Детство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Детство

Деревня, в которой я родилась, называется Золотая Балка. К сожалению, ее больше нет на земле. После Второй мировой войны советское правительство затопило несколько сел вдоль Днепра — от Каховки и почти до Запорожья, — там теперь большое Каховское водохранилище. Но тогда, когда я была еще маленькой, в середине двадцатых годов, Золотая Балка была одним из чудных уголков мира. Такой она осталась и до сих пор в моем воспоминании. Это был уголок счастья и радости.

Золотая Балка была расположена на юге просторных украинских степей. Почти в середине деревни находилось большое имение моей бабушки. Сад, двор и дом были окружены каменной оградой. С задней стороны двор выходил прямо в степь, а дальше протекал Днепр. С улицы в каменной стене были ворота для въезда тачанок, бричек, возов; рядом — дверь для людей. С одной стороны дома были большие амбары, где хранилось зерно, стояли машины, а дальше — конюшня. Под амбарами, величиной с заезжий двор, был подвал. Там обыкновенно стояли бочки с квашеными овощами, медом, сушеной и соленой рыбой и мясом. Я хорошо помню эти места, ушедшую навсегда романтику, где я ребенком с соседскими детьми играла в прятки или гонялась с кошками за мышами, которых здесь было довольно много. Вообще, за этой каменной стеной был свой особый мир, и попасть в него было нелегко. Как только раздавался скрип входных ворот, привязанный на цепи Трезор набрасывался на входящего, своим страшным басистым лаем принуждая его захлопывать двери с той стороны, откуда он входил. Если же это был свой человек, Трезор прыгал ему на грудь, сваливая его обыкновенно от порыва радости и лизал ему лицо и руки. После такого приветствия — бури и натиска — человек отправлялся в дом, сопровождаемый прыжками собаки. Но нас, детей, Трезор недолюбливал. Он, как умная собака, понимал, что мы не хозяева дома. Он часто был свидетелем того, как нам попадало то от деда, то от кухарки, то даже от работников деда. Поэтому Трезор ограничивал свои приветствия нам тем, что полупрыжком сваливал нас на землю и, презрительно посмотрев, отходил, бросив нас на произвол судьбы.

Мой дед — отец моей матери — считался когда-то самым богатым в окрестности. Ему принадлежали поля, виноградники и два озера, где он создал целый рыбный промысел. Рассказывают также, что его отец был женат на какой-то родственнице князя Святополка-Михайловского, и все эти земли получил как часть приданого жены. Говорят также, что Михайловская — так ее называли в тех краях — была своенравная и капризная. Но никто из князей не хотел, чтобы она выходила замуж за какого-то казака-разбойника, каким считали моего прадеда. Он был вольным казаком и слыл удалым красавцем-наездником, отличившимся когда-то в войне против турков. Но для аристократки его считали неподходящим. Княжна же настояла на своем: он или никто. Чтобы отделаться от строптивой и не позорить весь род, сам князь решил дать ей одну четвертую приданого, и то только для того, чтобы не пустить по миру женщину. Злые сплетники в деревне утверждали даже, что сначала он не хотел давать ей ничего, то есть грозил прямо лишить ее приданого. Но капризная барышня не испугалась и категорически заявила, что ей все равно, что князья ей давно надоели и что жизнь с ними так или иначе не имеет никакого смысла, и она готова забыть их всех навсегда.

Те же злые сплетники говорили, что познакомилась она с прадедом в лесу, когда каталась на лошади. Там что-то с ней непонятное случилось, и прадед мой привез ее в дом князей почти без чувств на своей лошади, в совершенно испачканной одежде. Некоторые утверждали, что от нее даже попахивало водкой. Еще рассказывали и такое, что я не хочу об этом и писать, чтобы не запятнать память моего славного прадеда. Но что бы там между ними ни произошло, он женился на ней, а его сын, Иван Хорунжий, получил приданое Михайловской в наследство. Кажется, мой дед был умнее моего прадеда, потому что он еще больше разбогател, благодаря своему уму и умению вести хозяйство. Его поля и рыбный промысел в озерах и на реке давали хороший доход. Он знал, как вести хозяйство, и работники любили его. Но во время Первой мировой войны он заболел тифом и умер. А его жена, моя бабушка Марфа Савельевна, вскоре после войны вышла замуж за другого, за бывшего мореплавателя, капитана корабля, который в годы военного коммунизма случайно попал в нашу деревню.

Моего второго деда звали Илья Петрович. Спокойный, умный и практичный, он взялся за бабушкино хозяйство и во время НЭПа не только все сохранил, но еще увеличил доход. Все дети бабушки, два сына и три дочери, полюбили его и относились к нему, как к родному отцу. Но после НЭПа советское правительство объявило, что хозяйство бабушки переходит в руки народа. Кроме дома, все имение было коллективизировано. Вскоре Илья Петрович и все другие увидели, что колхоз не мог так хорошо вести хозяйство, как он. Не было хороших работников, не хватало машин, лошадей. В это время мой дед часто стоял в саду и задумчиво смотрел далеко в степь на запущенные поля и огороды. А когда он возвращался в дом, то часто говорил: «Чтоб тебя, проклятый, сырая земля не приняла». Это он ругал Сталина, который начал радикально вводить коллективизацию по всей стране. При этих словах, которые обычно сопровождались потоком иных ругательств, все шарахались от дедушки, а бабушка говорила:

— Перестань же. Кто-нибудь из чужих может услышать.

Из чужих в доме была только Федора, кухарка бабушки. Она не захотела уходить от нее, когда большевики объявили всем «порабощенным» свободу, И, в сущности, ее все считали своей.

Но советская власть всеми методами начала укреплять свои позиции, и каждый, хотел он этого или нет, должен был приспосабливаться к новой системе. К новой жизни. Это также касалось и семьи моей бабушки. Ее дочери, одна за другой, повыходили замуж за парней нового пролетарского класса. Старшая, Фрося, нашла себе какого-то агронома, правда, в партии он не был. Средняя, Анюта, вышла замуж за бывшего моряка, который во время Октябрьской революции был произведен большевиками в красные офицеры; а самая младшая, моя мать, связала судьбу с «красным партизаном», как, с оттенком презрения, называла моего отца бабушка, когда его, конечно, не было поблизости. Ей не нравилось, что он был сыном бедного моряка, годами бросавшего семью на произвол судьбы. Он был из соседней деревни. Его мать вынуждена была сама воспитывать своих двух сыновей — Сашку, моего отца, и Федьку, его брата. Их сестра, двадцатилетняя девушка, умерла в годы войны к великому горю моей бабушки Марии, которая всегда утверждала, что сыновья ее были не очень послушными детьми, особенно старший, Сашка, а дочка была удивительной красоты. И вот поэтому, говорила бабушка, Бог ее принял к себе.

Неспокойные годы гражданской войны уже прошли, — на Украине они продолжались чуть ли не до середины двадцатых годов, — когда оба мои дядьки, сыновья Марфы, возвратились в деревню. Им, как выходцам из «враждебного класса», запретили поступать в университет. С их возвращением весь дом наполнился шумом и суетой. Все родственники съехались на большой семейный совет, чтобы решить, что дядькам делать дальше. Мой отец отсутствовал, его, как красного партизана, советское правительство направило учиться в город. Но на совет пришли представитель партии, муж тети Анюты, и представитель пролетариата, агроном Марков, муж тети Фроси. И, таким образом, под нажимом партии и диктатуры пролетариата было принято мудрое решение: дядьки должны отказаться от их образа жизни и обычаев и согласиться строить коммунизм.

Семейный совет заседал несколько часов, и не один самовар был выпит, и не одна пачка папирос была выкурена. В большой бабушкиной столовой воздух был так густ, что его можно было ножом резать, а раскрасневшаяся Федора не отходила в кухне от печки. Заседание семейного совета было окончено к вечеру. Партия и пролетариат — хотя и в меньшинстве — оказались в большинстве. Они убедили и бабушку, и Илью Петровича, что от такого решения им не станет ни хуже, ни лучше. Что единственное, с чем надо будет на время смириться, — это потерпеть со свиданиями. Вернее, не делать их такими официальными. — Пусть дядьки поживут временно в больших городах, не навещая свою бывшую мелкобуржуазную среду. А там — все можно будет устроить. Стратегия и тактика коммунизма — гибки.

Но бабушка и Илья Петрович оказались довольно восприимчивыми к новым идеям. Позже я всегда удивлялась их спокойствию и здравому уму. Особенно тому, как впоследствии бесстрастно они расстались со своим добром и даже с домом. Мне часто приходилось наблюдать невозмутимость души бабушки, как она реагировала на все невзгоды времени.

После отъезда дядек в доме остались, кроме Ильи Петровича, только женщины: бабушка Марфа, хозяйка дома, моя мать, кухарка Федора, прабабушка Евгения, мать моего настоящего деда, который умер во время войны от тифа, и я. Прабабушка Евгения занимала самую тихую часть дома: две комнаты, выходящие в сад. Она была уже старенькой, хрупкой и бледненькой старушкой и редко показывалась в семейном кругу. Помню, что ее комнаты были полны цветов и света. Она любила цветы и могла часами сидеть возле какого-нибудь растения и изучать его листья, ветки и цветы. Я редко видела мою прабабушку. Мне строго приказывали не входить в ее комнаты и не тревожить ее. Но иногда, когда Федора вносила обед, я открывала ей дверь и вместе с Федорой входила к прабабушке. Она обыкновенно сидела у окна, поворачивала к нам голову, приподнималась, подходила иногда ко мне и клала мне на голову свою легкую, прозрачную руку. При этом она заглядывала мне в глаза и что-то говорила, не помню что. Знаю только, что она и все ее окружение внушали мне уважение, смешанное с любопытством. Все вокруг нее казалось мне слишком чистым и светлым, так что в ее присутствии я иногда боялась даже пошевельнуться. Ее мир был для меня каким-то другим, остановившимся, застывшим. Книги, вазы, цветы и картины, находившиеся в ее комнате, как будто тоже застыли, излучая странную тишину и покой. Летом бабушка в сопровождении Федоры выходила в сад и сидела в тени на скамеечке. Она там пила чай и рассматривала иллюстрации в книге. Иногда я тоже проводила несколько часов в саду, но когда ко мне приходили соседские дети, Федора выгоняла нас за ворота на улицу, и мы обыкновенно играли вокруг большого фонтана или же целой ватагой уходили за деревню, в степь. Фонтан стоял посреди деревни и изображал маленького белого мальчика, который бесстыдно все время писал в воду. Когда я однажды спросила, почему он это делает, то кто-то из взрослых мне ответил, что это просто искусство. Этот ответ мне абсолютно ничего не говорил, но я знала, что воду из фонтана пить нельзя, если мальчик делает такие неприличные вещи.

Но больше всего нам нравилось играть в степи. Там было много места, чтобы бегать, и никакие брички и повозки с лошадьми не мешали нам. Степь влекла меня. У каждого из нас были свои представления о ней, и мы часто делились ими друг с другом. Мы знали, что где-то далеко в степи ходят какие-то странники, что там живет тоже невидимый и всесильный Бог. Особенно летом, когда стояла сильная жара, нам казалось, что мы слышим далекие голоса и даже пение. Помню, как однажды после обеда мы ушли в степь. Деревня осталась далеко позади, и вокруг нас был бесконечный простор. Вдруг со всех концов начали надвигаться черные тучи и стал греметь гром. Раскаты грома становились все сильнее и сильнее, и молнии сверкали все ярче и ярче. В то же время поднялся страшный ветер. Целые столбы желтой пыли неслись один за другим, так что мы едва видели друг друга. Нигде не было ни деревца, ни кургана, где мы могли бы приютиться. Сильный дождь, как стена, с невероятной быстротой начал бежать за нами и, наконец, настиг нас. Со страху мы как овцы сбились в кучу. Мы все дрожали и при каждом ударе грома падали на землю, затем вскакивали и бежали дальше под хлест дождя. А он хлестал нас по маленьким тельцам так, что было даже больно. Но вот дождь прекратился, и тучи исчезли так же мгновенно, как и пришли. Все еще дрожа, мы остановились. Небо совсем прояснилось, и солнце еще сильнее засияло на нем.

Мы стали осматривать друг друга. Насквозь промокшие рубашки и платья прилипали к нашим телам. Один из мальчиков подошел к Вале, моей соседке-подруге, и громко хлопнул ее по животику. Она засмеялась, и ее смех, как колокольчик, раскатился по степи. Мы побежали обратно к деревне, смеясь и выкрикивая разные звуки, имитируя птиц. Гроза и страх были забыты.

Но больше всего я любила играть с моей подругой Валей в большой бабушкиной столовой, особенно в те дни, когда к нам приходили полотеры. Они весь день ерзали на маленьких дощечках по полу, а мы, путаясь у них под ногами, просили, чтобы дали нам покататься. Иногда они разрешали, и мы с Валей с большим удовольствием старались подражать им. Чаще же всего мы ограничивались тем, что стояли или сидели у стены и смотрели на них, слушая, как они в такт движениям затягивали какую-нибудь унылую песню. И стук дощечек по паркету, и их унылое пение, — все это как-то странно изменяло строгую атмосферу большой холодной столовой с ее дубовыми столами, шкафами, буфетами, стульями и креслами. Мы с Валей всегда с нетерпением ожидали, когда полотеры придут опять.

Вообще эта комната была для меня самая неприятная, именно из-за ее величины, из-за слишком тщательной чистоты и блеска посуды в высоком буфете за стеклом. Я никогда не могла ни к чему притронуться, все находилось слишком высоко. А в другом конце столовой во всю стену, от потолка до полу стояли книги. Весь этот конец задвигался раздвижной дверью, когда ужинали. Мне никогда не разрешали притрагиваться ни к книгам, ни к посуде. Но мы с Валей все же ухитрялись иногда поесть варенья, стоявшего в хрустальной вазочке высоко на буфете за стеклом. Мы обыкновенно подставляли к буфету стул, кто-нибудь из нас взбирался на него и нагибал спину, а другой становился на спину согнувшегося, и таким образом можно было открыть шкаф и — варенье наше!

Очень забавно было также ловить мышей. В одном из углов в старом паркете мы обнаружили маленькую дырочку, из которой иногда выбегала мышка. Илья Петрович сделал ловушку: в двух концах столовой стояли опрокинутые горшки, одна сторона которых была приподнята кусочком деревянного косячка с нанизанным на него ломтиком сала. Валя и я, притаившись вблизи горшка, поджидали, пока выбежит из норки мышка, подбежит к горшку и начнет дергать сало. В ту же минуту горшок падал и накрывал ее. Тогда кто-нибудь из нас садился на горшок и ездил по паркету, дразня мышку. А кот со вздыбленной шерстью бегал за горшком. Иногда мышке удавалось убежать, если ее не смог поймать кот. Так мы с Валей проводили весь вечер, пока не приходила Федора и не выгоняла нас на улицу.

Но иногда эта громадная столовая превращалась в самое оживленное место в доме. Это случалось тогда, когда к бабушке приезжали портные. Тогда они раздвигали все столы, на которых раскладывали свои вещи, кроили материю и шили. Их было обычно человека три или четыре. Некоторые из сшитых вещей тут же запаковывались и посылались в города, где учились мои дядьки. Позже я узнала, что посылки высылались по фиктивным адресам, чтобы затереть мелкобуржуазные следы, ведущие к родителям.

Однажды я играла возле сада, где находилась летняя уборная. Один из портных вышел из дома и направился туда. Случилось так, что мне тоже надо было зайти «куда царь пешком ходит». Я открыла дверь и вошла, но портной вытолкнул меня. Я обозлилась и закрыла снаружи его на задвижку и ушла дальше. Задвижка всегда закрывала дверь, чтобы ее не оторвал ветер. Заигравшись, я совсем забыла о нем. И только в обед, когда все собрались в кухне перекусить, одного портного не оказалось.

— Где же он? — спрашивали и другие.

— А я его видела в уборной, — сказала я.

— Когда?

— Утром.

Все всплеснули руками, и Федора побежала к саду. Через несколько минут она возвратилась вместе с портным, который, как мне показалось, выглядел немного бледным. Но к моему удивлению, он даже не был сердит. Бросив на меня косой взгляд, он молча сел за стол. Взрослые же о чем-то громко между собой заговорили, поглядывая на меня. А я подумала, что хорошо ему отомстила за то, что не пустил меня. Впрочем, я не думала запереть его на такое долгое время. Я просто забыла о нем.