Первые предвестники перемен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первые предвестники перемен

В одно светлое раннее утро в мае — это было в 1929 году — когда все еще спали, а в открытое окно несся запах степной травы, смешивающийся с пением птиц, криком петуха и лаем собак, мы услышали тревожный крик бабушки. Этот крик совсем не гармонировал ни с чем: ни с пением птиц, ни с лаем собак, ни с запахом травы. В этом крике были страх и отчаяние. Это был необычный крик, и мы все выпрыгнули из-под одеял и в чем спали бросились во двор. Перед входом в дом мы увидели бледную и запыхавшуюся бабушку. Беспорядочно размахивая руками, она показывала в конец двора, к воротам, и произносила имя отца. Увидев всех нас, она бросилась бежать к воротам, а мы пустились за ней. Мама, накинув на себя халат, бежала последней. И вдруг, очутившись за воротами, мы все остановились и застыли: на траве, с раскинутыми руками, лежал отец. Глаза его были закрыты, а бледное лицо покрывали растрепанные черные волосы. С левой стороны, на виске, сочилась маленькая струйка крови.

Мы все стояли растерявшись, и только через несколько минут, придя опять в себя, начали громко плакать. На наш крик сбежались соседи и ранние прохожие. Общими силами отца перетащили в дом и уложили в койку. Что произошло дальше, я не знаю. Бабушка всех нас, малышей, загнала в кухню и строго приказала не выходить. А когда нас выпустили, то в прихожей, где уложили отца, толпились люди. Доктор в белом кителе держал руку отца и смотрел на часы. Другой человек, в военной форме, что-то записывал в блокнот, держа портфель на коленях. У всех были серьезные лица. Мы, дети, сразу же почувствовали важность дела и, пробравшись сквозь ноги взрослых, выстроились в ряд перед койкой отца. Но никто из нас, конечно, ничего не понимал. Отец лежал с забинтованной головой и что-то рассказывал записывающему в блокнот человеку. Только некоторое время спустя, когда приходивших официальных и неофициальных лиц в доме стало меньше, нам нашли нужным объяснить самое необходимое. Оно заключалось в том, что на отца набросились какие-то мужчины, когда он на рассвете возвращался с пристани домой после очередной командировки. Они выпрыгнули из-за кустов и бросили в голову отца большой камень. Отец упал и потерял сознание, и так пролежал, пока его не увидела бабушка, когда выгоняла на пастбище корову. Кто были набросившиеся на отца, мы так и не узнали. Милиция вела расследование, но, вероятно, из этого ничего не вышло. В деревне же начали ходить разные слухи. Одни утверждали, что отца хотели ограбить, так как он, обыкновенно, возвращался из командировки с портфелем, набитым государственными деньгами. Но эти слухи легко было опровергнуть — портфель валялся недалеко от него, и ни один рубль из него не исчез. Также все документы в бумажнике оказались в целости. Другие говорили, что это были обозлившиеся на отца друзья со времен партизанских. Они как будто бы требовали от отца чего-то, что он не мог исполнить. Отец, хотя и был великодушен, но всякому великодушию есть тоже свой предел, особенно в условиях советской власти. Сам же отец ничего об этом не говорил, не допускал никаких предположений. Когда его спрашивали, как выглядели эти мужчины, то он и этого не мог вспомнить. Сказал только, что их было двое, что они были в пиджаках нараспашку и среднего роста. Лиц же их он не успел разглядеть из-за полутьмы на рассвете.

Через некоторое время отец поправился и все успокоилось. Но этот случай повлек за собой целый ряд других неприятных событий.

Некоторые друзья-сотрудники моего отца были внезапно арестованы. Их обвинили в том, что они во время гражданской войны поддерживали Петлюру, крайнего шовиниста, бандита, противника большевиков. Говорили, что их цель была отделить Украину от Советского Союза. Петлюровцы были неимоверно жестоки. Деревни и города, куда входил Петлюра, подвергались грабежам и опустошению, а члены партии и революционеры безжалостно отправлялись на тот свет. На борьбу с петлюровцами были мобилизованы целые отряды Красной армии, но они долго не могли справиться с ним. Петлюровские агенты сидели везде и подрывали всякую организацию нового режима. В сущности, среди украинцев было много таких, которые относились к петлюровцам с большой симпатией, особенно после Брест-Литовского договора, когда окончательно исчезла надежда на независимость Украины от Советского Союза. Украина стала Советской Социалистической Республикой. Но это была республика с более древней культурой, чем московская. Славное прошлое Украины, воспетое известными поэтами и писателями, даже московскими, не могло исчезнуть и при большевиках. И это мешало московским вождям свести украинский народ к презренному сталинскому названию «нацмены». Новым правителям вскоре стало ясно, что с Украиной они должны как-то считаться, что на Украине, как нигде, жив еще дух непокорности, и многое идет вопреки кремлевским планам. Поэтому назначение Молотова Первым секретарем ЦК Коммунистической партии Украины в 1920 году не было случайным. Он, верный соратник Ленина, уже тогда считался одним из лучших и непреклонных партийных деятелей. Также Каганович, который занимал эту должность с 1925 по 1928 год, был послан Москвой на Украину потому, что партийный контроль поручался самым способным партийным политикам. Ведь в Москве стало скоро известно, что во время гражданской войны почти вся интеллигенция Украины находилась в лагере «самостийныкив», приверженцев независимости Украины.

Один из родственников моей матери, двоюродный брат, занимавший должность профессора украинской истории в Киевском университете, стал первой жертвой арестов 1929 года. О нем мы никогда больше не слыхали. Но и среди украинских коммунистов многие остались в сердце украинскими патриотами. Одним из самых известных украинских патриотов был, без сомнения, Микола Скрыпник, профессиональный революционер ленинской школы. Он был Народным Комиссаром Просвещения Украины и вместе с группой коммунистов-единомышленников — Постышевым, Косиором, Петровским, Чубарем — выступал за определенную независимость Советской Украины. Среди большевиков еще долго рассказывали о его смешных столкновениях с Никитой Сергеевичем Хрущевым, которого в те годы прислали на Украину в качестве Народного Комиссара Пропаганды, чтобы направить развитие культуры украинского народа по верному пути, то есть, чтобы изжить остатки буржуазно-капиталистического прошлого и внушить украинскому народу высокие идеи марксизма-ленинизма.

Сразу же после прибытия Никиты Сергеевича было созвано собрание украинских партийных руководителей, на котором он произнес речь и указал на свою миссию. Как только Никита Сергеевич окончил говорить, слово взял Микола Скрыпник; он сказал:

— Перед тем как мы перейдем к дискуссии, я переведу речь товарища Хрущева на украинский язык.

Он начал переводить, а миссионер Народного Комиссариата Пропаганды сидел, как будто ему дали пощечину. Затем Микола Скрыпник обратился при всех к Хрущеву и с язвительной улыбочкой спросил его, когда же он, наконец, изучит украинский язык; он сказал, что это просто позор, не знать родного языка! Позже Скрыпник обратился даже в московский ЦК с протестом, что для пропаганды прислан человек, который, хотя сам украинец, не говорит по-украински. В то время Хрущев вынужден был капитулировать — на его место прислали другого. Но Скрыпнику он этого не простил. В 1933 году очередная волна арестов и уничтожения старых большевиков коснулась и группы Скрыпника. Все они жестоко поплатились за унижение Хрущева. А Скрыпника открыто обвинял его бывший товарищ комиссар-пропагандист в контрреволюционной и шпионской деятельности! Скрыпник избежал смертной казни сталинских чисток — он покончил жизнь самоубийством, что было единственным выходом из «чудовищной лжи государственной политики», как он сам об этом выразился. Все это произошло уже после первой волны сталинского террора, уничтожившего тысячи жизней сынов и дочерей гордого своим прошлым украинского народа.

Неспокойные времена для нашей семьи начались с лета 1929 года. Спустя два месяца после странного случая с отцом он сам был внезапно арестован и отправлен в херсонскую тюрьму. В доме поднялся переполох. Теперь разным предчувствиям и предзнаменованиям мама и бабушка предавали много значения. Через некоторое время маме разрешили навестить отца в тюрьме. Однажды она взяла с собой и меня. Это была моя первая поездка в большой город.

Тюрьма, где сидел отец, состояла из трех огромных зданий из красного кирпича. Эти здания были довольно старые, по крайней мере, так они выглядели. Там, наверное, томились узники еще при царизме. Тюрьма была окружена высокой каменной стеной, а вход был через железные ворота, где в будке сидел часовой. Он открыл узкую дверь в воротах и впустил нас во двор. Оттуда мы вошли в одно из зданий. Там, в громадном длинном коридоре за перегородкой-решеткой уже ждал нас отец.

Я совсем его не узнала. Он очень похудел, щеки его ввалились, лицо было небритое, заросшее бородой. Увидев нас, он протянул к нам обе руки, и глаза его вспыхнули и засветились радостью. Мы подошли вплотную к нему и он погладил меня по голове. В то же время я заметила, какой он вдруг стал жалкий и беспомощный. Его рука еле заметно дрожала. Он долго говорил что-то маме, поглядывая в сторону, где стоял тюремный наблюдатель. Казалось, что наблюдатель ни за кем не следит и ничего не слышит, но взор его то и дело шнырял от одного к другому. — В коридоре многие разговаривали через решетку с узниками, как мы с мамой.

По пути домой я спросила маму, кто посадил отца в тюрьму, но она ничего не ответила. Я замолчала и начала раздумывать о том, кто имел право забрать его от нас? Кому он сделал какое зло? Почему кто-то нарушает наш покой, вмешивается в наши семейные дела? Но на все эти возникающие в моей голове вопросы я не имела никаких ответов.

Дома нас встретила тревожным взглядом бабушка:

— Ну что Сашко? — спросила она маму и удалилась с ней на кухню. Через некоторое время она позвала и меня. Стол был накрыт, и мы втроем сели есть. Было поздно. Другие уже спали. Бабушка и мама прочли молитву и перекрестились. Их лица были спокойные и серьезные. Особенно лицо бабушки, как мне казалось, выражало доверие и непоколебимость. После нашего приезда она по-прежнему работала и хлопотала по хозяйству. А нам, детям, она говорила:

— Верьте, детки, в Бога. Он все видит, все слышит и все знает. — И каждый вечер она долго молилась перед иконами и ставила нас на колени вокруг себя.

За ужином мы не говорили об отце, а впоследствии я узнала, что отец был единственный, кого забрали из Бажановки. Конец НЭПа нуждался в жертвах. Сталин задался целью создать централизованную промышленность в стране, а сельское хозяйство должно сделаться базой и поставщиком продуктов. Поэтому оно должно быть также включено в централизацию, сделаться коллективным. Но политика проведения коллективизации в деревнях натолкнулась на упорное сопротивление со стороны украинских крестьян. Целые армии специально уполномоченных были посланы Москвой в деревни, чтобы «чрезвычайными методами» проводить коллективизацию. Доносчики и пропагандисты были везде, агитируя за сдачу продуктов и скота и выдавая сопротивляющихся. Крестьяне ничего не хотели отдавать государству. Они прятали зерно, резали скот и продавали свое добро. До определенной степени это коснулось и нас. Сначала, во время отсутствия отца, мы зарезали овцу и свинью. Другую овцу и лошадей у нас забрали. Гусей и уток пришлось тоже отдать в совхоз, но куры еще у нас оставались. Из шести собак нам оставили двух, одну охотничью, другую дворняжку, сторожить наш дом. За корову пришлось и бабушке, и маме вести с колхозом целую войну. Когда специально уполномоченные коллективизаторы пришли к нам и описали все наше имущество, движимое и недвижимое, и установили, что мы должны отдать, мама упорно запротестовала: корова нужна для детей, дети маленькие, и им нужно молоко. Его неоткуда взять, так как отец в тюрьме и не зарабатывает. На это уполномоченный ответил, что отец, вероятно, скоро выйдет из тюрьмы и будет опять зарабатывать.

— Когда он выйдет, тогда будет другой разговор, — отрезала мама.

— Кажется, мадам, вы вообще не можете обойтись без коров, — сказал, вставая, товарищ большевик, намекая этим маме на ее не совсем чистое в идеологическом понятии происхождение. — Корова завтра должна быть в колхозе, — добавил он категорически.

Мама продолжительно посмотрела на него, и щеки ее зарумянились, нельзя сказать от чего — от стыда за свое происхождение или от возмущения. Ей пришла на помощь бабушка Мария. Все это время она стояла в углу и молча слушала. Сделав шаг вперед, она в упор подошла к уполномоченному:

— Ты мне, сукин сын, не указывай, когда я должна отдать корову. Корова моя! Корову я получила от советской власти! И коровой распоряжаюсь я! А ты пойди в сельсовет и наведи справки, иначе я доберусь и до тебя! — При этом бабушка со сверкающими молниями зелеными глазами и поднятым над головой кулаком надвигалась на уполномоченного, который медленно начал отступать к двери. Когда он спиной уперся в дверь, бабушка, раскрасневшись, кричала ему прямо в лицо:

— Антихристы! Головорезы! Грабители! Убирайтесь вон, чтобы духу вашего здесь не было!

Ошеломленный такой вспышкой с неожиданной стороны, представитель коллективизации смотал свои удочки. Но на следующий день были присланы два мужика угонять корову. Когда бабушка узнала об этом, она взяла коромысло и, размахивая им, подошла к мужикам. Те стояли и таращили на нее глаза. Но через пару минут они опомнились и, повернувшись к ней спиной, пошли в сарай. Бабушка вдруг бросила коромысло и отвязала дворняжку и охотничью собаку. Она что-то им сказала, и те с громким лаем бросились за мужиками в сарай. Через минуту они тащили их за галоши и рвали их одежду. Альма, немецкая овчарка, была громадного роста и прыжками бросалась то на одного, то на другого. Мужики испугались и отступили к воротам. На лай собак мы, дети, повыскакивали из дома и с палками тоже бежали за мужиками. Только когда мужики были уже за воротами, бабушка прикрикнула на собак, и те возвратились, все еще оглядываясь и гаркая на коллективизаторов. Корова осталась у нас.

Вскоре возвратился отец. Его выпустили через шесть месяцев, не найдя за ним никакой вины. Сообщение о его приезде было для всех нас большой радостью. Мы не знали точного времени его приезда и с нетерпением каждый час поглядывали на ворота. За два часа до его приезда Альма убежала со двора. Она возвратилась вместе с отцом, и когда он вошел во двор, она бешено вертелась вокруг него, бросалась каждому из нас на грудь и сильными своими лапами валила нас, детей, на землю.

Отец оставался дома только одну неделю. Его назначили на новое место в другом районе. А через месяц и нам пришлось навсегда расстаться с домом. Дом перешел во владение колхоза, корова тоже, только курей мы смогли порезать и несколько продать. Бабушка оставила пару куриц и петуха на развод. С собой мы взяли также обеих собак. Все вещи мы погрузили на большую колхозную подводу, которую нам дали для переезда, и направились к пристани, к пароходу. К вечеру мы прибыли в Паньковку, где нас встретил отец. От пристани мы еще ехали километров десять подводой к деревне. Путь наш шел через лес, дорога была песчаная, и лошади медленно продвигались вперед.

Уже совсем стемнело, когда мы остановились у небольшого, окруженного рощей домика.

— Вот мы и приехали, — сказал отец, соскакивая с подводы.

За ним слезла мама, затем кучер начал помогать им снимать нас, детей. Младшая сестра, Клава, уже спала. Внутри домик оказался просторнее, чем можно было предполагать. В нем было несколько комнат, большая кухня и коридор. Везде было чисто, и была даже некоторая мебель, главным образом плетеная из лозы; она была совсем новая, еще пахнущая краской.

На следующий день я все внимательно разглядела, и мне наш новый дом понравился. Он стоял немного вдали от других домиков и как будто прятался от окружающего мира в сосновой роще. Позже я узнала, что в таких уютных и красивых домиках живут важные лица Паньковки: директор мебельной фабрики, где работал отец по финансовой части, председатель партячейки и другие служащие. Наш поселочек находился приблизительно в двух километрах от деревни. Вся деревня была как-то бессмысленно растянута. Но в центре деревни были магазины, там жили рабочие фабрики, и по воскресеньям там же был базар, недалеко от церкви, которая также стояла в центре деревни. Конечно, церковь теперь была закрыта. Двери ее — забиты гвоздями. Но иногда ее открывали и показывали проезжающим туристам. В сущности, теперь там был музей.

Уже на следующий день я познакомилась с Тасей, дочерью директора фабрики. Она была моих лет. Они жили недалеко от нас. Ее отец мне не понравился: это был высокий, худощавый человек, ходил он всегда насупившись, никогда не улыбался и редко разговаривал. У Таси была еще старшая сестра, красавица, она училась в городе, и брат. Брат Таси был немного старше ее и принадлежал к ватаге лоботрясов, которых я вскоре узнала поближе. Большинство из них были мальчишки-головорезы, еще хуже наших прежних соседей, с которыми у меня всегда случались драки. Излюбленным занятием этих мальчишек в Паньковке было взбираться на деревья и забирать птичьи яйца, гонять кошек и, конечно, дразнить чужих собак. Бабушка скоро очень невзлюбила мою новую компанию и гнала нас прочь, как только мы показывались вблизи домика. Кроме Таси и еще двух мальчиков, братьев Гени и Толи, она никого не пускала в дом.

— Мне не нужны здесь разбойники, — говорила она. — Я люблю послушных детей.

Геня и Толя были послушными детьми. Я никогда не могла понять, почему. Казалось бы, должность их отца — он был председателем партячейки — давала им возможность никого не бояться. Непослушные дети были тогда в моде. Таким мы всегда завидовали, особенно, когда их не наказывали. Но Геня и Толя превосходили всякий идеал послушности. Вдобавок ко всему они выглядели бледными, хрупкими мальчиками, напоминая комнатные растения, которые видят мало солнца. Это уже никак не подходило к советскому идеалу здоровых и бодрых детей. Да и родители их не совсем походили на людей практичных. Они всегда вели себя уж слишком прилично. Геня и Толя редко играли с остальными детьми; они чаще играли вдвоем, а иногда с девочками. Вероятно потому, что девочки их не обижали. Как бы там ни было, но Толю и Геню бабушка стала нам ставить всегда в пример.

Как-то однажды Тася, Геня, Толя и я попали на фабрику, и там мы увидели, как делают мебель. Вообще фабрика была окружена забором и туда никого не пускали. Но Тасю, как дочь директора, знали сторожа, и под предлогом, что мы идем в контору ее отца, нас пустили.

Конечно, мы не шли в контору. Мы сразу же задержались на дворе возле громадных котлов, врытых прямо в землю, под которыми горел огонь и вода в них кипела. В эту горячую воду рабочие бросали длинные молодые прутья, они называли их лозой, затем вынимали их и сдирали с них кожицу. Дальше прутья несли внутрь фабрики, где их обрабатывали и резали специальными машинами. Только тогда из них плели мебель, которую потом красили, сушили и лакировали. Отец рассказывал дома, что вся эта мебель шла на экспорт. Только иногда, перед большими праздниками, рабочие могли кое-что купить для себя. Хотя домик, в котором мы поселились, был почти весь меблирован из этой фабрики. А ко дню рождения мамы, помню, отец подарил ей большое, красивое плетеное кресло. Интересным было то, что оно качалось.

Скоро у родителей появился крут новых знакомых. Мать подружилась с женой председателя партячейки, Екатериной Кузнецовой, с которой она сначала два раза в неделю ходила на базар. Со временем женщины начали посещать друг друга и дома, чаще всего после обеда и по вечерам, и так началась их дружба.

Частым гостем в нашем доме стал также секретарь отца, толстый молодой человек по фамилии Балабушкин. Родители называли его просто «балабушка», на что он вовсе не обижался. Когда мы по воскресеньям всей семьей плавали в лодке по Днепру, отец, издали увидев в другой лодке Балабушкина, громко кричал:

— Ба-ла-бушка! Ба-ла-бушка! — Мы тоже подтягивали хором: Ба-ла-бушка! Ба-ла-бушка! Ба-ла-бушка!

— Эй-эй! — отзывался обыкновенно громовым басом Балабушкин, направляя свою лодку к нам.

Все с шумом тогда высаживались на берег, к нам присоединялись Кузнецовы, и пикник начинался. Центром общества был всегда, конечно, веселый, добродушный и смешной Балабушкин. С ним всегда шутили взрослые, над ним подтрунивали, а мы, дети, восхищались его удивительной силой: он швырял нас так ловко в воду и на песок, как будто бросал маленькие камушки.