Бабий Яр

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Волков: Самое знаменитое ваше стихотворение – «Бабий Яр». Оно переведено на семьдесят с лишним языков. Как оно родилось?

Евтушенко: Я впервые узнал о существовании Бабьего Яра из стихов Льва Озерова и Ильи Эренбурга, они еще в 1944 году об этом написали. Литконсультант «Труда» Лев Озеров уже был известный поэт. «Я пришел к тебе, Бабий Яр. / Если возраст у горя есть, / Значит, я немыслимо стар, / На столетья считать – не счесть…» Замечательные стихи! Я тогда еще не знал, что самые первые стихи о Бабьем Яре принадлежали Ольге Анстей.

Волков: Она эмигрантская поэтесса, вы ее и не могли знать.

Евтушенко: Потом я был на Каховке[59]. Я в командировку туда приехал, 1952 год. И меня познакомили с молодым писателем, который не был известен никому, Анатолием Кузнецовым, он там работал в многотиражке. А в гостинице, где я жил, поселились два украинских письменника. Один был Евген Бандуренко из Одессы, и другой… у него еще рука была потеряна во время войны. Я его помню: «Ты выходила зустричаты ранок…» – вот только помню единственную строчку эту… Степанюк! Точно. Бронислав Степанюк. Они были ясные, абсолютно ясные антисемиты. И они, считая, что я полный Евтушенко и, значит, тоже антисемит, пошли вместе со мной в эту многотиражку и говорят редактору: «Слушай, а ций хлопчик Кузнецов, ций недобиток у Бабьего Яра…» «Недобиток» – они сказали, вы представляете! «Ну-ка, покажь-ка нам его документики!» Как будто редактор был подчиненный их! Я обалдел. Редактор испугался, достал личное дело Кузнецова, его автобиографию. И там написано, в автобиографии, что он был свидетелем расстрелов в Бабьем Яре: «Самое большое мое впечатление – это как я был свидетелем расстрелов в Бабьем Яре. Как украинские полицаи совместно с немцами расстреливали…» Я, как познакомился с Кузнецовым, сразу его предупредил. Но у редактора тогда, конечно, промолчал. Я понял, чем тут дело пахнет. Они оба занимали какие-то официальные посты. Евген Бандуренко, по-моему, был секретарем Союза писателей Одессы, Борислав Степанюк был из Киева, руководил там издательством. Петлюрище… Я никогда не называл еще эти имена! Народ должен знать своих героев! Пусть знают! Пущай знают! И вот они, значит, стали говорить, что Кузнецова надо убрать, вывести на чистую воду! Вы понимаете, что это такое?! Недобиток из Бабьего Яра, которого нужно вывести на чистую воду! Страшно мне стало. Я увидел, кто эти люди. Потому что человек может называть себя как угодно, но это – были фашисты. Слово «фашист» для меня очень важное. Это и есть точное определение таких людей.

Я с Кузнецовым познакомился, когда он что-то читал на литобъединении, заодно показал мне свой рассказ. Мне рассказ понравился, и я говорю ему: «Расскажи мне побольше о Бабьем Яре». Он начал рассказывать, а я спросил: «Скажи, а ты не сможешь, когда я окажусь в Киеве, сводить меня туда, показать?» – «Конечно, смогу». Я говорю: «А что ты не пишешь про это?» – «Евгений Александрович, вы что, еще не поняли, почему я не пишу?» Я говорю: «Все равно ты это знаешь. А кто напишет? Надо, чтоб кто-то смог об этом написать. И ты уже можешь. Я это вижу по твоей прозе».

Кстати, там, на строительстве Каховской ГЭС, я познакомился с великим Довженко. В Каховку он приезжал писать сценарий «Поэмы о море». Он на меня произвел огромное впечатление: человек, который уверен был в том, что он великий! Нет, это ему не мешало.

Мы пошли вместе с ним и Игорем Болгариным, киносценаристом…

Волков: Это тот, кто потом написал «Адъютант его превосходительства»?

Евтушенко: Да-да. И мы все вместе пошли смотреть гениальный японский фильм, на открытой эстраде. Сюжет был скромный, но я этот фильм помню до сих пор, абсолютно всё. Я спрашивал у всех японцев, которых встречал, – никто не может вспомнить, что это за фильм. А про фильм я вам расскажу.

Это японский неореализм. Семья безработных, у них ничего не остается, и они решают покончить с собой, отравиться газом – со всеми детьми, всей семьей. Они продают последнее, даже простыни, и идут в парк, чтобы напоследок с детьми погулять. Кормят их мороженым, пирожными, купаться едут. И вдруг начинает идти дождь, лодка переворачивается. И они спасают детей, которых хотели убить. И конец: прижимая к себе этих двух детей, они идут… и счастье, что они остались живы, что раздумали их убивать. Потрясающий фильм!

И вдруг встает Довженко. А все знали, кто это такой… Встает – и на всю аудиторию, на весь открытый зал, где работяги сидят, говорит: «Друзья, дорогие, шас я хочу признать… Я понял, понял, что вся жизнь моя, всё, шо я сделал, не стое ничого по сравнению с этим фильмом. Мне стыдно за себя, за всю свою жизнь». И уходит. Это на меня произвело колоссальное впечатление. Причем это было сказано так величественно! Даже как-то по-донкихотски было сказано…

А вы знаете, что с Довженко произошло на Втором съезде писателей? Я с гостевым билетом туда попал. Сурков председательствует. И вдруг выступает Довженко и говорит: «Мы очень часто говорим, как мы преодолеваем страдания. И совсем не говорым, шо мы страдаемо. Токо преодолеваем! А когда-нибудь, может быть, уже шас, завтра, послезавтра мы полетим на Марс! И тогда мать космонавта, который первый полетит у сии бесконичные просторы и погибнет, – она будет страдать от потери сына, а не преодолевать страдания!» И Сурков ему сказал: «Ну, Александр Петрович, вы все-таки поближе к матушке-земле. Что вы нам тут разводите научную фантастику!» А через несколько лет Гагарин взлетел. А кто-то уже погиб. Этого я никогда не забуду.

Вот знаете, Сергей Урусевский был из этой же породы. Он жил с этим. Поэтому он и снял такой фильм на Кубе. Это тоже незабвенный образ. А Довженко – он был… ни в коем случае не пародийный, такой естественный романтик. Дон Кихот настоящий.

Волков: Но вернемся к «Бабьему Яру»…

Евтушенко: Когда я пришел туда, в Бабий Яр, это был уже шестьдесят первый год. Девять лет прошло после того, как мы с Толей Кузнецовым говорили о Бабьем Яре. Я до этого еще не был в Киеве. Я там выступал трохи, чего-то декламировал. В Киеве нашел я Толю. И мы пошли к Бабьему Яру. Я ожидал, конечно, что там будет хоть какой-нибудь памятник – ничего не было! И вдруг я увидел: грузовики опрокидывают в этот овраг мусор – спрессованный мусор, сэндвич на сэндвич… Вонь дикая просто, жуткая! «Толя, что ж ты об этом не пишешь?» Толя говорит: «Ну, я начал набрасывать, но кому это надо?» – «Слушай, Толь, давай пиши». Но он боялся. Я понял, что он не скоро это сделает.

Волков: И тогда вы написали это стихотворение?

Евтушенко: Я пишу стихи из двух чувств: или когда у меня перехватывает горло от чего-то, или от стыда. Почти все мои политические стихи от стыда написаны. За самого себя или за то, что делается вокруг. Потому что я тоже живу на этой земле, и я тоже виноват. И я вечером написал. Два часа писал. Прочитал Александру Межирову по телефону. Межиров мне сказал примерно то же, что сказала моя жена Галя: «Это лучше не показывать никому. Не надо. Это сложнее всё гораздо. Это спрямляет всё…» Я говорю: «Но уже нельзя просто молчать, Александр Петрович!»

Галя была тогда со мной в Киеве, плохо себя почувствовала, пошла к врачу. И врач мне сказал, что она смертельно больна, что у нее неизлечимый рак. Галя рыдала в этот день. Рыдала, врачу верила… а это киста была, Галя потом выздоровела. А тогда, в тот день про стихи она мне сказала: «Не надо». Но это было совсем другое, чем сказал Александр Петрович – про спрямление. Ну конечно, спрямление. Сколько там строчек? Строк девяносто, наверное… Не больше.

Вечером я позвонил своим друзьям: Ивану Драчу, Ивану Дзюбе, Виталию Коротичу[60], и мы встретились в ресторане. Я прочитал им стихи. И они меня поздравили и сказали, что обязательно надо стихи прочесть завтра. А у меня было на следующий день выступление в Октябрьском зале на Крещатике, и, как мне потом объяснили, там, под этим залом, были подземелья КГБ, где допрашивали людей. То есть если вдуматься: сцена, как плот, стояла на трупах, на крови, и я читал такие стихи… И сказать надо было там многое, надо было защитить Драча, его тогда колупали уже сильно за национализм, которого я в нем не видел. А сейчас я уже не знаю, что с ним, не поймешь уже ничего.

Потом он приезжал ко мне в Москву, когда арестовали Ивана Дзюбу: «Женя, надо выручать его». И я сразу написал письмо в защиту Дзюбы, и Драч увез это письмо первому секретарю ЦК компартии Украины Щербицкому, который Дзюбу освободил. И когда я приехал после двадцатитилетнего перерыва в Киев, то Ваня Дзюба ко мне пришел первым. А больше никто. Мне украинские письменники сообщили: «Ничого не маем личного, персонального, Евгений Александрович, но никто из украинских писателей столько лет не выступал в Украине, а вы приезжаете – и для вас все дороги открыты…» Я тогда позвонил директору театра имени Франко, где должен был выступать: «Мне сказали, что на моем вечере вы не даете выступать украинским писателям… Почему не даете?» – «Евгений Александрович, вот я сейчас при вас позвоню в Союз писателей и предложу им, а вы послушайте». Позвонил. Ему сказали: «Ха-ха, так вы же знаете, что никто не придет!» Вот до чего довели украинскую литературу! И хотя украинцы извинились передо мной, но на выступление мое никто не пришел, кроме Павло Загребельного и Вани Дзюбы. Я Ване Драчу написал письмо: что же ты не приходишь? Что между нами произошло? Хотя он был уже тогда в Рухе, но все-таки пришел, и выступил даже, и не сказал ничего, что могло как-то…

Волков: …обострить ситуацию.

Евтушенко: Да. А сейчас я буду опять выступать в самом большом зале, во Дворце культуры и искусств «Украина», с джазом государственным Украины. И на музыку Раймонда Паулса будем спивать мои писни. Вот. Я очень люблю Украину. Многие шевченковеды, что меня очень тронуло, высоко оценили мой перевод «Заповiта» Тараса Шевченко – я новый перевод сделал и включаю его в русскую антологию, потому, что у Шевченко много стихов на русском. В Украине тоже моя кровинка есть. И в Белоруссии. И Грузия в сердце. Но сердце-то одно…

Волков: Возвращаемся к «Бабьему Яру». Как состоялась публикация «Бабьего Яра» в «Литературной газете»?

Евтушенко: Мое выступление в Киеве в 1961 году должно было быть вечером. А утром, на следующее утро, после того как я написал стихотворение, ко мне стучатся – стоят такая небольшая женщина и двое учеников ее. И она говорит: «Евгений Александрович, ваши афиши заклеивают! Я слышала, что вы будете „Бабий Яр“ читать». Вы представляете? Я закончил стихотворение и прочел его Межирову по телефону только вчера, в десять вечера! Но этого было достаточно. Я забыл про прослушку. Баггинг есть баггинг. Конечно, записали и сразу передали кому надо. Но я не думал, что они так быстро станут действовать – заклеивать афиши. Я позвонил украинским властям и сказал: «Ко мне приходят люди и рассказывают, что вы отменяете мой вечер. Это что, правда? Заклеивают афиши уже, народ волнуется. Вы провоцируете конфликт? Национальный конфликт? Все-таки я представляю российскую поэзию». – «Евгений Александрович, так эпидемия ж гриппа!» Я говорю: «Что-то я не вижу этой эпидемии. Нигде никто не гриппует, и ничего другого не отменяют, только почему-то меня». – «Та там же ж антисанитарные условия! В том зале – они уже бред какой-то несут». Я говорю: «Вот что, я обращусь непосредственно к Политбюро нашему о том, что вы разрушаете ленинскую национальную политику. Я представляю собой Россию – не просто я, а я как русский поэт, который приехал в братскую Украинскую республику читать свои стихи…» Всё. Правильно я себя вел? Правильно? Правильно! Вот. «Евгений Александрович, утрясли с эпидемией!» Это было очень смешно – «утрясли с эпидемией!». И когда я пришел в Октябрьский зал, холл был окаймлен людьми, огромным количеством людей.

А вы знаете, что у Московской консерватории было, когда там в первый раз исполняли симфонию Шостаковича «Бабий Яр»[61]? Это мне рассказал директор Большого зала консерватории Марк Векслер. Произошла невероятная вещь: люди, которые не попали в зал, не уходили. Стояли и требовали, чтобы концерт микрофонизировали. Этого не сделали. Так люди приникали к стенам – как будто могли услышать Тринадцатую симфонию! Векслер говорил, что такого за всю историю музыки не было. Снег был, декабрь, если я не ошибаюсь, конная милиция, всё, что угодно.

И в Киеве – тоже огромное количество людей, которые не могли пройти в зал. Я просил микрофонизировать вечер – сказали, что поздно. Тоже, говорят, стояли на улице. Но не так, как в Москве. Я не начал, конечно, с «Бабьего Яра». Я прочел это стихотворение… не помню даже где, в каком месте концерта я его прочитал. И вот тут мне показалось, что произошла катастрофа. Обвал тишины… Напряжение просто невероятное… И вдруг «тук-тук-тук» – и я смотрю, идет старушечка с палочкой, маленькая-маленькая, сгорбленная… Идет по сцене, подходит ко мне и говорит: «Я была в Бабьем Яру. Выбралась». И руку мне целует. Вы знаете, как это было страшно… Эта старушка, как из сказки какой-то андерсеновской, шла и постукивала палкой. И мертвая тишина…

Потом приехал я в Москву, пошел в «Литературку». Зашел к Всеволоду Ревичу, тот работал ответственным секретарем. «Сева, я тебе стишочек хотел показать один. Что ты думаешь?» – «Ой, старик, здорово». И отдает обратно. Я говорю: «Я это напечатать у вас хочу, как думаешь?» – «Ну, старина, ты что, всерьез?» Я говорю: «Всерьез». – «Ну, ладно, – говорит, – это к редактору надо, только он может. Если решится. А так не знаю. Ну иди к Валерию Алексеевичу».

Волков: К Валерию Косолапову, главному редактору «Литгазеты».

Евтушенко: Да. И я пошел к нему. Кладу ему на стол – «Это вы что, мне? Почитать просто?» – «Нет, напечатать, Валерий Алексеевич». Смотрит на меня, такой лукавый, и говорит: «Ну, ладно. Жену надо вызывать. Это семейное решение должно быть». Я говорю: «Почему семейное?» – «Ну как же, не понимаешь, что ли? А то еще невзначай уволят… Так что иди, подожди. Посиди там, в коридорчике». Я сажусь в уголочек. Гляжу, уже бежит ко мне женщина и говорит: «Евгений Александрович, стихи пошла ставить!» То есть Косолапов их набрать отправил, без жены. Потом приезжает жена, большая такая женщина, похожая на борца Поддубного. Мне рассказали, что она была медсестрой, много спасла офицеров, солдат с поля боя. Добрая глазами, большая. Пока они в кабинете какое-то время сидели, старичок появился из типографии. Чекушка и огурец у него, что ли, или горбушечка была. «Мы уже там читаем всё. Нормально, никто не уходит, ждем». Поделиться пришел. Потом вышел Косолапов с женой, посмотрел так на меня и говорит: «Женя, не волнуйтесь. Мы решили быть уволенными». Он, значит, поставил «Бабий Яр» и к нему добавил мои кубинские стихи: «Ты не против, не возражаешь? Посмотрели так: прикроемся немножко, попробуем…»

Я понимал: что-то случилось. Но вот что именно – еще не понимал. А потом этот всемирный резонанс! В течение недели «Бабий Яр» появился на первых полосах всех главных газет мира. Ну, это уже другое…

Волков: Я сохранил вырезку с вашим стихотворением – прямо из того самого номера. От 19 сентября. 1961 год. И я провез ее через все мои перемещения, довез до Нью-Йорка. Этой вырезке больше пятидесяти лет.

Так это стихотворение, я думаю, и разошлось тогда, в виде таких вот вырезок. Потому что никаких ксерокопий еще не существовало.

Ксерокопий не было и позднее. Если вы помните, даже много лет спустя все аппараты по изготовлению ксерокопий были под особым контролем.

Евтушенко: Да-да. Закрывали, это я помню. Прятали…

Волков: Как самое страшное оружие массового уничтожения…

Евтушенко: Но вы знаете, что меня поразило помимо того, что это всюду сразу разлетелось? На протяжении месяца тысяч десять разной корреспонденции наприходило. Присылали даже радиограммы со шхун.

Волков: Это стихотворение стало, наверное, самым вашим популярным?

Евтушенко: Да. Ну, «Письмо к Есенину» тоже ходило по рукам. Но его уже продавали. «Бабий Яр» не продавали, а это уже продавали, потому что тогда образовалась новая техника: садились в первый ряд студенты вчетвером и писали строчку-строчку-строчку. Я прочел это стихотворение в Колонном зале, на юбилейном вечере в честь Есенина. Это 1965 год. Вечер этот транслировался по телевидению. И три четверти стихотворения передали по телевизору, в прямой передаче. А когда я дошел до «румяного вождя» – а имелся в виду Сергей Павлов, первый секретарь ЦК комсомола, – появились «технические трудности». И передачу прервали. А на следующий день мама уже шла по Кузнецкому Мосту и, по-моему, за трешку купила стишочек этот. Полностью уже…

Я видел, что за люди сидели в президиуме, – сохранилась фотография. У меня был противник – поэт Василий Федоров, который очень часто выступал против меня. Но на этой фотографии, когда я читаю «Письмо к Есенину», он совершенно обалдело слушает это мое стихотворение. И даже с каким-то торжеством. Улыбается даже. А захлопал только один человек в президиуме. Знаете кто? Бесо Жгенти, грузинский критик. Грузин! «А я плохо слищу», – сказал, когда Николай Тихонов набросился на него: «Ты что, с ума сошел? Ты не понимаешь, чему ты аплодируешь?» Вот во что Тихонов превратился… «Гвозди б делать из этих людей…»

Волков: Знаменитая тихоновская строчка. Печальная трансформация замечательного поэта…

Евтушенко: Да. «Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей».