Лида, наша странная переводчица
Лида, наша странная переводчица
Кроме Бориса, большим уважением и популярностью среди иностранцев пользовался еще один переводчик. Это был Геня, чешский рабочий, он хорошо говорил по-русски и прекрасно знал немецкий язык. До немецкой оккупации он изучал славянскую филологию в Пражском университете. На работе он часто подходил к нам и разговаривал, притворяясь, что измеряет или проверяет снаряды.
— Все скоро поедем домой, — говорил он всегда.
Среди его соотечественников было много студентов, художников, актеров, сыновей богатых фабрикантов. Многие из них подружились с нашими девушками и проводили вместе воскресенья. И девушки охотно ходили с ними на свидания не только потому, что те их подкармливали. Многие искренне были влюблены в своих благодетелей. Ведь все мы были очень молоды в те годы.
Так как Геня часто подходил к моему станку и подолгу останавливался, все думали, что у нас начинается роман. Девушки говорили мне:
— Ну что, назначил тебе Геня свидание?
— Нет.
— А когда назначит?
Но Геня все свое внимание уделял Насте, красивой блондинке, которая приехала вместе с нами еще с мебельной фабрики. Она была действительно красавица. Прекрасного телосложения, выше среднего роста, с синими раскосыми глазами на широких скулах и свежим цветом лица, Настя привлекала внимание всех мужчин. Она считалась самой красивой женщиной на заводе.
Мне нравился Геня, и, признаться, я немного ревновала его к Насте. Как-то однажды он подошел ко мне, и я не выдержала:
— Ну, как ваша любовь? — сказала я немного насмешливо и показала глазами на Настю. Геня посмотрел на меня чуть удивленно, затем ответил:
— О, я никогда еще не встречал такой красивой и в то же время такой глупой девушки.
В тот же день он назначил мне свидание на воскресенье. Хотя я и обрадовалась этому, но отказалась, испугавшись молвы моих соотечественников: как только кто узнавал о какой-нибудь девушке, что она встречается с иностранцем, ее репутация портилась навсегда. Несмотря на хорошее отношение иностранцев к нам, их почему-то считали безнравственными и распущенными.
Почему-то все остовцы, мужчины и женщины, ненавидели Лиду, нашу русскую надзирательницу-переводчицу. Лида не пользовалась никакими привилегиями. Правда, она имела более или менее легкую работу, но это было все. Она стояла вместе с немцами у контрольного стола и проверяла точность отверстий в снарядах. Эту работу ей дали, конечно, для того, чтобы она в любое время могла быть в распоряжении Гофмана, который часто подзывал ее к себе и давал наставления. Эти наставления заключались, главным образом, в том, чтобы заставлять нас работать, выгонять из уборной, если в ночную смену мы, сваливаясь от усталости, забегали туда отдохнуть. И Лида исполняла все эти наставления очень точно, за что ее все и возненавидели. Она тоже, почти так же, как Аня в «отеле», подлизывалась к немцам, как только могла, чтобы получить какую-нибудь выгоду. По-немецки она говорила неважно. Лишь только речь заходила о чем-нибудь более сложном, Гофман вызывал к себе Геню или меня. Мы переводили ей то, что говорил Гофман, а она потом беспокоилась о выполнении его наставлений. Лида, в сущности, меньше всего интересовалась тем, чтобы хорошо переводить, а больше тем, чтобы Гофман был доволен ею. У нее не было друзей, и она знала, что ее ненавидят. Своим положением переводчицы-надзирательницы она очень дорожила по чисто личным соображениям. Она дорожила тем, что имела хоть какие-то, пусть самые незначительные выгоды. Так, например, она могла в любое время оторваться от работы и ходить по цеху, в то время как мы падали от усталости. Когда мы на пару минут прятались в уборной, чтобы передохнуть, она часто появлялась там, даже если Гофман или кто другой не посылали ее за нами, и выгоняла нас:
— Вы опять прячетесь от работы, — говорила она, — все станки стоят пустые. Выходите, пока не пришел Гофман. Я его только что видела.
— Врешь ты, — бросали ей обычно девушки в ответ.
— А что мне врать? — отвечала она. — А потом он притащит меня за шиворот и будет ругать за то, что вы не выполняете нормы.
Вообще было совершенно бесполезно доказывать ей, что она врет. Как только начинался такой «разговор», обыкновенно и она, и девушки называли друг друга последними словами, и все заканчивалось тем, что все опять возвращались к станкам. Нередко, направляясь к машинам, мы действительно встречали Гофмана или другого мастера, и тогда, конечно, Лида оказывалась права. Мне кажется, что я была единственной, с кем Лида иногда разговаривала нормально. За это мне приходилось слышать от девушек следующее:
— Не можешь ты стать надзирательницей? Ведь она почти не говорит по-немецки!
— Есть и другие, которые лучше меня говорят по-немецки и не стали надзирательницами, — отвечала я, намекая, конечно, на Шуру. — Я охотно замещаю Лиду, когда она больна.
— Я бы хотела, чтобы она почаще болела, — сказала как-то Мотя.
— Ты должна стыдиться, Мотя, так говорить, — бросила ей мать Тамары. — Накликать болезнь нельзя. Она и сама нагрянет.
— Лида действительно больна, — заступилась опять я за Лиду, — она мне это сама сказала. У нее хронический бронхит.
— Подумаешь, бронхит! У нас здесь у всех бронхит! — кинула Татьяна.
— У Лиды это более серьезно, — настаивала я на своем, защищая Лиду, — ведь она ужасно кашляет. Слыхали вы, как она кашляет?
Как-то после одного из таких разговоров подходит Лида к моему станку и говорит:
— А знаешь что, Витька, — она всегда называла меня Витькой, — я сама знаю, что я свинья и что меня нужно бы повесить на сухой ветке. Но ты думаешь, я боюсь этого? — Ничуть! Я только боюсь подохнуть здесь, как раб, на чужбине. Ведь здесь хуже, чем при коммунистах!
— Может, скоро кончится война, — отвечаю я.
— Вот! — Лида показывает пальцем в свою грудь. — Если я буду стоять у станка и ишачить, как все вы, я не дотяну до конца войны. — С этими словами Лида прерывает разговор, отворачивается от меня и уходит. Но через пару минут возвращается.
— Я никогда не знала своих родителей. Я не знаю, кто я и откуда. Все, что я помню с раннего детства, это то, что я вечно была в доме для беспризорных. Я голодала, зимой ходила без обуви, потому что у меня не было ботинок. Когда мне исполнилось восемь лет, меня послали в школу. Я только научилась читать и писать, а дальше у меня не было охоты к учению и меня оставляли в каждом классе по два года. Тогда меня забрали из школы и послали в Крым, где я работала в кухне в одном из домов отдыха. Уже там я узнала, что значит тяжелая работа. Иногда меня забывали накормить. Тогда я рылась в мусорнике или просто крала, что видела. Это был дом отдыха для партийных. Они приезжали туда со своими женами и детьми. Все смеялись, играли в игры, развлекались. Самое ужасное было для меня слышать, как их дети называли их «мама», «папа», «дядя» или «тетя». Меня все называли беспризорной.
Мое настоящее имя никто не употреблял. Я даже не знаю, кто мне дал имя Лида. Но довольно об этом!
Лида прервала свой рассказ и оглянулась. Потом она нагнулась ко мне и сказала:
— Когда пришли немцы, я добровольно записалась к ним на работы. Я думала, что они будут более человечны, чем коммунисты. Но просчиталась. Вышло совсем иначе. Везде одно и то же, — не правда, Витька?!
Вероятно, Гофман наблюдал за нами из своего стеклянного домика. Он незаметно подошел и остановился за Лидой. Но, к счастью, в последнюю минуту Лида заметила его. Она сказала, что-то незначительное, затем, не переставая мерить мои снаряды, обратилась к Гофману:
— Последние отверстия слишком велики.
Гофман взял у нее контрольный инструмент и померил сам. И действительно, несколько последних гранат были бракованными. Он отложил их в сторону и пошел искать мастера отделения.
— Немецкая собака! — бросила Лида ему вслед. Как только он исчез в своем стеклянном домике, Лида продолжала:
— А что это за жратва, которой нас кормят в лагере?! Если бы нам не удавалось приобрести кое-что на черном рынке или если бы многие из девушек не получали поддержки от своих кавалеров, ты думаешь, все могли бы так дальше работать? Мы все очутились бы там, где сейчас Катя, невеста Бориса. Он-то, бедняга, ничем не мог ее подкормить. У него самого ничего не было. Ты тоже дура, — продолжала Лида, качая головой. — Почему ты не возьмешь себе друга из иностранцев? Он бы тебе помогал. Возьми хоть этого чешского переводчика. Он часто говорит, что ты ему нравишься. Кроме того, его даже нельзя считать иностранцем. Ведь он говорит по-русски, как наш.
— А у тебя ведь тоже нет друга, — ответила я. — Откуда ты получаешь поддержку?
Лида громко рассмеялась. В это время мы заметили, что Гофман с мастером нашего отделения направляются к нам.
— Мастер! — сказала я шепотом.
Лида мгновенно отскочила от моего станка и скрылась, так что они не успели ее заметить. Теперь она стояла у своего стола рядом с немцами. Гофман подошел к моему станку и еще раз проверил несколько гранат. Затем подозвал техника, который начал ковыряться в моей машине. Действительно ли он не видел Лиду? Когда он уходил, то как-то странно взглянул на меня, и его губы скривила еле заметная улыбка, из которой невозможно было узнать, что скрывалось за ней: доброжелательная ирония или пренебрежение. Только к полуночи Лида опять подошла ко мне:
— Ты спрашивала меня, как я достаю себе жратву, не правда ли? — Вчера, например, я украла завтрак у моего мастера.
— У Гофмана? — спрашиваю я в ужасе.
— Нет, у того! — Она показывает глазами на одного из немцев за контрольным столом.
— И что он делал?
— Ничего. Он, конечно, искал везде, как сумасшедший, и ругался вовсю. А я посмеивалась себе в кулак.
— И он тебя не заподозрил?
— А это он может делать сколько угодно. Кроме того, здесь много голодных, таких, как я. Каждый из них мог бы стащить его завтрак, — отвечает Лида совершенно равнодушно и… кашляет.
— Ты бы осталась в лагере и отдохнула пару дней, — говорю я. — Пойди хоть к лагерному врачу!
— Да, говорят, что он очень хорош. Грузин, из наших. А ты у него была? — спрашивает она и сразу же отмахивается:
— Он мало мне поможет. Без разрешения немецкого врача он может освободить меня на день. А что это!
— Но он, по крайней мере, пошлет тебя к немецкому врачу, а тот, может, даст тебе пару дней отдохнуть.
На следующий день Лида, вероятно, решила поступить по моему совету. Она осталась в лагере, и мне пришлось замещать ее. Я, конечно, не была освобождена от работы на станке, но мне нацепили красную повязку.
— Виктория сегодня надзиратель! — триумфовали девушки в цеху. — Слава Богу! Сегодня можно посидеть в уборной.
Но они радовались слишком рано. Когда после полуночи половина девушек исчезла в уборной, не прошло и десяти минут, как подлетел ко мне Гофман и послал за ними. А сам сопровождал меня почти до двери уборной и остановился недалеко от нее. Уборная в это время была, конечно, полным-полна. Некоторые девушки сидели на доске, лежащей вдоль стены и, скрючившись в три погибели, старались вздремнуть. Другие стояли и тоже, хоть стоя, хотели отдохнуть от шума и тяжести воздуха.
— Быстро уходите, — сказала я, входя. — Гофман здесь.
Все всполошились и одна за другой, нагнув головы, начали выскальзывать. А я, еще в уборной, слышу пронзительный крик Гофмана:
— Давай! Давай! Работать! Безобразие так долго сидеть в уборной! Я должен доложить об этом выше! Давай! Давай!
Все ушли к своим машинам. Но как только он исчез, некоторые девушки опять спрятались в уборной и сидели там, пока кто-нибудь снова не бил тревогу. Прятаться от работы было нелегко. Гофман своим зорким орлиным взором охватывал весь цех и заметив, что многие отсутствуют, как леопард, был тотчас же на «месте преступления».
В следующую ночную смену Лида возвратилась и, как всегда, была спокойная и равнодушная ко всему. Подойдя ко мне, она сказала:
— Этот грузин действительно хороший парень. И говорит по-русски совсем без акцента.
— Что он тебе сказал?
— Он выслушал меня, проверил легкие и сказал, что мне нужно хорошо питаться, — ответила она и опять громко рассмеялась.
Лида жила в бараке, но в другой комнате. Она начала часто заходить к нам в комнату, чтобы спросить меня или Шуру значение того или иного немецкого слова. В то же время она рассказывала нам новости, которые слыхала от немцев. Но как только она уходила, девушки сразу же начинали травить меня:
— Что она сюда зачастила? Ты что? Стала ее подругой?
— А что, ей нельзя войти в комнату, что ли? — отвечала я.
— Пусть идет к немцам, с которыми она заодно, — говорит Мотя.
— И кому она нас предает ежедневно, — вторит ей Татьяна.
— Ну, слушай, Татьяна: пока она никого еще не предала, — отвечаю я.
— Никого! — вскрикнули почти все вместе девушки. — А уборную забыла?!
— Да разве это предательство? Вы должны понять, что Лида больна. Ей нельзя тяжело работать.
— Катя тоже была больна, а работала до конца.
— А Маня и Тоня! — опять послышалось со всех углов.
Маня и Тоня — девушки из нашего барака, которых тоже отправили, как туберкулезных, неизвестно куда.
— И никто из них никого не предавал и не подхалимничал перед немцами, как Лида, — настаивали на своем девушки.
— Потому что никто из них не подозревал о болезни! — продолжаю я упорно защищать Лиду. — Еще бы! Работать на немцев, пока не подохнешь!
На несколько минут воцарилось молчание. Воспользовавшись этим, я добавила:
— Кроме того, у Кати был Борис, с которым она могла хоть поделиться своим горем. А у Лиды нет никого.
— Борис! Борис! — кричит Татьяна. — А у тебя есть Борис? А у меня? А у Моти? У Шуры? У Любы?
— Да! Вот именно! — поддакивали все Татьяне.
— А между прочим, — говорит с ехидной улыбкой Мотя, — то, что у нее нет Бориса, это ее же вина.
Затем, обращаясь ко мне, она продолжает:
— Ты давно могла иметь этого чешского переводчика, или его друга Карло, или бельгийца Беню! У тебя поклонников хватит! И ты бы не голодала.
— И правда, Витька, — продолжает Татьяна, — ты можешь только сказать «да», и Геня больше не посмотрит на Настю!
— А ты это откуда знаешь? — спрашиваю я Татьяну, радуясь в то же время, что разговор перешел на меня, оставив, таким образом, Лиду в покое, и освободив меня от нелегкой миссии защищать ее.
— Он мне сам это сказал, — отвечает Татьяна.
— Какая ты ехидная мерзавка! — кричу я ей. — Сплетничаешь за моей спиной!
Все громко захохотали, казалось, все наслаждались перебранкой.
— Да, в самом деле, — вмешивается в разговор Соня, которая до того почти все время молчала, — ты бы могла иметь не только хлеб, но и шоколад.
Опять все рассмеялись.
— Твоя Лидка, — продолжала Мотя, — давно бы заимела друга. Она бы не упустила такого случая.
— В самом деле, чего ты ждешь? — кричит опять Татьяна.
— Но ведь у тебя тоже нет друга, как ты сама сказала. Почему ты сначала сама не заимеешь кавалера? — отвечала я.
— Ох! Если бы мне попался хоть один на удочку! Я бы его обделала здорово! — кричит Татьяна под всеобщий хохот девушек. Никто себе не мог представить Татьяну с иностранным ухажером. Это всем казалось смешным. Хотя ей было уже шестнадцать лет, она совсем не была похожа на девушку, интересующуюся парнями. Она все еще выглядела, как задорная, неотесанная школьница. Несмотря на это, она принадлежала к тем, которые самым крепким словом ругали «иностранок».
— Ты бы первая набросилась на меня, если бы я вышла на свидание с чехом или бельгийцем, — ответила я.
— На тебя бы мы не набросились, — вмешивается в нашу перебранку с Татьяной Мотя. — Ведь ты говоришь по-немецки. Это другое дело. А те, которые не понимают ни слова ни по-немецки, ни по-чешски, ни по-французски, а таскаются с иностранцами, те должны стыдиться.
— Они продают себя просто за хлеб и шоколад, — поддакивает Соня.
— Ну, ладно, — говорю я, как бы примиряясь. — Я об этом подумаю. Может, и начну продавать себя за хлеб и шоколад! Хватит об этом! — Тут я вскакиваю с постели и, уходя из комнаты, громко хлопаю дверью.
Я вышла из барака и направилась к забору за умывальней и уборной, где начала прохаживаться, обдумывая все. Через несколько минут ко мне подошла Люба, одна из моих соседок по комнате. До войны Люба была студенткой в Виннице. Она была немножко старше большинства из нас и, как мне казалось, умнее.
— Подожди, куда ты идешь? — спрашивает она.
— Я думала пойти к Эжени, — отвечаю я.
Эжени была француженка из Нормандии. Она жила в «иностранном» бараке, то есть, в бараке, отведенном для других иностранцев, кроме нас, с востока. С ней я иногда разговаривала по-французски, чтобы не забыть то, что я изучала в школе.
— Я просто не понимаю, — говорит Люба. — Эти девушки потеряли всякое уважение к человеку. Даже перед старухой не стесняются! — Люба имела в виду мать Тамары, которая обыкновенно редко вмешивалась в такие разговоры и часто просто уходила из комнаты.
— Это, конечно, все потому, — отвечаю я, — что мы в лагере.
— Я бы хотела уйти отсюда, но не знаю как, — вдруг сказала Люба.
Я с удивлением посмотрела на нее. Что у нее на уме? Побег? Но ведь это невероятная мысль! Этот риск часто, почти всегда оканчивается концлагерем. Неужели она замышляет что-то в этом духе?
Я ничего не ответила. Люба тоже ничего не говорила больше. Мы молча прохаживались вокруг бараков. Уже почти стемнело. Когда мы проходили мимо «больничного» барака, Люба заметила:
— Очень интеллигентный врач здесь. Грузин. И этот знает, как устроиться здесь. Говорят, он подружился с уборщицей коменданта. Она из наших, но фольксдойче.
— Она красивая?
— Блондинка, чуть-чуть полненькая, как и все типичные немки.
Мы опять помолчали. Когда мы возвратились в комнату, все девушки уже спали, и мы скоро тоже уснули.
— Ты можешь пойти со мной после обеда к фотографу? — спрашивает меня Лида в субботу на работе. — Я уже все устроила через одного немца. Неплохо бы иметь пару фотографий отсюда на память.
— Хорошо, пойдем, — ответила я.
Окончив работу в обед и сходив в баню, мы с Лидой надели свои лучшие платья, получили пропуск в комендатуре и вышли за ворота. На Лиде был белый матросский жакетик. Я одела зеленую в складку юбку и темно-красную с кружевным воротничком бархатную блузку. Как только мы немного отошли от Черной горы, мы сразу же сняли наши остовские значки, и никто не мог подумать, что мы не немки.
Фотограф встретил нас очень приветливо. Он, конечно, был рад немного подзаработать на нас. Мы сделали много фотографий, так как денег на это у нас было достаточно. Несмотря на наш мизерный заработок, нам некуда было тратить эти деньги, кроме, конечно, как на черном рынке. Нам даже запрещалось входить в немецкие магазины.
Когда мы вышли из ателье и уже были на улице, я вдруг заметила, как один прохожий господин, рядом с которым шла девочка лет девяти, вежливо поздоровался с нами, снимая шляпу и кланяясь. В замешательстве я смотрю на Лиду:
— Кто это?
— Ты что, не узнаешь? Гофман!
Я оглянулась и не могла поверить своим глазам. В своем воскресном костюме он выглядел совсем иначе, чем на заводе. — Это не был больше страшный мастер цеха, которого все боялись и которому подчинялась громадная армия рабочих. Гражданский костюм еще больше подчеркивал его красивую фигуру. Но немецкая шляпа немного прятала его выразительные черты лица и классическую голову с прической Юлия Цезаря. В сущности, в этой одежде он не выглядел так хорошо, как в своей синей форме.
— Что он теперь скажет, что видел нас без значков «ОСТ», — испуганно спросила я Лиду. — Думаешь, он доложит об этом рыжему майору?
— Ну и пусть, — ответила беспечно Лида.
В следующий понедельник Гофман подошел к моей машине:
— Я вас в субботу почти не узнал. Вы выглядели, как немки, — сказал он, улыбаясь, но на этот раз без оттенка иронии.
— По одежке встречают, — тоже улыбнулась я.
Он всегда видел нас в нашей форме: в зеленых некрасивых костюмах и неуклюжих деревянных ботинках на ногах, которые при ходьбе производили невероятный шум. И теперь, понятно, он был удивлен, что и рабы могут принимать человеческий вид.