими группами и разговаривали друг с другом. Я никого не знала и ни к кому не могла примкнуть. Тася, Геня и Толя ушли уже раньше, и я их нигде не видела. Я стояла в стороне, не зная, что делать. Вдруг одна из толпы девушек-старшеклассниц, которые стояли вблизи меня, показывает на меня пальцем и говорит:

— А нас учат в классе, что нет диких людей! Я не верю этому. Посмотрите! Вот дикий человек! Посмотрите, как он оброс! Какие у него длинные волосы на теле. — Все повернулись в мою сторону и громко рассмеялись. Я чувствовала себя совершенно уничтоженной. В первый раз я посмотрела на свое тело: оно было худое и костлявое. Руки и ноги были покрыты длинными золотистыми волосами. Мое лицо вспыхнуло. Как это я не заметила раньше? Неужели я дикий человек? Но этого не может быть! Мысли эти вертелись в моей голове, и я не знала, что делать. Вдруг я бросилась бежать домой. Еле переступив порог, я разрыдалась. Бабушка подбежала и начала утешать меня. А мама, узнав в чем дело, сказала:

— Так тебе и надо. Кто идет полуголым в школу? Девушка права, что назвала тебя дикарем. Завтра оденешь платье и пойдешь снова.

— Никогда! — ответила я, твердо решив не идти больше в школу. Но на следующий день, когда я одела светлое, легкое платье, все выглядело иначе, и я опять направилась в школу.

Мои школьные годы в Паньковке не отличались ничем особенным. Сразу же в первом классе мне стало безумно скучно. Я уже умела и читать, и писать, и могла решать простые задачи. Все это я выучила дома с отцом, мамой или бабушкой Марфой, и многое мне показал Илья Петрович. Через три недели меня решили пересадить во второй класс, несмотря на то, что по годам мне еще рано было идти даже в первый.

Сразу же нас назвали «октябрятами», то есть мы были самыми младшими коммунистами. После уроков мы часто оставались в школе и принимали участие в разных кружках самодеятельности. Помню, как почему-то меня назначили руководить хором младшеклассников. Я не особенно любила пение и скоро его бросила. Больше всего мне нравилось гонять по степи или проводить целые дни у Днепра, особенно летом, во время каникул. Я хорошо плавала и иногда заплывала очень далеко, куда даже взрослые не решались заплывать. Днепр был здесь широк, но я совсем одна переплывала на другую сторону. Теперь, когда я об этом думаю, мне просто не верится, что я могла делать такие вещи. Иногда я даже удивляюсь, как я не утонула в Днепре? Вероятно потому, что я была слишком худенькой, слишком легкой, вода меня держала на поверхности.

Помню, как однажды я собрала кучу детей, посадила их всех в лодку и мы поплыли по середине Днепра. Кто-то нас заметил и доложил родителям детей. Те сбежались на берег и подняли целую панику. Вызвали моего отца. Прибежав на берег, отец снял пояс и угрожая мне, мчался вдоль берега за лодкой и кричал, чтобы я сейчас же причалила к берегу. А я кричала в ответ, что причалю, если он уйдет. Когда он ушел, мы высадились на берег. Родители расхватали своих детей, а я убежала в рощу, чтобы отец меня не нашел.

Таких случаев было много. За мое отчаяние меня прозвали «рыжая команда», потому что вокруг меня всегда была целая орава ребят. Мы взбирались на деревья, разоряли птичьи гнезда, качались на верхушках, — все это нам казалось отважным и забавным. В школе я училась хорошо. Мне было легко учиться и даже скучновато. Но все шло своим путем. Родители жили своей жизнью: ходили в гости или принимали гостей у себя дома. Было весело и мирно.

Но вот я стала замечать, что многие дети не приходят в школу. Почти во всех классах организовали группы школьников, которые должны ходить по домам отсутствующих, говорить с родителями и «притягивать» детей в школу. Меня тоже назначили в одну из таких групп. И вот однажды после занятий мы пошли в деревню «притягивать» отсутствующих из нашего класса. Мы ходили от дома к дому, где жили наши одноклассники. Иногда нас не пускали в дом, говорили, что ребенок болен и скоро придет в школу. Другие сердились и посылали прочь без всяких объяснений. Только немногие говорили истинную правду: нечего есть. Они показывали нам школьников, лежащих на печи с раздутыми животами и опухших. И только теперь мне стало ясно, что не везде все было благополучно, как тогда у нас дома. Отец имел хорошую должность и принадлежал к классу привилегированных. Поэтому у нас был и белый хлеб, и сливочное масло, и другие продукты. Большинство же населения в начале 30-х годов умирало с голоду. Люди ели траву, собирали всякие семена с бурьяна, «кашку» с цветов акации и делали хлеб.

Школы в это время почти опустели. Чтобы привлечь детей к учебе, в школе организовали горячие обеды. Всем посещающим раз в день выдавали горячий обед. Он состоял обычно из густого пшенного супа и чечевицы. Каждый должен был приносить свою тарелку и ложку. И вдруг опять школа наполнилась детьми. Школьники начали приводить своих братишек и сестер, чтобы и те получили что-нибудь поесть.

Кроме этого, были также организованы бригады по сбору колосьев в поле. После жатвы в поле много колосьев валялось на земле. Обычно люди шли туда и собирали их для себя. Но государству был нужен хлеб. Таким образом колосья собирали и отдавали государству. Некоторые дети прятали колосья и приносили домой, несмотря на «мораль», которую нам читали преподаватели, что, мол, нельзя обманывать государство. Но так как колхозников не хватало, чтобы собирать колосья, школьная администрация должна была мириться с некоторым «утаиванием» их. По крайней мере, на сбор колосьев приходило даже больше детей, чем в нормальное время.

Хотя в нашей семье было достаточно пищи и никто из нас, детей, ничего не подозревал о голоде, некоторые случаи, как бы между прочим, заставляли меня задуматься о странности какой-либо ситуации. Помню, как однажды, придя со школы, я взяла большой кусок белого хлеба с маслом и салом и хотела идти на улицу. У порога меня задержала бабушка:

— Съешь хлеб, а потом иди на улицу. Нельзя есть хлеб на улице, — строго сказала она.

Я села у стола и съела свой хлеб, подчиняясь странному взгляду бабушкиных глаз. Да, на улице, где я играла с детьми, никто не ел белого хлеба. Белый хлеб был в то время роскошью. Некоторые дети рассказывали мне, как они вместе с родителями ходят в степь собирать курай, колючее степное растение. Когда оно высохнет, из него выпадают черные мелкие зерна, из которых люди в то время делали блинчики, кураинники. Я никогда их не пробовала, но вряд ли они были вкусными. Но люди ели их. Ели также эту «кашку» с акации, от которой раздувало живот.

Другой странный случай тоже запомнился мне на всю жизнь. Как-то мама и мы все дети вместе с Кузнецовой и ее двумя мальчиками, Теней и Толей, пошли в лес собирать ягоды. Бабушка осталась дома. В лесу было много кустов, и мы рассыпались по ним с корзинками. Все были в чудном настроении и перекликались друг с другом. Было прохладно и приятно в лесу на свежем воздухе. До этого мы устроили маленький пикник, во время которого много смеялись и шутили. Теперь же каждый старался набрать побольше ягод в корзинку и похвастаться перед другими. Вдруг откуда-то послышался встревоженный крик нашей мамы. Я выбежала из-за кустов на поляну, где она стояла и, бледная, дрожащими губами что-то говорила шепотом, показывая на ближний куст. Вся наша компания, которая сразу же сбежалась на ее крик, сбилась вокруг нее. Все растерялись и в испуге пристально всматривались в куст, куда она показывала. Через несколько минут оттуда вынырнула лохматая голова с заросшим лицом огромного мужчины. Он как-то дико смотрел на нас. В руках он держал ржавую консервную банку. Он тоже как бы в нерешительности глядел на нас, сбившихся как бараны в кучку. Затем резко повернулся и быстро убежал прочь. Мы успели только заметить, как мгновенно заколыхались кусты, и все опять затихло.

Постояв минуты две, мы все, не отходя теперь друг от друга, начали выходить из леса. К счастью, дорога была недалеко, и все мы легче вздохнули, когда очутились вне леса. Теперь мы прибавили шагу и быстро пустились домой. Ягод мы так и не насобирали в этот день.

После этого случая в лесу мы перестали ходить по ягоды. Старшие говорили, что теперь стало опасно в лесу — везде рыскают голодные люди и — все может случиться. Это «все может случиться» долго оставалось для меня загадкой. Я часто замечала, что взрослые всегда чего-то недосказывают, как бы что-то скрывают от нас, детей, и поэтому мир казался мне каким-то таинственным, недоступным для меня, именно потому, что я не была «взрослой». Только еще один случай, который тоже запомнился на всю жизнь, объяснил мне, что это «все может случиться» значило.

Несмотря на хорошую жизнь в Паньковке, мы все, дети, болели малярией. Особенно она трепала нас летом и осенью. На меня набросилась она с необыкновенной яростью. Помню, как однажды осенью, когда уже началась школа, я часто вынуждена была оставаться дома. Изнуренная и высохшая от высокой температуры и сильных приступов, я бессильно лежала в кухне на диване, где, обыкновенно, днем было весело, потому что там всегда кто-то был. Однажды я была там с мамой. Она месила тесто для хлеба. Вдруг в дверях показалась группа детей, — я тотчас же узнала своих одноклассников. Оказалось, что они пришли «притягивать» меня в школу, так как я не была уже почти неделю. При виде их яркая краска ударила мне в лицо. Мне было стыдно. Когда-то я была в такой же бригаде по притягиванию в школу, а теперь и меня пришли притягивать.

Бригадир спросил, почему я не являюсь в школу. Я лежала и молча смотрела на них. Мама же рассердилась:

— Разве вы не видите, — сказала она сердито, — она больна. Если выздоровеет, придет и сама. Не нужно мне всяких притягиваний!

Дети молча стояли у порога и смотрели на белое тесто — признак роскоши в то время. Мама заметила их взгляды и замолчала. Дети начали собираться уходить.

— Не приходите больше. Она сама придет, — бросила мама вслед с таким негодованием, которое я часто слышала раньше от других родителей.

Но, в сущности, не этот случай дал мне понять многое о голоде. Это случилось вскоре после прихода бригады в наш дом. Я все еще не шла в школу. Казалось, что малярия решила доконать меня. Приступы повторялись и днем, и вечером. Я совсем потеряла силы и перестала есть. Однажды ночью, после страшно высокой температуры, я потеряла сознание. Очнувшись, я заметила, что лежу на матраце в спальне родителей. Отец быстро одевался, мать стояла возле него, подавая ему одежду. Он говорил:

— Если мы ничего не предпримем, ребенок умрет. Надо немедленно в город. Я еще успею. Два часа до отхода парохода.

Отец оделся, завернул меня в одеяло и, взяв мое легкое тельце на руки, вышел из дому. Была еще темная ночь.

Я помню, как он долго нес меня через лес, по песку. От его близости мне стало тепло. От быстрого хода он вспотел и от этого мне стало еще теплее. Мы были единственные на дороге. По обе стороны стояли высокие деревья и, казалось, весь лес тихо насторожился и таинственно охранял нас от злых духов. Теперь мне совсем не было страшно в лесу, среди этих молчаливых деревьев. Изредка какая-то ночная птица вдруг вскрикивала, нарушая таинственную тишину.

Начало рассветать, когда мы пришли к пароходу. Он уже стоял у пристани, и мы сразу же сели на пароход. Отец вошел в маленькую каюту и положил меня на кроватку. Я тут же уснула.

Часам к десяти утра мы прибыли в Никополь. Отец снова взял меня на руки, но я опять уснула и очнулась только в приемной врача, куда меня и привез отец. Доктор в белом халате внимательно осматривал мое тело, давил на живот, стучал молоточком по суставам и через некоторое время произнес свой приговор:

— Переменить климат. Да, обязательно надо переменить климат. Это единственное, что поможет.

Он дал какую-то записочку отцу и еще что-то долго ему говорил. Потом я выпила горький порошок в стакане воды, и мы ушли.

На улице сияло солнце. Был прекрасный теплый день. Гул повозок и людей наполнял воздух. Отец сказал:

— А теперь пойдем завтракать.

Мы зашли в один ресторан, где за маленькими столиками сидели люди, ели и пили чай. Другие сидели у стойки и тоже ели и пили. Под стеклом в буфете были разложены белые булочки и разная колбаса. Мы тоже сели у маленького столика, и отец заказал пищу. Через несколько минут нам подали чай, тонко нарезанный хлеб, и на отдельной тарелке — тонкие и толстые кусочки колбасы. Мы начали с аппетитом есть и пить чай. Вдруг после нескольких минут отец сказал:

— Не ешь эту колбасу, — он показал на широкие, толстые кусочки.

— Почему?

— Она нехорошая.

Я неохотно положила широкий кусочек колбасы обратно на тарелку. После того как мы окончили завтрак (был уже почти полдень), отец подошел к буфету платить и взял тарелочку с нарезанной широкой колбасой. Он подал ее буфетчику:

— Уберите эту колбасу вообще.

Я заметила, что он особенно подчеркнул слово «вообще» и, как ни странно, буфетчик только посмотрел на него и, ничего не ответив, унес колбасу.

Когда я дома рассказывала о нашем завтраке и о широких ломтиках колбасы, которую папа возвратил буфетчику, кто-то из взрослых заметил:

— А говорят, что в городе едят человеческое мясо. Люди умирают с голоду больше в деревнях. В городе же можно еще пробиться. В деревнях все отбирают у крестьян. Кроме того — неурожай.

— Да, — сказала бабушка, — слыхали, что случилось с Шишковыми? Это наши бывшие соседи в Бажановке. Муж и жена и шесть человек детей. Мать и отец ушли в город на добычу пищи. Детей одних оставили дома. Двое старших — мальчик и девочка — смотрели за ними. Родители не вернулись из города.

Вероятно, где-то умерли в пути. А дети съели самого младшего, шестилетнего.

Теперь взрослые говорят об этом открыто, не прячась от нас, детей. Это тоже поразило меня. И я поняла, что «все может случиться» в голод.

После приезда от врача отец начал советоваться с мамой и бабушкой насчет меня. Говорили о перемене климата, как советовал доктор, но это казалось невозможным, так как отец не мог уйти с работы. Но скоро невозможное стало совсем возможным. Голод добирался ко всем и пробирался всюду. Отцу скоро объявили, что фабрика закрывается из-за недостатка рабочих (голод). Конечно, всех служащих сократили, и мой отец остался без работы. Я все еще глотала горькие пилюльки хинина и временно даже оглохла. Но вот появилась надежда, что мы уедем, переменим климат и — малярия исчезнет.

После увольнения отца нам пришлось освободить казенный дом. И, хотя мы еще никуда не собирались уезжать, надо было искать другую квартиру. Нам очень не хотелось расставаться с нашим уютным особняком, с зеленой рощей вокруг него, с тишиной и красотой окрестности. Нас перевели в квартиру с тремя комнатами, более простое жилище. Все же и это считалось еще привилегией. Наш же дом заняли какие-то более важные государственные служащие. Хотя отец уже был уволен, он все еще ходил в контору «сдавать дела». Только после двух-трех недель он уехал в город искать новую работу. Мы остались одни, и дома стало печально. К нам перестали ходить друзья родителей, кроме маминой подруги. Бабушка Мария была особенно удручена, — она все беспокоилась о будущем. Ей снились странные сны, которые она нам рассказывала, и в которые она верила. Но мы часто ее утешали:

— Не верь, бабушка, снам. Ведь это только сны.

В школе меня учили не верить снам и всяким суевериям, и я смотрела с некоторым пренебрежением на бабушкину «отсталость». Только теперь, когда я пишу эти строки, я сожалею о своей глупости и о том, как я могла так слепо верить тому, чему нас учили тогда в школе. А бабушка Мария не много посещала школу, но ее жизненный опыт был во многих отношениях лучшей школой.

В это время в нашей школе организовывали бригады по разоблачению «опиума для народа». Небольшими группами мы должны были ходить в деревне от дома к дому и говорить людям, чтобы они снимали и жгли свои иконы, потому что это тьма и безграмотность. Некоторые люди слушали нас с любопытством и только качали головами, даже обещали поснимать иконы. Другие делали резкие, неодобрительные замечания:

— Ишь ты, чему их учат в школе! Рано вам еще указывать взрослым, что делать. Уходите, чтоб мы и духу вашего не видели!

В этих бригадах были, главным образом, старшеклассники, но также несколько «октябрят», то есть из второго и третьего класса. Моя обязанность была убедить бабушку снять иконы. Но она, конечно, и слушать не хотела об этом. И это ей до определенной степени удавалось. Она рассказывала нам, детям, страшные истории о тех, кто не верил в Бога, о том, как неверующие будут гореть в огне и что ожидает всех грешников. Она говорила, что Бог вечный, что он «все видит, все знает и все слышит».

В деревне у нас была большая и красивая церковь. Ее давно закрыли. Службы там уже не было. Возле церкви каждое воскресенье был базар. Мама и бабушка тоже часто ходили туда покупать продукты. Особенно теперь, во время голода, продуктов было мало и все было дорого. Бабушка каждый раз, проходя мимо церкви, останавливалась и крестилась.

— Верьте, дети, в Бога. Он все видит, все слышит и все знает, — заканчивала она всегда, о чем бы ни говорила, своим любимым выражением.

— Но есть люди, которые не верят в Бога и ругаются, — начал как-то однажды брат Иван, — и им ничего!

— Это только до поры до времени, — отвечала бабушка. — Грешника всегда Бог накажет. Вот где-то в этой же деревне жил один человек. Он никогда не крестился, а, наоборот, всегда глумился над Богом, когда проходил мимо храма. Иногда он даже останавливался возле церкви и громко ругался, чтобы другие слыхали. И вот однажды он шел мимо храма и вдруг ему на голову упал кирпич. Он тотчас же был убит. Вот как Бог может наказать.

Мы, дети, сидели вокруг бабушки и слушали ее рассказы, и каким-то чудом крупинки непонятного страха перед Богом западали глубоко в наши души. Стоя после этого в группе по «разоблачению опиума для народа» в чьей-нибудь квартире, трудно было испытывать настоящее презрение к тем, кто не хотел снимать иконы. Со временем нас окрестили в деревне «безбожниками», и люди, узнав о нашем приходе, запирали дома или же гнали нас прочь, или просто громко, не стесняясь, ругали. Многие потом просто лгали, говорили, что уже поснимали иконы, на самом же деле они прятали их туда, где их не видно пришельцам. Наша миссия проходила не очень успешно.

Отцу все еще не удавалось найти новой работы, да и время было тяжелое. Вскоре он сообщил нам, чтобы мы переезжали в Бобрынец, — небольшой городок недалеко от Днепропетровска. Все же в городе легче перенести голод, чем в деревне. В некоторых деревнях население стало вымирать от голода. Люди уходили в города, бросая дома и все нажитое. В городе можно было ухитриться достать кусок хлеба. И вот мы погрузили на подводы наш багаж, мебель и всякую домашнюю утварь и поехали к пароходу. Опять переезд, опять мы меняем место жительства, опять нас ждет что-то неизвестное.

Бобрынец был некрасивый город, по крайней мере, там, где мы жили. Мы сняли на время две маленькие комнатушки, которые загрузили мебелью. Вокруг все было голо: не было ни деревьев, ни воды вблизи. По булыжной мостовой с грохотом ездили телеги и машины. Везде только каменные дома, без зеленых рощ, и красные черепичные или железные крыши. Все нам казалось здесь чужим, необычным. Мы привыкли к простору, к деревьям, к воде. Особенно несчастной была бабушка Мария. Здесь ей совсем нечего было делать. Ей не хватало движения во дворе, хлопот по хозяйству. Ей не хватало реки, куда она ходила раньше каждый день и собирала наплывшую лозу для топки. Не было ни сада, ни огорода. Изо дня в день она сидела в маленькой квартире, как в тюрьме. Уход за младшей сестричкой Клавой был ее единственным утешением. Теперь она чаще, чем раньше, молилась Богу и просила его, чтобы он принял ее душу. Нина и я должны были продолжать учиться в школе. Школа была далеко от нас, и мы ходили пешком. Пищи и денег у нас не было, и мама начала продавать мебель и другие более ценные вещи. Обыкновенно после школы мы с Ниной шли на базар, где стояла мама и продавала наши вещи. На базаре было очень много продуктов, чему мы очень удивлялись, так как и в городе многие голодали. Там было также много всяких вещей: мебели, одежды и прочего барахла, но также и много народу. Бобрынец считался еврейским городком, евреев было везде полно, особенно на базаре. Они оживленно разговаривали, торговались и наполняли всю площадь какой-то живой пестротой, даже весельем. Мне казалось, что еврейские женщины как-то отличались от русских и украинок. Они были лучше одеты, их речь была более громкой, сопровождаемая темпераментным жестикулированием. Как только они замечали что-то интересное в продаже, они тотчас же окружали продавца и наперебой набивали цену. Наша красивая мебель, которую мы приобрели в Паньковке, всем очень нравилась, и маме не приходилось долго ждать покупателей. Все тут же покупали еврейки. Как только мама получала деньги на руки, она сразу же шла в продуктовую часть базара, где покупала пищу. А дома ее ожидала голодная ватага — четверо детей и бабушка. Отец все еще разъезжал в поисках работы.

Однажды к маме на базаре подошла толстая красивая еврейка. Она спросила мамин адрес и сказала, что хочет прийти и посмотреть все, что мама имеет еще на продажу. Мама, конечно, дала ей адрес, и на следующий день она приехала на небольшом грузовичке. Она внимательно осмотрела все: качающееся кресло, которое отец подарил маме в Паньковке, две плетеные кушетки, стол, комод, зеркало. Затем она все купила, погрузила на грузовичок — ей помогал парень, с которым она приехала, и мы больше ее не видели. В нашем распоряжении оставались еще две кровати и небольшой стол. Самое необходимое для нас.

Но деньги, полученные за нашу мебель, скоро ушли на питание. И вот опять нечего было есть. Теперь мама несла на базар свои красивые платья. Все пошло на продукты. Так мы прожили в Бобрынце лето и осень. Приближалась зима, холодная и голодная. Отец все еще не получал работы. Уже мы лишились почти всего, что у нас было, и теперь каждый день мы были голодны. Только после полудня, когда маме удавалось продать кое-что из одежды, она приносила домой хлеб и масло. По утрам же Нина и я шли в школу голодными.

Однажды после уроков я собирала свои книги из-под парты и вдруг почувствовала что-то твердое. Я вынула сверток — оказалось, внутри был засохший ломоть хлеба. Я сразу же схватила его обеими руками и побежала в коридор, где меня ожидала Нина. Вместе мы съели твердый хлеб и пошли домой. С этих пор я всегда после уроков старалась последней выходить из класса, чтобы проверить все парты, не осталось ли что-нибудь съедобное. В школьном дворе, во время перерыва, я тоже искала хлеб. Иногда мне удавалось найти засохший кусок. Но я заметила, что, кроме меня, и другие дети искали то же.

Наше положение немного улучшилось на время, когда моя одноклассница, еврейка Дина, пришла к нам и попросила меня пойти с ней к ним. Дома ее мама сказала мне, чтобы я помогала ей делать домашние задания. За это я буду получать обед. Я, конечно, согласилась. Дина была красивая и хорошо одевалась. У нее была масса подруг, с которыми она всегда после школы играла во дворе. Я же приходила к ним каждый день и делала ее задания. Дина и не думала присутствовать при этом. Она предпочитала общество своих друзей. Ее мама, милая и приятная дама, всегда угощала меня обедом. Узнав, что у меня есть еще брат и две сестры, она заворачивала мне что-нибудь домой — вареное сало, хлеб или еще что-нибудь. А в школе Дина вела себя так, как будто меня не знает. На переменках она играла с другими и явно избегала меня. Сначала я обижалась, но потом мне стало все безразлично. Мне не нравилась эта школа. У меня не было здесь друзей. В свободное время я обычно стояла одна в углу и смотрела, как другие дети веселились.

Но однажды учительница заметила, что Дина сама не делает домашние задания. С тех пор прекратился и мой маленький источник пищи.

Весна уже подходила к концу, когда отец прислал нам деньги, чтобы мы ехали к нему в Запорожье, где он нашел себе работу. Мы продали последние остатки мебели — две кровати и стол. Упаковали, что осталось, и двинулись в путь.

В Запорожье жили также наши бабушка и дедушка, Марфа Савельевна и Илья Петрович. По просьбе отца они подыскали нам небольшую мазанку с двух комнат, которую отец и купил для нас. Место, где находились эти мазанки, называлось Первомайским поселком. Почему этот поселок так назывался, было совсем непонятно. Это название подходило бы лучше какому-нибудь новому жилому району, построенному в духе социализма и коммунизма. Вместо этого, на большой глиняной горе, расположенной в трех километрах от центра новой части города, возвышалась хаотическая масса глиняных мазанок и землянок — невероятных трущоб, напоминающих скорее всего какое-нибудь китайское селение, чем советский поселок нашей страны. Но самое интересное было то, что за этим чисто коммунистическим именем притаились подозрительные, в коммунистическом смысле я бы сказала даже «враждебные», элементы советской власти, место которым было, скорее, в Сибири: здесь были и раскулаченные, у которых власть все отобрала, как у моих бабушки и дедушки, здесь скрывались и те, которых преследовало еще правительство, бывшие фабриканты, помещики, когда-то богатые люди и менее богатые, — в общем, народ всяких сословий. Запорожье, как растущий промышленный город, предоставлял идеальную возможность многим скрыться от невзгод судьбы. Эта масса «враждебных элементов», скопившихся на глиняной горе, состояла из людей самых различных национальностей: здесь можно было встретить и греков, и татар, и евреев, украинцев, русских с далекого Севера. Этот пестрый сбор людей чаще всего бросался в глаза в центре поселка, у фонтана, откуда все носили воду (канализации в землянках не было). Конечно, не обходилось и без ссор у фонтана. Ссорились чаще женщины. Самые задиристые были татарки. Их никто не любил. Высокие, темные и тонкие, как старые лошади, с длинными волосами и грязноватые на вид, они ссорились с особой яростью. Они таскали друг друга за волосы, разрывая друг другу блузки, плевались, при чем глаза их горели, как угли. Все это кончалось только тогда, когда несколько сильных мужчин разгоняли их в стороны. Эти ссоры женщин являлись своего рода развлечением на поселке. Вокруг фонтана всегда толпилось много людей — детей и взрослых. Там всегда что-то случалось, оттуда приносили новости о разных событиях, о них говорили дома, — в общем, жизнь на поселке никогда не была скучной.

Но были и более приятные стороны жизни. На нашем поселке жила одна из самых красивых девушек — стройная, темноволосая еврейка Сара. Все мужчины тайно желали с ней встречи, но Сара ни на кого не обращала внимания. Когда она проходила через поселок, везде можно было слышать шепот:

— Сара, Сара идет!

И все бросались или на двор, или к окну, чтобы ее увидеть. Но она была горда и неприступна. Ее отец, старик-еврей, продавец в продовольственном магазине поселка, строго оберегал ее от всяких неприятных случайностей.

Деревья и цветы были редкостью на поселке. Но Илья Петрович ухитрился посадить у себя в крошечном дворике несколько подсолнухов и пару кустов картофеля. Свою мазанку он огородил высоким забором из досок, так что она напоминала маленький кораблик. И, как на корабле, на крыше из-под навеса дымила большая труба летней кухни. Почти весь дворик был под навесом, как палуба парохода. Здесь был использован каждый сантиметр. Везде было чисто и уютно. Под навесом был деревянный стол и лавки, где часто сидели друзья бабушки и дедушки и пили летом чай. Несмотря на бедность и примитивность, здесь было очень приятно. По сравнению с этим маленьким миром, где чувствовались тишина и покой, наша мазанка была голой и некрасивой. Илья Петрович смастерил нам стол и две скамьи, которые мы поставили в комнату. Несколько меховых ковриков и одеял составляли наш ночлег. Только бабушка Мария, как самая старшая в семье, спала на узкой кроватке в кухне. Отец жил в старой части города, далеко от нас и приезжал только в конце недели на пару дней. Кроме того, он часто был по работе в отъезде. Оказалось также, что его работа не была постоянной, а только временной, и денег, которые он зарабатывал, не хватало нам всем на питание. Был все еще голод, продукты были дорогие, и здесь мы тоже нередко шли спать голодными. Но опять-таки, больше всех страдала бабушка Мария. Она часто отдавала свою порцию еды нам, детям. Иногда мы шли к бабушке Марфе и приносили оттуда остатки их обеда и вообще все, что они могли оторвать от себя.

Через реку от нас, на правом берегу Днепра, жил дядя Костя, наш дальний родственник. Он был женат на сестре жены маминого брата, дяди Мити, который проживал в Киеве. Дядя Костя был директором больницы в Запорожье и, конечно, принадлежал к привилегированному классу. У него была своя дача за городом и большой сад. У него также была машина с шофером. Он жил на даче со своими родителями, милыми стариками, с женой Евгенией и сыном моих лет, Колей. Его жена была тихопомешанной. Иногда бабушка Марфа брала меня с собой к ним в гости. Тогда я игралась с его сыном.

— Почему тетя Евгения такая? — спросила я маму после моего первого визита к ним.

— Бедняжка, не могла перенести революционные годы, — ответила мама. — Раньше она была очень богатой. Когда у нее все отобрали, она стала немного ненормальной.

Мне казалось тогда непонятным то, что из-за богатства можно потерять ум. Но тетя Евгения была «тихопомешанной», как ее называли, и поэтому она находилась дома, а не в официальной лечебнице.

Бабушка Мария стал еще печальнее в Запорожье. Она все жаловалась на то, что она «никому не нужна», и вечно молилась Богу, чтобы он принял ее к себе. Ей, конечно, и здесь не хватало хозяйства: животных, за которыми она могла бы ухаживать, сада, реки, куда она любила ходить собирать дрова. Правда, она иногда ходила к Днепру, но возвращалась всегда без дров. Ходить гулять, ничего не делая, она не могла. Единственным ее утешением была младшая сестра Клава, которую она всегда нянчила. Мы все ходили в школу и больше не стояли с ней перед иконами и не молились Богу все вместе, как раньше. И она теперь чувствовала себя лишней. Однажды после ее молитвы я заметила, как у бабушки по щекам катятся слезы.

— Бабушка, почему ты плачешь? — спросила я.

— Я хочу, чтобы Бог меня принял к себе, — ответила она. — Но он не хочет и не хочет. Вероятно, согрешила я. — Она верила в то, что только грешные люди живут долго, а праведных Бог забирает к себе рано. Когда я пишу теперь эти строки, мне невольно вспоминаются сталинские времена, когда люди не жили, а мучились. И мне кажется, что философия моей бабушки в то время была правильной.

— Если бы мне хоть разок еще увидеть Федю, — часто говорила она, — тогда можно и помирать.

И она просила маму написать дяде Феде, чтобы он приехал. А когда однажды пришло от него письмо, и он писал, что не сможет приехать, я видела, как лицо бабушки вытянулось и стало печальным. А большие серые глаза наполнились слезами, которые тихо катились по ее щекам. На одной щеке у нее возле носа была крошечная дырочка, диаметром с иголку. Однажды я спросила ее, почему у нее дырочка. Она ответила:

— Это от Бога.

По ее мнению, все было от Бога.

— Верьте, детки, в Бога. Он за все спросит у вас ответа, — говорила она часто.

— А почему других Бог не наказывает, — спрашивал опять Иван.

— Все только до времени. Придет пора, и Бог его накажет, — отвечала она.

И опять она рассказывала нам историю неверующего, на которого свалился кирпич, когда он проходил мимо церкви. При этом ее серьезные глаза задумчиво глядели на нас и мы тоже задумывались над ее странными рассказами. Эти рассказы всегда производили на нас сильное впечатление, несмотря на то, что нам в школе говорили другие вещи о Боге. Бабушка внушала нам чувство уважения и страха перед всесильным и невидимым Богом. Но она также учила нас быть честными и справедливыми в жизни.

Итак, Запорожье не очень улучшило наше положение. Может, самым хорошим было то, что мы жили недалеко от бабушки Марфы и Ильи Петровича. Кроме того, моя малярия почти совсем прекратилась здесь. Но в первый же год малярией заболели младшая сестра Клава и бабушка Мария. Клава проболела несколько месяцев и выздоровела. Но бабушка все больше и больше слабела, и скоро совсем перестала вставать с постели. Она тихо молилась Богу, а со временем совсем затихла. Мама вливала ей в рот чайной ложкой молочко. И однажды вечером она нас позвала к себе и сказала:

— Идите к бабушке в кухню и попросите у нее прощения за непослушание. Сегодня ночью она, вероятно, умрет.

Мы все замолчали. «Умрет!» — как часто мы слышали это слово, которое всегда было связано с плачем и печалью. Но сама смерть для нас была чем-то загадочным, далеким и таинственным. Никто из наших близких не умер, и никто из нас, детей, не видел близко мертвеца. Хотя бабушка часто говорила о смерти, это звучало так отдаленно, как будто никого из нас не касалось. А теперь нам сделалось страшно, потому что эта смерть пришла к нам в дом. Мы молча стояли вокруг мамы, и никто первым не решался идти к бабушке.

— Нина, — говорит мама, — иди ты первой, бабушка тебя любила больше всех.

Наклоня голову, Нина вошла к бабушке в кухню. Дверь была приоткрыта, и мы слыхали, как Нина сказала:

— Прости меня, моя дорогая, милая бабушка, за все, что я тебе плохого сделала. Пусть Бог тебя с миром примет к себе.

После Нины вошел Иван. Он прошептал что-то, что мы не могли расслышать. Потом подошла я к бабушкиной постели. От невероятного страха и смущения я не знала, что говорить. Мне кажется, что я прошептала, чтобы бабушка меня простила, но я была абсолютно уверена в том, что бабушка меня не простит, — я была очень дерзкой и непослушной. А бабушка уже не смотрела на меня. Ее взгляд был уже обращен вдаль, вероятно, к небесам.

Бабушка умерла на первый день Пасхи.

— Счастливая женщина, — говорили соседи.

В народе было поверье, что тот, кто умирает на Пасху, попадает прямо в рай. Если кто заслужил рай, то это моя бабушка Мария. Конечно, она тоже хотела умереть. Но я верю, что она умерла потому, что был голод и она ослабела. Кроме этого, вырванная из родного сельского окружения, она чувствовала себя в этой тесной городской жизни лишней, никому больше не нужной, бесполезной. А могла ведь жить еще долго. Кроме малярии, она никогда ничем не болела. Она была всегда в движении, ее тело было гибким и стройным, как у девушки, лицо красивое, хотя и в морщинках.

Ее похоронили на третий день Пасхи. Печальным был и последний путь: только немного людей, главным образом соседи, провожали ее на пути до кладбища. Но кладбище было далеко на краю города и только отец поехал за ее гробом до конца. Много лет спустя, уже взрослой девушкой, я навестила Запорожье опять и захотела посетить ее могилу. Но там уже никого не было, кто мог бы сказать, где она. Отец, единственный, кто знал, находился далеко, в холодных лесах Сибири.