Перестройка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Волков: Поговорим о Перестройке с большой буквы. Когда вы почувствовали, что ситуация действительно начала меняться? Что это не очередное временное послабление, такая слабенькая оттепель? Хотя, наверное, и оттепель вы в свое время встречали серьезно и думали, что она перейдет в настоящую весну и настоящее лето. А вот как с перестройкой?

Евтушенко: И в брежневские времена в ЦК были люди, которым можно было позвонить и которые понимали и помогали. Это сейчас так странно вспоминать… Когда-то Миша Луконин про меня сказал: «Ты первый поэт, который употребил против власти то, что она обычно употребляла против нас: политику кнута и пряника. Ты ссорил разные руки партийные друг с другом». Они тоже были разные люди. Ну, например, к Георгию Хосроевичу Шахназарову можно было идти с любым вопросом. Он работал в аппарате ЦК, был помощником Горбачева. Это отец Карена Шахназарова, кинорежиссера. Он всегда помогал сразу, без всяких. И когда я познакомился с Александром Николаевичем Яковлевым – это еще было до Горбачева, Яковлев тогда был первым заместителем заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС, – с ним тоже можно было говорить. И сразу я как-то почувствовал изменения.

Вот была арестована – это один из последних диссидентских арестов был – диссидентка, поэтесса Ирина Ратушинская, которую я совершенно не знал, не знал ее стихов. Меня обычно оповещала о таких делах чудесная идеалистка Сара Бабёнышева. Она и руководила тем, в чем участвовала моя жена Галя, – посылками заключенным диссидентам и так далее. И как раз только что пришел к власти Горбачев. Я позвонил Александру Николаевичу и сказал про Ратушинскую. Он говорит: «Женя, сегодня к вечерку заходите. Может, Михал Сергеевич освободится. Кстати, хочу вас познакомить». Михал Сергеевич действительно зашел: «Ну, – говорит, – я вас в первый раз увидел, когда мы с Раисой Максимовной еще жили в общежитии МГУ и вы у нас выступали. Было немного народу, человек сорок. Я с Раисой и со своим другом – по-моему, Зденек его друга чешского звали – ходил. Это он нам рассказал, что надо вас послушать. Так я вас и узнал. Потом мы стали вас читать…»

Волков: Зденек Млынарж стал потом видным деятелем чешского социализма «с человеческим лицом».

Евтушенко: Я говорю: «Михаил Сергеевич, когда женщину арестовывают за стихи, как-то всё это очень некрасиво выглядит». Я нарочно не затрагивал политического аспекта. Точно так же, как я написал письмо Андропову о матери Эрика Неизвестного, когда ее не выпускали к нему в Америку. Ее отъезд много раз срывался, хотя он просил. А я просто написал письмо неполитического характера: дескать, я люблю Эрнста Неизвестного, это талант, это большой скульптор. И что такое – женщину преклонных годов не выпускают к сыну! В общем, как мужчина мужчину прошу: проявите просто добросердечие. И ее выпустили. Она это прекрасно знала.

Волков: Да, Эрнст был очень благодарен вам за это.

Евтушенко: Я понимал, как это лучше делать, да и для самих властей это было удобнее – чтобы не впутываться в политические аспекты.

Волков: На чисто гуманитарной основе, что называется.

Евтушенко: И такое же письмо я написал Горбачеву о Ратушинской. И он зашел на минутку: «Я сказал, чтоб там разобрались. В случае чего – вы знаете, что здесь вас любят».

Волков: А какое он на вас тогда произвел впечатление? Вас его знаменитое пятно на лысине не напугало?

Евтушенко: Да нет, не напугало. Нормальный человек. Просто занятой очень. Мне было с ним комфортно. Поздоровался приветливо, сказал: «Извините, я правда занят, но, узнав, что вы здесь, заглянул…» Мы сразу по делу стали разговаривать. Ратушинскую выпустили быстро, она звонила моей жене Маше, разговаривала с ней.

Волков: Это было знаковое событие.

Евтушенко: Потом было другое дело, посложнее. Следующий мой шаг по соприкосновению с новой властью. Я услышал о существовании фильма «Комиссар» Александра Аскольдова, который был запрещен на двадцать с лишним лет. Аскольдова я знал в общих чертах: администратор, мрачноватый такой. Никогда у нас с ним не было дружбы, и даже, так мне казалось, он не особенно ко мне доброжелательно относился. Может, мне Алексей Герман рассказал об этом фильме заодно, потому что я фильмом Германа «Проверка на дорогах» занимался тоже. Я принимал участие в судьбе трех фильмов: «Проверка на дорогах», «Комиссар» и «Покаяние» – фильма Тенгиза Абуладзе. Я, кстати, когда-то, совсем молодой, написал рецензию на первый фильм Абуладзе «Чужие дети». Мы очень с ним, очень дружили.

А с «Покаянием» была целая операция. Эдуард Шеварднадзе уже был министром иностранных дел, мы с ним обо всем договаривались. Он уже переехал в Москву, но не терял связи с Грузией. В Москве не хотели выпускать на всесоюзный экран эту картину, говорили, что в Грузии она спровоцирует волнения. Это рискованное было дело. Такие вещи трудно контролировать, всё могло произойти. Но всё прошло прекрасно.

Мне Гога Леонидзе дал разгадку так называемой любви грузин к Сталину: «Понимаешь, генацвале, вот ты в совэршэнно никому нэзнакомой дэрэвнэ живешь. И там живет зверь, которому ты как дань своих детей вынужден время от времени приносить, и он их пожирает. Потом ты оказываешься вдруг где-то в бa-а-лшом городе. И вдруг говоришь с какой-то странной патологической гордостью: а я вот из той деревни, где живет такое чудовищное животное. Вот в чем, генацвале, коренится грузинская любовь к Сталину». Это хорошая метафора, между прочим. Потому что в процентном соотношении грузин было арестовано даже, может быть, больше, чем русских. Во всяком случае, тех, кто из Гори. Тех, кто знал сталинские корни.

Короче говоря, у меня какой-то опыт уже был. Я посмотрел «Комиссара» и пришел к Яковлеву. А Яковлев мне сказал: «Женя, я эту картину тоже смотрел, но ты понимаешь, этот еврейский вопрос, эти желтые звезды… Не думаю, что это будет так просто. Ты что, не почувствовал это по своему „Бабьему Яру“?» Я уже рассказывал, как я вспомнил слова моего папы, что иногда хорошо бывает прибегать к помощи реакции, чтоб осуществлять прогресс. И нашел для нужных подписей двух людей, которые, с моей точки зрения, должны были понравиться начальству, – Владимира Васильевича Карпова и Ваню Стаднюка[91].

Волков: Двух таких весьма ортодоксальных писателей, облеченных полномочиями.

Евтушенко: Да, и не только их. Я пригласил еще Беляева – очень известного писателя из старых.

Волков: Альберта Беляева, из Отдела культуры ЦК?

Евтушенко: Нет! Владимира Беляева, писателя детского, «Старая крепость»! В общем, я человек тридцать собрал…Стаднюк и Карпов – это люди были другого плана. У них и душа была, и всё они знали, и сами попадали в беду. Я был уверен даже, что эти люди поддержат. Потому что они поддерживали когда-то мои стихи, когда меня обижали за разные вещи. И когда были уже их подписи, то почти все подписали это письмо… И Яковлев мне сказал тогда: «О-о! Это вот правильно. Вот ты понимаешь! Начинаешь, наконец, понимать, что такое политика! А то не всё нам, так сказать, легко. Уже, Женя, начинается огромное сопротивление». Я все-таки понял, что могу приходить туда, в ЦК.

Точно так же я получил разрешение ставить фильм «Похороны Сталина» в 1990 году. Я разговаривал об этом с Сизовым, директором «Мосфильма». Он сказал: «Ну, а как ты эти похороны будешь снимать? Вот ты хочешь поставить камеры в том самом месте, где это было, – но это же центр, ты что, перекрывать центр хочешь? Это же правительственная трасса! Кто тебе даст?!» Я спрашиваю Сизова: «А кто это может разрешить?» – «КГБ тебе не даст такого разрешения, милиция тебе не даст, мы спрашивали у них уже. Так что надо на самый верх. Попробуй написать письмо». И тут я говорю Сизову, отчего он, так сказать, слегка оценил меня: «А чего, – говорю, – писать письмо? Давайте я сейчас позвоню просто!» – «Кому позвонишь?» – «Михаилу Сергеевичу». Я никогда ему еще лично не звонил, но у меня был телефон Яковлева. И я позвонил ему: «Александр Николаевич, вот какое дело…» – «А ко мне как раз Михаил Сергеевич зашел», – и меня соединили! Вы понимаете, насколько мои акции в глазах Сизова повысились?!

Но он был доброжелателен ко мне и палок в колеса не вставлял. И, кстати, поддержал меня, когда в съемочной группе не хотели, чтобы снимался эпизод, где я читал собственные стихи о врачах-убийцах, написанные в 1953-м. А Сизов сказал: «Ну правильно, эти ребята – твои друзья. У тебя такая репутация. А все-таки я понимаю тебя… Чтобы будущим поколениям была наука. Ну, будешь рисковать, что делать! Ты молодец, не боишься».

Волков: Так Горбачев подошел к телефону – и что?

Евтушенко: Я ему говорю: «Михал Сергеич, одним из самых больших событий моей жизни были похороны Сталина. И я хочу снять об этом фильм». – «Ну, я читал, читал твою автобиографию, ты живо написал там, как понял, что такое Сталин, когда вернулся с его похорон», – он запомнил, оказывается. Я говорю: «Да, но надо это снять по-настоящему. Ведь такого документального материала нет, чтобы перекрыть. А мне вот говорят: правительственная трасса, мы будем мешать подъезжать, куда вам надо». – «Скажи, что я „за“, ссылайся на меня. Всё». Я говорю: «Так я вот сейчас у директора „Мосфильма“». А Горбачев: «Ну зачем мне с ним говорить? Что он, тебе не поверит, что ли? Я сейчас занят, добро получай. Недели тебе хватит?» И так я получил разрешение на неделю.

Волков: А как было решено сделать «Огонек» рупором перестройки?

Евтушенко: Когда пришел туда Виталий Коротич. Я уже рассказывал, что Виталий был одним из трех моих друзей, которые слышали «Бабий Яр» в день написания. Кстати, Толя Кузнецов, который моим гидом был, потом написал на меня – тоже парадокс – донос, что я участвую в каком-то заговоре. Даже серьезные люди в КГБ не поверили в это, но все-таки меня и Аксенова из редколлегии «Юности» вывели. Из-за этого письма! То есть это пригодилось кому-то. Они понимали, что это брехня, конечно. Потому что в заговоре там были обвинены такие люди, как Олег Табаков, Олег Ефремов.

Волков: А на что этот ваш заговор был направлен?

Евтушенко: Как на что? На свержение советской власти, конечно! А Кузнецову в награду дали командировку в Лондон, включили в писательскую делегацию. И Роберта Ивановича Рождественского включили.

Волков: Вместо вас?

Евтушенко: Да. И Кузнецов тогда сбежал, остался в Англии… Мы с Робертом не выясняли отношения по этому поводу. Хотя я бы, может быть, будучи на его месте…

Волков: …и отказались бы. Ну, он не отказался.

Евтушенко: Да, но он первое, что сделал, – позвонил мне. А мне тогда дали сразу командировку на Братскую ГЭС. Так что видите, как судьба складывается непредсказуемо.

Волков: Так как же Коротич стал редактором «Огонька»?

Евтушенко: Через Яковлева.

Волков: А почему Яковлев взял его из Киева, а не выбрал какого-то московского человека?

Евтушенко: Откуда я знаю. Встретились где-то, понравились друг другу. Коротич же очень хороший оратор, выступал, общался с аудиторией прекрасно, хороший публицист. Нужны были люди – проводники перестройки, понимаете?

Волков: Я как раз хотел спросить: как это «Огонек», который традиционно был чрезвычайно консервативным, и «Московские новости», которые были вообще никакой газетой, никто даже не знал об их существовании…

Евтушенко: Да, Егор Яковлев[92] там появился сразу же.

Волков: То есть что? Это была продуманная стратегия Александра Яковлева – какие-то издания сделать рупором перестройки?

Евтушенко: Ну, я не знаю! Неужели вы думаете, что я сидел рядом с ним, с Горбачевым и вырабатывал стратегию перестройки?

Волков: Коротич с вами советовался по поводу каких-то публикаций в «Огоньке»?

Евтушенко: Не советовался. Но я пришел к нему с идеей поэтической антологии. И он ее поддержал. У меня уже была договоренность с американским издательством. Уже! И я работал по договоренности с ними. У меня даже представления не было, что так быстро произойдут подобные изменения. Вдруг история начала ускоряться. Появление Горбачева… Его ж никто не знал из нас! Он появился как из воздуха! Но Александра Николаевича я знал хорошо.

Волков: Яковлева?

Евтушенко: Да. Но там были и другие люди в ЦК. Люди вполне приличные, помощники секретарей ЦК и даже членов Политбюро. Федя Бурлацкий тот же самый. Там были относительно либеральные люди, которые хотели позитивных изменений. Тот же Георгий Шахназаров. Даже я бы сказал, что Альберт Беляев был таким, хотя, конечно, он меня и прорабатывал очень часто. Но он никогда очень уж плохо ко мне не относился или к кому-то из нас. Когда он считал, что его мы подводим, вот тогда он только злился. Может, на него кто-то и обижался… Я не знаю.

Волков: Вам не кажется, что перестройка начиналась как реванш хрущевцев? Что они хотели вернуть антисталинскую политику, которая при Хрущеве самим же Хрущевым и была заторможена?

Евтушенко: Нет, это что-то было совсем другое. Конечно, без того, что сделал Хрущев, перестройки бы не было. Это он все-таки первый впустил такое огромное количество иностранцев, с которыми не знали просто, что делать. И все-таки он санкционировал публикацию Солженицына. Но у него все время был один шаг вперед – два шага назад. Перестройка – это не совсем было всё по-хрущевски, но что-то из недоделанного им всплывало. Таких тесных контактов с интеллигенцией не было, и таких быстрых решений не принималось.

Волков: Здесь, в Нью-Йорке, я помню это очень хорошо, для меня сигналом о том, что произошел какой-то серьезный и символический культурный сдвиг, было появление на обложке «Огонька» в марте 1986 года фотографии – теперь уже легендарной, – где были вы, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский и Булат Окуджава.

Евтушенко: Это был замысел Виталия Коротича. Хотя понятие шестидесятничества было шире, конечно, чем эта четверка. Во всяком случае, это было ошеломление. Но не оправдались наши надежды очень во многом, конечно. Не оправдались…

Волков: Но перестройка же была вашим звездным часом, разве нет?

Евтушенко: Да. Все-таки что-то мы сделали.

Волков: А как это всё разворачивалось, как вы решили, что в этом можно и ст?ит принимать участие? Как вы лично были вовлечены в перестройку?

Евтушенко: Ну как? А чего мы делали? Вы думаете, мне политическая карьера была нужна?

Волков: Как вы решили стать депутатом, например?

Евтушенко: Я понимал, что это на время. На время. Надо это было. А кому еще верить, кого еще люди знали?! Посмотрите, сколько в Верховном Совете было ученых, писателей, интеллигенции было много! И как нас встречали – ведь страна вся прилипала к телевизору и слушала наши речи. Огромное количество людей приходило на встречу. Мы же все-таки остановили войну в Афганистане? Остановили. Мы отменили «выездные комиссии»? Отменили. Ну, потом пошло всё не туда. Началось в Вильнюсе, где произошли столкновения войск с народом, были жертвы – из-за нерешительности горбачевской или из-за того, что он, вероятно, не мог быть другим.

Волков: Вы считаете, что добились того, чего хотели, в перестройку?

Евтушенко: А когда, скажите мне, родной мой, когда мы побеждали? Вот мы победили во время войны, так? Победили – с одной стороны. Но с другой стороны, разве мы добились всего того, что нам казалось, что добились? И когда вообще в жизни происходила революция или победа в какой-нибудь войне, когда уж всё получилось бы? Всегда что-то мешало, что-то не до конца удавалось. Такова, к сожалению, история.

Несмотря на то что мне многое очень не нравится, и я об этом писал – очень резкие стихи писал во времена и ельцинские, и последние времена, – все равно я знаю, что нечто необратимое произошло. Уже загнать народ обратно в рабство не удастся так, как это когда-то происходило. Разумеется, я надеюсь на это больше, чем в этом уверен. Но что-то мне подсказывает, что самое страшное не произойдет. Я вам скажу так – вот то, что в этом году происходило с этими гигантскими демонстрациями в Москве? Это ведь сотни тысяч! И не потому, что мне очень понравилось, что там говорилось с трибуны, понимаете? Не всё мне там нравилось, и не все люди мне нравились, которые туда шли, ни с той, ни с другой стороны. Но ведь мы не могли себе этого даже представить! Такого, что столько людей могло выйти на улицы! И, в общем-то, все-таки ничего кровавого и страшного не произошло. Ну, были грубости и взаимооскорбления какие-то. Просто глупости звучали иногда. Какие-то вещи просто смешны, я не знаю, что из этого получится. Когда собирают координационный совет оппозиции и их на зарплату, по-моему, даже ставят. Это как-то просто вообще. Чем это всё закончится, не поймешь еще! Но все равно что-то необратимое.

И потом, что я всегда считал очень важным, – наконец наступило время, когда каждый гражданин наш может свободно купить билет и поехать куда угодно, в какую угодно страну, посмотреть, как люди там живут. И так же свободно вернуться. Это же мы только в снах видели! В лучших! А с другой стороны – развиваются вещи, которых мы не ожидали совершенно. Какой-то угрожающий расцвет того, что можно назвать антиинтернационализмом, что ли. И это не только у нас, это в разных странах происходит. Я считаю, что сейчас очень нужны крупные философы или политики, которые обладают искусством и провидчества, и угадывания опасностей. А современные политики ведут себя, с моей точки зрения, по-старомодному: продолжают не доверять друг другу. Всегда было очевидно, но сейчас это особенно ясно: не может быть патриотизма без патриотизма к человечеству в целом. Невозможно без этого будет выжить. А сегодня повсюду, во всем мире идет наступление националистического духа, трайбализма[93]. И что победит – национализм? Или все-таки интернационализм? Вот эти две главные силы сейчас будут бороться за наши души.