Аксенов, Вознесенский и другие: «Со мною вот что происходит…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Волков: «Со мною вот что происходит…» – расскажите об этом стихотворении.

Евтушенко: Ну вот посмотрите, что произошло со стихотворением этим…

Со мною вот что происходит:

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в праздной суете

разнообразные не те.

И он

     не с теми ходит где-то

и тоже понимает это,

и наш раздор необъясним,

и оба мучаемся с ним.

Со мною вот что происходит:

совсем не та ко мне приходит,

мне руки на плечи кладет

и у другой меня крадет,

А той —

     скажите, бога ради,

кому на плечи руки класть?

Та,

     у которой я украден,

В отместку тоже станет красть.

Не сразу этим же ответит,

а будет жить с собой в борьбе

и неосознанно наметит

кого-то дальнего себе.

О, сколько

     нервных

          и недужных,

ненужных связей,

     дружб ненужных!

Во мне уже осатаненность!

О, кто-нибудь,

     приди,

          нарушь

чужих людей соединенность

и разобщенность

     близких душ!

Когда разрушился Советский Союз и столько людей вдруг оказались за границей, это стихотворение совсем по-другому звучит.

…Помните, я вам рассказывал, как после встречи с Хрущевым шли я, Эрик Неизвестный, Роберт Рождественский. Роберт тогда оказался самым пессимистичным в своем предсказании, что может повториться тридцать седьмой год. Но, слава богу, ошибся. Гия Данелия еще был с нами, но в разговоре не участвовал. Он пригласил нас к себе домой, на Чистые Пруды. И мы пошли. Не все, но Вася пошел. И на лестнице…

Я всегда вспоминаю эту лестницу, потому что на ней он был просто вне себя от ярости. И он говорил: «Это банда!» У меня, честно говоря, такой ненависти не было, мне вообще ненависть не свойственна. Брезгливо было, неприятно видеть, конечно, как распустился и Хрущев, и все вокруг. Дмитрий Дмитриевич Шостакович сидел со мной рядом, кстати, в Георгиевском зале этом, когда нас поносили, когда Хрущев на Вознесенского орал, и притворялся, что что-то пишет, а на самом деле просто черкал бессмысленные линии. «А я, – говорит, – Евгений Саныч, я просто притворяюсь – пусть думают, что я записываю эти великие мысли». Какой ужас! Вот так. Черкал. А я рядом сидел.

Да, и вот на лестнице… Мы шли, продолжали с Аксеновым наш разговор. Из Васи ненависть вырывалась прямо, вы знаете, вот так – как ошметками кровь хлестала… Ну еще бы! Все-таки Аксенов пережил то, что я не пережил, – ведь сколько ему было, когда арестовали его маму… Пятнадцать, по-моему, лет не видел он ее! И это замечательно во второй части его романа «Ожог» описано, как непросто всё это было. А потом, когда мы стали немножко расходиться в стороны, понимаете, был один момент поразительный…

Его мама, Евгения Семеновна Гинзбург, любила и меня, и его. И я думаю, что какая-то имела место, может быть, даже ревность Васи ко мне. Просто сыновья ревность. А когда ей сделали операцию – никогда не забуду, на каком уровне откровенности она с нами разговаривала, – она сказала: «А знаете что, ребята? Ведь в таком возрасте уже не бывает рака груди». Это, говорит, только от того, что я как женщина заморожена была. И она соединила наши руки на своей вырезанной груди. И сказала: «Мальчики, я вас одинаково люблю. Пожалуйста, не ссорьтесь! Я вижу, что вы последнее время не понимаете друг друга, теряете друг друга. Не потеряйте друг друга!»

Волков: Давайте разберемся со стихотворением «Со мною вот что происходит…». Старый друг, с которого это стихотворение начинается, – это Аксенов? И кто вот это: «А той – / скажите, бога ради, / кому на плечи руки класть? / Та, / у которой я украден…»

Евтушенко: Ну это Белла, конечно. Это Белла. Это 1957 год. А насчет друга есть другое стихотворение, «Старый друг», 1973 год. Вы знаете, зрелость определяется чувством потери. Прежде всего чувством потери друзей. В том стихотворении 1957 года это не было еще столь персонифицировано.

Волков: Значит, «Со мною вот что происходит…» – это еще не Аксенов?

Евтушенко: Нет, там нет персонификации, потому что у нас еще не было расхождения. Аксенов сильно, очень сильно почувствовал мою поэму «Под кожей статуи Свободы», даже поразился некоторым кускам.

Волков: Прочтите «Старый друг».

Евтушенко: Это Аксенову…А там разве нет посвящения? Странно. Оно случайно вылетело. Я его никогда не снимал, несмотря на то что у нас были размолвки и ссоры.

Мне снится старый друг,

     который стал врагом,

но снится не врагом,

     а тем же самым другом.

Со мною нет его,

     но он теперь кругом,

и голова идет

     от сновидений кругом.

Мне снится старый друг,

     крик-исповедь у стен

на лестнице такой,

     где черт сломает ногу,

и ненависть его —

     но не ко мне, а к тем,

кто были нам враги,

     и будут, слава богу.

Мне снится старый друг,

     как первая любовь,

которая вовек

     уже невозвратима.

Мы ставили на риск,

     мы ставили на бой,

и мы теперь враги —

     два бывших побратима.

Мне снится старый друг,

     как снится плеск знамен

солдатам, что войну

     закончили убого.

Я без него – не я,

     он без меня – не он,

и если мы враги —

     уже не та эпоха.

Мне снится старый друг.

     Он, как и я, дурак.

Кто прав, кто виноват —

     я выяснять не стану.

Что новые друзья?

     Уж лучше старый враг.

Враг может новым быть,

     а друг – он только старый…

…Были разные причины. Он как-то отреагировал очень странно, когда я написал «Преждевременную автобиографию». Он приехал из Аргентины, прочел там «Автобиографию» на иностранном языке и посчитал, что я предал всех.

Волков: Чем предали?

Евтушенко: Откуда я знаю? Ну какое тут предательство может быть? Я, по-моему, про всех написал хорошо – про наше поколение. Но его возмутило, что я спровоцировал скандал, и он при всех стал кричать на меня: «Как ты мог так нас всех подвести!»

Потом была еще одна история, которая произошла между нами. У меня есть об этом стихотворение «Волчий суд». Мы – это Валюн Катаев, Аксенов, Вознесенский и я – пришли к Демичеву, секретарю ЦК по идеологии. Это был, кажется, 1962 год. Катаева тогда зверски обманули, он был в ярости. Ему сказали, чтобы он подал заявление об уходе из «Юности», и обещали «Литературную газету» дать. И он пошел за «Литературкой». «Юность», конечно, мощным была журналом, но в «Литературке» больше власти было – все-таки газета. И вдруг появился Чаковский – Катаева обманули.

И вот пришли мы к Демичеву. У нас был проект. Мы придумали журнал «Лестница» – это название придумал Аксенов, – где бы мы печатали произведения молодых писателей и тут же бы их разбирали. Такая лабораторная мастерская.

Волков: Вроде «Литературной учебы»?

Евтушенко: Да, но если бы там были Катаев, Аксенов, Вознесенский и я, это, конечно, был бы один из центральных литературных журналов, это совершенно ясно. С этим мы и пришли к Петру Нилычу. И там произошел совершенно неожиданный разговор. Катаев нас всех считал своими выкормышами, и в какой-то степени это было правильно, он поддерживал нас всех. А Демичев спросил простую вещь – он «за» был абсолютно: «Ну и как же мы назовем наш журнал?» «Наш журнал» – уже всё было нормально! Мы сказали: «„Лестница“ или „Мастерская“». – «„Лестница“ – это как-то даже более поэтично. – И потом: – Да, а чьим органом он будет?» И вдруг Катаев, совершенно не советуясь с нами, говорит: «А ничьим! Потому что Союз писателей, который…» – и, в общем, какие-то злобные вещи про Союз писателей сказал. Ну, и Демичев скис: «Как это ничьим? Почему?!» А Катаев сразу: «Ну как же! У нас же уже были кооперативные издательства…» А это уже совсем новая ступень, как вы понимаете.

Волков: Нужно было подождать до перестройки и Горбачева.

Евтушенко: Да-да. И Демичев скис. Далее происходит вот что. 1966 год. Меня не выпускают за границу. Мне нужно было тогда вообще бежать отсюда. Предварительная договоренность у меня была с Пабло Нерудой, он знал, что я хочу поездить по Латинской Америке, и как можно дольше. Поликарпов, завотделом культуры ЦК, был против моей поездки, с трудом удалось его как-то нейтрализовать. И вдруг мне звонок от помощника Брежнева, Александрова-Агентова: «Евгений Александрович, тут Леонид Ильич подписывал бумаги на вашу поездку в Латинскую Америку с заездом в Копенгаген. И спросил, не собираетесь ли вы вернуться к съезду Союза писателей в будущем году?» Я говорю: «Конечно, собираюсь». – «Не могли бы вы набросать нам какие-то идеи? Вообще-то надо подумать и об обновлении руководства. Напишите, кого вы видите возможным новым руководителем. Потому что Федин все-таки не то, – говорит. – Ну, набросайте коротко свои соображения».

Волков: Что, Федин их не устраивал?

Евтушенко: Демичев мне рассказывал, что, когда дело Синявского и Даниэля решалось на Политбюро, Брежнев сказал: «У нас есть Союз писателей, поезжайте, Петр Нилыч, к председателю правления Союза писателей». А в Союзе было два мнения. Одно мнение было наше, мы написали об этом письмо: разберемся с этим в писательском кругу. А второе: это уже уголовный суд. Петр Нилыч приехал к Федину – сам Демичев был против того, чтобы устраивать судилище, – Федин замахал ручками и сказал: «Да вы что, мы пачкаться даже не хотим… Это уголовщина!» Вот как он себя вел, гад. «Представьте Бенкендорфа, злобно вспухшего…» – это я написал о Федине. Страшные стихи. Вот так это произошло, суд над Синявским и Даниэлем. А наверху там были разные люди вроде Шахназарова, Агентова – они были, конечно, против таких репрессий. Они были либералы, но осторожные! Тот же Федя Бурлацкий и другие.

Короче говоря, я уже уезжаю в Латинскую Америку, уже документы у меня на руках. Ну, подумаешь, позвонили, чтобы я написал писульку какую-то… Почему я должен был еще с кем-то советоваться, кому-то докладываться, идти к Катаеву, спрашивать разрешения? Да времени у меня просто не было! Это было перед самым отъездом, я улетал через день. Я вспомнил, что у нас когда-то погибла идея литературного журнала, и эту идею в записке для Брежнева опять поднял: есть идея такого журнала, надо бы ее наконец реализовать. И написал, что при всем уважении к Константину Александровичу Федину хорошо бы все-таки вернуть на пост руководителя Союза писателей Симонова. Опытного человека, большого писателя, полного еще сил. Я написал так потому, что Симонов в подобных критических ситуациях вел себя все-таки гораздо лучше Федина. И я оставил это письмо для Агентова.

Пока я был в Латинской Америке, из Союза писателей мне все время летели от Верченко[127] послания: «Когда вы вернетесь? Вас ждут». Я чувствовал, что в этом есть какая-то двойственность, это меня тревожило, но мне не приходило в голову, что это из-за письма моего. Когда я вернулся, меня встречает Галя и говорит: «Женя! Давай-ка сразу садись в машину цековскую, там тебя ждут. Домой не поедешь, поедешь к Шауро. Он тебя ждет сейчас. Речь о твоем письме. Он сказал мне, что Брежнев поддержал твои идеи». Меня привезли к Василию Филимоновичу Шауро, заведующему отделом культуры ЦК. Он долго не размазывал: «Евгений Александрович, сейчас открывается съезд. Леонид Ильич поддержал ваши идеи. У меня к вам одна просьба будет: давайте уберем ваше предложение о Федине. Вы не будете настаивать насчет отставки Константин Александровича. Дайте старику дожить, не убивайте его. Константин Михайлович Симонов еще молод, это хорошая идея, мы ее, возможно, в будущем осуществим».

Волков: Но Симонов так и не дождался этого поста – руководителя Союза писателей?

Евтушенко: Да, но Брежнев поддержал мое письмо. Я видел его резолюцию: «Поддерживаю товарища Евтушенко по всем главным пунктам его письма». То есть он и про Федина тоже поддержал.

Волков: Просто карт-бланш какой-то…

Евтушенко: Мне Симонов рассказывал такую историю. У него тогда цензура остановила военные дневники. А Брежнев в то время поехал открывать сталинградский монумент. И, узнав, что в том же самом поезде едет Симонов, он пригласил его к себе, и они пили целый день. Оказывается, Симонов был на Малой Земле и хорошо знал Брежнева, когда тот был политруком. И первое, что я спросил у Константина Михалыча: «Вы сказали Брежневу про дневники ваши военные?» – «Ну, Женя, простите меня. Я рядовой, а тут все-таки Генеральный секретарь. Он не задавал мне этого вопроса. Но вы другой человек, другое поколение, вам это легче».

Волков: Как странно. Боевой офицер, советский Киплинг, романтическая фигура – и не может спросить о судьбе своих писаний у бывшего политрука?

Евтушенко: Слишком близок был к Сталину. Она обжигала и уничтожала что-то в человеке, эта близость к Сталину. Разве вы не понимаете? Это же чувствуется.

Волков: Понимаю, но это ужасно.

Евтушенко: Ну, что делать, другая эпоха была. А у нас уже не было этого страха, мы старались использовать их просто. Луконин был прав, говоря, что Евтушенко стал применять против советской власти политику кнута и пряника, которую она применяла к писателям раньше.

Короче, Шауро мне говорит: «Но с журналом-то всё в порядке, сообщите об этом вашим товарищам». Я прихожу к Катаеву, там были еще Вознесенский и Аксенов, и рассказываю, что журнал разрешен, надо составлять редколлегию и немедленно представить программу журнала перед съездом, чтоб всё сразу пошло. Уже принято решение! И вдруг Катаев мне с таким паханским нахрапом: «А кто вам разрешил обращаться через нашу голову к Генеральному секретарю Коммунистической партии?» Я обалдел. Говорю: «Но это же наша идея общая…» – «Вы хотели всё сделать своими руками?! Отодвинуть нас на второй план!» Я говорю: «Да вы что?! Я написал, что это наша общая идея!» – а я принес письмо с собой, у меня в руках это письмо. «А почему вы нам не сообщили об этом, не поставили нас в известность об этом письме?» – «Слушайте, у меня не было времени, я уезжал через день и, честно говоря, на положительный ответ и не надеялся…» Тут вдруг Вознесенский мне говорит: «Но, Женя, видишь ли, мы говорили о журнале типа лаборатории, а ты называешь это творческой мастерской». Ну что это такое? Я говорю: «А какая разница, что в лоб, что по лбу!»

Волков: Аксенов тоже принимал участие в этом разговоре?

Евтушенко: Конечно, и он тоже, так сказать, меня не одобрял. Но Аксенов и Вознесенский не говорили таких оскорбительных вещей, как Катаев: «Вы карьерист! Вы новый Михалков! Вы хотели выхватить у нас из рук руководство журнала!» Вот вам наша интеллигенция…

Вы не представляете, что со мной после этого случилось! Я пришел домой, я не мог двигаться, я просто мертвый лежал. Катаев мне заявил: «Мы с вами ничего общего, молодой человек, не будем иметь!» А Аксенов с Вознесенским промолчали. Оскорблял меня главным образом Катаев, но при их молчаливом согласии, они что-то подвякивали… Я этого не ожидал…

А мне сказали, что программу и состав редколлегии нужно сразу делать, съезд писательский был на носу. Кстати, на съезде этом было интересно. Вас ведь интересуют и Хрущев, и Анна Андреевна Ахматова? А вы знаете, что Хрущев сидел сзади Анны Андреевны и все время о чем-то с ней разговаривал? Я бы дорого дал, чтобы узнать, о чем. Все время они переговаривались. Что-то ей Хрущев доказывал, объяснял что-то. Она слушала, чуть-чуть оборачивалась и что-то ему говорила.

Волков: Ахматова никогда не говорила о разговоре с Хрущевым.

Евтушенко: Да, да. Короче говоря, я на следующее утро примерно так набрасываю редколлегию. Коржавин там был, я помню. Интересная позиция была у Роберта Рождественского, он не участвовал с нами в этом деле, в этой идее. Но он был секретарем Союза писателей, уже тогда, учтите! Из всех нас – один. Мы были только при московском Союзе, вокруг Степана Петровича Щипачева, которого потом прогнали.

Прихожу к Георгию Маркову, секретарю Союза писателей. А Марков говорит мне: «Евгений Александрович, несмотря на то что я член партии, я когда-то скрыл – нет, не то чтобы скрыл, но старался не афишировать, что у меня были родственники раскулачены. И был у меня приятель, который сейчас является моим заместителем, – Сергей Сартаков. Может быть, вы считаете нас за средних писателей, но это неважно. Но вот что важно: знаете, почему я его позвал на этот пост? А потому, что этот человек меня выручил когда-то и поддержал в тяжелый момент. Я знаю, что могу на него положиться. А как вы с нами, с бюрократией-то, будете бороться и захватывать власть в Союзе писателей, если вы так себя ведете по отношению друг к другу? Чего вы добьетесь?» Я говорю: «Что вы имеете в виду?» А он мне подвигает бумагу: «У меня Андрей Андреевич Вознесенский был минут сорок назад и принес вот это заявление…» И там написано: «Мы, нижеподписавшиеся, Катаев, Аксенов и Вознесенский, заявляем, что от нашего имени поэт Евгений Евтушенко обратился, не ставя нас в известность, к Генеральному секретарю нашей партии, и с его идеей нового журнала мы ничего общего не имеем и не желаем иметь». «Ну и как вы нас победите, Евгений Александрович? Я бюрократ, а это указание Генерального секретаря – дать вам журнал. Тут написано: „Согласен по всем пунктам с товарищем Евтушенко“, так? Еще осталось несколько дней до съезда, так что давайте к съезду всё оформим. Завтра будет заседание по этому вопросу, будем разбирать вашу заявку, рассматривать. Я думаю, что мы не можем пойти против мнения Генерального секретаря».

Ну, собираемся. Зачитывается моя заявка. Первым Сергей Михалков выступает и говорит: «Т-товарищи, что тут г-говорить… Из-з-насилование, как говорится, Женечка, неизбежно. Ну, конечно, мы голоснем. Генеральный секретарь поддержал? Так что тут тратить время? Давайте займемся уже съездом, поговорим о перспективах его. Вынесем резолюцию, и всё. Я, конечно, буду „за“». Марков сказал: «Да, товарищи, это практически указание Центрального Комитета». Он не говорил о письме Катаева, Аксенова и Вознесенского. Может, он поставил их в известность заранее, но на заседании не говорил.

Единственный, кто вел себя по-другому, был Роберт Рождественский. Я тогда первый раз увидел товарища в роли секретаря. Роберт так высказался: «Ну что же, я тоже, конечно, буду голосовать „за“. Журнал нужный, это нужно нашей молодежи. Хотя я должен сказать Евгению Александровичу, – он меня назвал по имени-отчеству! – что тут должно быть идеологическое обоснование позиции журнала. Надо показать идеологическую основу, а про нее в заявке ничего не написано. Просто указано на воспитательное значение, а там – чисто литературный подход. Обязательно должно быть несколько фраз, которые отчетливо подчеркнут идеологическую направленность этого журнала, то есть его партийную направленность». И Михалков, и Марков даже поморщились: они на этом уровне в своем кругу уже так не разговаривали. И в нашем кругу так не полагалось. Я никогда больше от Роберта ничего подобного не слышал. Ну, может быть, он так говорил потому, что это было его первое заседание.

Волков: Но ведь в итоге журнал все-таки не разрешили? Почему же при прямом указании Брежнева все-таки похоронили эту идею?

Евтушенко: Ну, а что потом случилось, вы забыли? Чехословакия, вторжение…

Волков: Но какое прямое отношение имели чешские события к новому литературному журналу, в котором можно было дебютировать молодым авторам?

Евтушенко: Акак это можно было доверить такому человеку, как я? Который выразил протест против вторжения, послал телеграмму Брежневу? Вопрос даже не поднимался больше. Это было для меня очень большим испытанием. И это был первый случай серьезных расхождений в рядах нашей группы.

Волков: То есть ваша сплоченная группа шестидесятников не выдержала испытания властью при первом же практическом шаге. Как только пирог власти приблизился, уже пах вкусно…

Евтушенко: Повторяю: в моем письме ничего не было против них сказано, ничего! Они раззарились просто потому, что я не попросил у них санкции.

Волков: Я думаю, здесь уже включились личные чувства ревности.

Евтушенко: Ну, правильно. Я добился того, чего они не добились, и как бы унизил их этим. Для меня это было чудовищно просто.

Волков: То есть шестидесятники как сплоченная группа кончились раньше, чем кончились шестидесятые годы?

Евтушенко: Совершенно верно. А потом мы уже шли каждый своей дорогой. После этого знаете что еще было у меня с Аксеновым? Аксенов, Поженян и Овидий Горчаков, работник КГБ бывший, написали под общим псевдонимом «Гривадий Горпожакс» книгу, детективную.

Волков: Пародийный роман «Джин Грин – неприкасаемый», про шпионов.

Евтушенко: Но это невозможно было читать. И я написал в «Литгазете» веселую статью-рецензию «Письмо Горпожаксу, эсквайру». Это шуточная была статья, просто: «Чем, ребята, занимаетесь? Бог знает чем!» И вдруг, боже, что поднялось! Какие мне письма стали писать! Даже Поженян. А Аксенов написал, что «негигиенично со мной здороваться». Они сказали, что я «сломал» им переиздание, нанес им денежный урон, так сказать. Конечно, они для заработка это делали. Обвинили меня в том, что я рецензию написал по заказу! Вот так всё это было… Всё это слиплось… И тут уже Евгения Семеновна Гинзбург, когда это всё уже началось…

Волков: Пыталась вас еще помирить?

Евтушенко: Да.

Волков: Но примирения не произошло, как я понимаю?

Евтушенко: Нет, никогда. Они даже меня не пригласили в альманах «Метр?поль». Но я бы и не пошел в «Метрополь». Я знаю, они между собой говорили, что Евтушенко, в отличие от всех нас, стоит на социалистических позициях. Ни на каких позициях я не стоял, дело всё в том, что я Васе когда-то сказал одну вещь… Он написал статью, которой добивались от меня и от Вознесенского. Покаянную. Вознесенского я просто спас, мы с Галей его отговорили. Он очень испугался, когда Хрущев на него кричал. Из нас тогда выдалбливали слова благодарности Хрущеву. И Вознесенский пришел ко мне, показал черновик. А я сказал ему: «Так нельзя, Андрюша. Это надо написать, но только так написать, чтобы это не напечатали». И тогда мы так точно и сделали.

И поэтому же, когда Вознесенский в «Метрополе» печатался (в 1978 г. – Ред.), вы знаете, что он сделал? В «Метрополь» ведь что включали? Стихи и рассказы, которые не прошли цензуры. Но всё, что Вознесенский туда дал, уже прошло цензуру, на его стихах уже стоял штамп цензуры. Поэтому обвинить его и осудить нельзя было. Потом он поехал в командировку от «Комсомольской правды» на Северный полюс – и практически расплачивались за всё Инна Лиснянская и Семен Липкин.

А Вася Аксенов уехал за границу, в Америку (в 1980 г. – Ред.). И когда я приехал туда, то прочел в «Вашингтон пост» статью, где Вася сказал следующее: «Даже такой талантливый поэт, как Евтушенко, время от времени, чтобы выжить, посвящает свои оды вождям партии». Когда мы с ним увиделись, я сказал: «Вася, вот я помню, что писал письмо против войны в Афганистане, писал письмо о Чехословакии, я писал разные письма с протестами, но не помню, какие это оды я писал Хрущеву? Как это сделал ты? Когда Хрущев умер, я написал об этом стихи, но это другой вопрос». – «Ну, это я символически выразился: что даже такой талантливый человек, как ты, вынужден для того, чтобы выжить, писать оды…»

После этого мы долго не виделись. А потом у меня была еще одна очень неприятная история с Аксеновым. Такая была телепередача «Графоман». Это уже случилось, когда я тоже уехал в Штаты преподавать.

Волков: Да, это была популярная телевизионная передача о книжных новинках. Ведущего звали Александр Шаталов.

Евтушенко: Хорошая была передача, правда? У меня тогда вышли первые три тома собрания сочинений, и меня в студии записывали. А Аксенов следующим записывался. Он сидел и слушал. А девочки телевизионные меня попросили: «Евгений Александрович, вы не подарите – нас трое – каждой как раз по томику?» Я им сказал тогда: «Девчата, здесь находится мой старый друг, с которым мы давно не виделись. Я хотел бы ему подарить эти книжки». Он слышал это, но когда я стал ему надписывать книги, вдруг сказал: «Знаешь, Женя, не беспокойся, у меня даже не в чем нести их». Вы не представляете, что случилось с Шаталовым и с этими девочками, когда они это услышали! Им в голову такое не могло прийти!

А Оля Окуджава и Булат рассказали мне еще одну любопытную историю. Когда они виделись с Васей там, в Вашингтоне, Майя, жена Аксенова, сказала: «Слушайте, ребята, как вы можете дружить с Женей Евтушенко? Вы что, не знаете, что он кагэбэшник?» Тогда Оля, очень неглупая женщина, спросила: «Маечка, а откуда у тебя такие сведения?» – «Так как же! У нас с Романом дом всегда был полон кагэбэшников».

Волков: Роман Кармен, ее первый муж.

Евтушенко: Да. И Булат мне сказал: «Я начал смеяться, я чуть живот не надорвал! А она никак не могла сообразить, почему мы смеемся».

Волков: Аксенов так воспринимал ваши встречи с ним в Вашингтоне и вас как прямого посланца органов. Так он это и комментировал.

Евтушенко: Ну, это его дело… Очень жалко. Когда мне задавали вопросы об Аксенове и Вознесенском, я никогда себе не позволил что-нибудь плохое о них говорить. Никогда.

Волков: Генерал КГБ Судоплатов в одной из своих книг пишет, что КГБ заинтересовался опытом работы его жены, подполковника Эммы Судоплатовой, с творческой интеллигенцией в тридцатые годы, и проконсультировался с ней, можно ли использовать популярность, связи и знакомства Евтушенко в оперативных целях. К ней пришли и поинтересовались: не посоветуете ли вы нам, как специалист с довоенным стажем, что сделать, чтобы внедрить наши кадры в молодые писательские круги? И она им сказала буквально следующее: никоим образом Евтушенко нельзя вербовать, не вербуйте его – вы сделаете большую ошибку. Но попытайтесь наладить с ним неофициальные дружеские контакты.

Евтушенко: Правда? Я даже не знал.

Волков: И сторонники фантастической версии о том, что вы были штатным сотрудником КГБ чуть ли не в чине полковника, немедленно стали ссылаться на этот пассаж из судоплатовских мемуаров. Хотя там написано ясно: совет был – «не вербуйте его». И люди типа Куняева или Кожинова[128] упорно ссылаются в своих книгах на мемуары Судоплатова как на подтверждение своих домыслов, хотя ничего подобного у Судоплатова нет.

Но я хотел спросить вас вот о чем. Почему Вознесенский в своей книге «На виртуальном ветру» предъявил вам претензии, что вы плохо о нем, Вознесенском, отзываетесь? И об Аксенове, и о Белле? Причем печатно, в прессе?

Евтушенко: Да, да. Я ответил на это в одном из томиков: просто привел свои высказывания о стихах Вознесенского, о прозе Аксенова и о стихах Беллы. Но мы, к счастью, помирились все-таки с ним, стали разговаривать нормально. Я написал тогда стихотворение «На „хвосте“».

Волков: О том, как вы ехали, возвращаясь от Данелии, на буфере трамвая, об этой «ночи приключений»?

Евтушенко: Да… А вот сейчас я вспомнил одну вещь, тоже очень дурацкую. Андрей приехал в Оклахому и выступал в университете. Он уже был болен, он уже не мог читать совсем. Я провел целое занятие по его стихам и на его выступление привез своих студентов, человек тридцать. А после этого я к нему подошел, разговаривал с ним, его жена Зоя с нами была. «Ты на банкет останешься?» – он спросил у меня. Я говорю: «Андрюша, я привез студентов своих на твое выступление, они были очень рады тебя увидеть. Но я устал, мне ехать далеко, дорога очень здесь тяжелая. Уже поздно, а ночью ездят большие холодильники, это небольшое удовольствие…» Я преподавал тогда и там, и тут – и в Талсе, и в университете Оклахомы.

А после – уже он в Россию вернулся – Андрей говорил, что ему сказали, что я не мог вынести его успеха и поэтому ушел, когда еще вечер не кончился. Ну как это можно! Я же сидел там! Я же подошел к нему после вечера!

Потом он однажды ответил Андрею Караулову очень и очень неадекватно. Караулов в своей ТВ-программе вел беседу с Окуджавой и спросил у него: мол, скажите, пожалуйста, Булат Шалвович, вот у вас дома портрет Евтушенко висит. Но Евтушенко писал: «Если будет Россия, значит, буду и я» – а сам уехал, когда стране стало трудно. А вы все-таки этого не сделали. И Окуджава ему очень хорошо ответил. Он снял антологию издательства «Doubleday», которая вышла по-английски: «Вот, посмотрите, что Женя сделал для всех нас. Я никогда не видел столько своих стихов, переведенных на английский. Посмотрите, какая это большая антология, какой огромный труд! Вы знаете, иногда мне тоже так осточертевает дома, что если бы я по-английски говорил, я бы тоже уехал преподавать в Штаты».

А Андрюша ответил следующим образом. Кстати, знаете, есть такие люди, которые «приятны»? Вот как Соловьев Володя, который на похоронах моего друга «подарил» мне письмо Бродского с такой сладенькой-сладенькой улыбочкой. Вот так же примерно мне передали запись Вознесенского у Караулова. Тот его спросил: а как вы относитесь к Евтушенко? Прошли уже все бури шестидесятых годов – и вдруг Вознесенский сказал такую вещь, недекватную совершенно. У него как-то поехало лицо: половина – в одну сторону, другая половина – в другую. И он сказал: «Ну, он же теперь живет в Америке. Живет. В Америке». Это разве был ответ на вопрос?

А потом, когда он уже очень плох был, в больнице, он неожиданно написал мне поздравление. У него была когда-то очень хорошая статья обо мне – «Человек тонет на площади». Вы никогда не читали ее? Это хорошая статья, очень сильная. Он вдруг написал – из больницы! – письмо в «Коммерсант» – есть такая манера у «Коммерсанта», они поздравляют с днем рождения – и сказал там, повторив то, что говорил Эрик Неизвестный: Женя всегда выбирал в борьбе со злом сторону добра.

Я его видел в очень плохом состоянии уже. Понимал, что он долго не выдержит. А столько связано все-таки с ним… Да и стихи его, лучшие стихи его, я помню и люблю. «Всемирный русский…» – это была речь моя на его панихиде.

А у Аксенова мне очень нравились его рассказы, маленькие рассказы. «Коллеги» сейчас читать, конечно, невозможно, это очень слабо, хотя когда-то читали с удовольствием. А самое лучшее у него – это малая форма. Блистательный рассказ «Победа», про шахматиста. Замечательный рассказ «Интервью» – там, где немножко он пародировал меня. Да, может быть, колко, но это было очень мило написано… «Местный хулиган Абрамашвили», «Дикой» – вот эти вещи его самые лучшие были. А позже меня просто поражало, что он почему-то ездил как сопровождающее лицо, представляющее Бориса Березовского на его политических выступлениях.

Мы с Аксеновым разговаривали, были даже какие-то неплохие разговоры вроде бы, но было уже поздно. Ну нельзя все-таки, когда человек тебе предлагает три свои книги, сказать, что тебе не в чем их нести! Обидно! Жалко это всё! Разве не видно, как я люблю Васю, в этом стихотворении. «Мне снится старый друг». Это же больно всё. Безумно больно. И никогда я плохо о нем не отзывался. А шутливая статья – это вообще не в счет. Пошутить, что ли, нельзя?

Вот я прочту вам сейчас посвященное Андрею стихотворение «На „хвосте“»:

Хотел бы я спросить Андрюшу,

а помнит ли сегодня он,

как мы с ним жили

     душа в душу

под звуки собственных имен.

Они в божественном начале,

не предвещающем конца,

так упоительно звучали

в метро,

     в общагах,

          у костра.

Встречали нас в таком восторге

в Москве ветровки, гимнастерки,

и джинсы драные в Нью-Йорке,

где тоже ждали перемен

веснушки,

     как глаза колен.

В стихах был свежий привкус утра,

а имена гремели столь

неразлучаемо, как будто

свободы сдвоенный пароль.

Но та свобода двух мальчишек

была,

     чтоб не был в ней излишек,

под взглядами не снятых с вышек

гулаговских прожекторов.

Стучали кулачищем свыше.

Сдирали со щитов афиши.

Шуршали в уши, словно мыши:

«Не наломайте лишних дров!»

Мы их ломали непрерывно,

и как там с нами ни воюй,

бесстрашны были и наивны

и так раскованно порывны,

словно рискованные рифмы,

с губ, где не высох поцелуй.

А помнишь, вышли мы от Гии

Данелии —

     совсем другие,

чем иногда теперь,

     когда…

Забудем.

     Главное – тогда.

Итак, мы вышли. В ночь.

     От Гии.

Ночь была тоже молода,

и ей, как нам, вовсю хотелось

в какую-нибудь завертелость

и безо всякого стыда.

Да и нечисты все стыды,

когда здесь Чистые пруды.

Мы, оба, чтоб с народом слиться.

листали всю тебя, столица,

сначала ноги, после лица,

ища подружек «на авось»,

но отыскать не слишком строгой,

интеллигентно длинноногой,

родной души не удалось.

Мы уходились.

     Шли устало.

Но приключенье не настало.

А мимо шла «Аннушка» неутомимо,

не та, что с маслом тем коварным, —

а занятый трудом ударным,

заблудший на кольце бульварном

ночной трамвай под буквой «А»,

с облезло красными боками

и дребезжащими звонками —

родная женская душа,

единственная, кто в ту ночь

хотела нам двоим помочь.

А кто-то выглянул в окно,

глотая тряское вино,

и, басом пошатнув трамвай,

нам прохрипел: «Братва, давай!»

«А ну догоним и – на хвост!» —

воскликнул я, легко, как тост,

тем более что нам Булгаков

отеческих не сделал знаков.

И понеслись мы

     через шпалы

во все, нас ждущие, опалы,

и, будто нас пожар прожег,

на буфер сделали прыжок.

И вдруг —

     аж слышать мог Урал,

гимн репродуктор заиграл!!!

Как жаль, что нас не видел Гия,

когда, одетые вполне,

мы, как два мальчика нагие

на красном взмыленном коне,

тряслись под утро вместе с гимном

на том хвосте гостеприимном

в полупроснувшейся стране.

Потом, как водится в России,

в трамвай нас люди пригласили

и «Три семерки» из горла

нам родина преподнесла.

Автобусники.

     После смены.

С Марьиной Рощи.

     Джентльмены.

Сказали:

     «Мы не за рулем.

Есть вобла.

     Может, вобланем?»

Один, глядящий всех бодрей,

мне вдруг сказал:

     «Ведь ты Андрей?»

А кореш в несколько мгновений

Андрея разглядел:

     «Евгений?»

Мы, распрощавшись,

     хохотали,

как мы с тобой друг другом стали.

А что случилось после с нами, —

наверно, это мы не сами.

Мы сами —

     это только те

у «Аннушки», на том хвосте…

А всё остальное – это была как будто дурная неправда. Вот и всё. Это же любовь до гроба… И хочу вам сказать одну вещь – очень жалко, что ссорили нас, ссорили. Так же, как с Бродским.

Волков: Я еще не читал вот этой новой, кажется, в ЖЗЛ недавно вышедшей книги о Вознесенском. Вы ее видели?

Евтушенко: ЖЗЛовская книга вышла уже?!

Волков: Видите, вы от меня узнали. Кажется, это ЖЗЛ, да… Я никак не могу выбраться на Брайтон-Бич и купить. А по Интернету заказывать не научился до сих пор.

Евтушенко: …Вы понимаете, это какой-то был зловещий план – поссорить поэтов. Ведь когда видят чью-то дружбу, а особенно поэтов дружбу, – это так же, как видят любовь люди, которые не умеют любить. Люди, которые не умеют дружить, терпеть этого не могут! Они знают, что поэты, которые дружат, – это сила большая, и потому хотят их раздробить, поссорить – и это делают прекрасно и с большим удовольствием.

…После того как я написал стихи о Вознесенском, прилетел из Америки, произнес речь на панихиде, вдруг в первой книжке, вышедшей после его смерти, перепечатана та оклахомская сплетня, что будто бы я не до конца на его выступлении сидел! Мало того, взяли из этой помойки, из Интернета, какую-то не подписанную никем, между прочим, статью, где было сказано: «Да, у Вознесенского было, так же как у Евтушенко, много недостатков, но он, в отличие от Евтушенко, никогда не поставил такого отвратительного фильма, как „Детский сад“». За что «Детский сад» заслужил такое – я не знаю! Как можно было это вставить в эту книгу, которая не имела никакого отношения ко мне?! И сказать о Вознесенском, будто он под этим подписывался… Для чего?! Зачем? Ведь всё уже, уже простились… Поэтому я очень благодарен вам, Соломон, что могу об этом сказать. Да, мы ссорились, к сожалению. Увы! Но я всегда этих людей любил. И нас просто ссорили. Злорадно. Злобно. И, к сожалению, имели успех… Вот и всё.

И вот еще одно крошечное стихотворение[129], последнее самое. Андрей тоже читал это. О том, как нас пытались использовать когда-то:

Было время евтушенковское.

Сохли девушки с тоски.

Иностранный атташе искал

хоть билетик в «Лужники».

Было время вознесенское —

треугольных сочных груш,

нечто новое, вселенское

ищущих друг друга душ.

И когда всё это вваливалось

под бесстрашное «авось»,

чья-то бдительность удваивалась,

чтоб «авось» не удалось.

По Москве тогда пружинненько

с ножницами шли вокруг

комсомольские дружинники

как гроза для узких брюк.

И пришпилили под сказочки,

как нужны и мы стране,

Свои красные повязочки

Вознесенскому и мне.

И уж где тут до духовности,

если не содрать никак

унизительность оковности

на повязанных руках.

И на нас глаза таращили

граждане со всех сторон,

будто жалко, ошарашенно

быть собой перестаем.

Шли мы, будто не помазанники

общим именем «поэт»,

ну а кровию повязанники

приблатненных мокрых лет.

А девчонка в рыжих локонах

разрыдалась от стыда,

будто нас обоих ловконько

подменили навсегда.

Но, навеки выбрав музыку

вместо мягоньких оков,

мы швырнули в кучу мусора

две повязки с рукавов.

И как бы нас ни ссорили, всё самое лучшее, что мы написали, – и то, что Бродский написал, и то лучшее, что Аксенов написал, и то, что писал Вознесенский и пел Высоцкий, – всё это будет стоять на тех же самых полках. И читатели у нас будут общие. И время наше шестидесятническое они будут понимать через нас. А наталкиваясь на то, как мы покусывали друг друга, они будут относиться к этому с таким же сожалением, как сегодня мы сожалеем, читая о ссорах между Пастернаком и, скажем, Есениным или Маяковским. С недоумением и жалостью. Потому что задача настоящих поэтов – это и есть соединение людей. И когда их науськивают разъединяться – это самое большое предательство и поэзии, и человечности, и вообще того, что называется семьей искусств. Сколько уже было примеров этого! И каждый раз это повторяется, продолжается… Все-таки пора бы уже научиться на горьких уроках. Людям укорачивают жизнь! И не делают их лучше – ни как писателей, ни как людей. И даже убивают этим иногда. «Вы всех поэтов убиваете, – как это я написал в своем „Верлене“, – чтобы цитировать потом». Я очень благодарен вам, что этот разговор мне дал возможность попытаться объяснить читателям, что происходило между нами. Я хочу, чтобы они никогда не сомневались, что мы любили друг друга. Но нам мешали любить друг друга. Не позволяли. Хотели, чтобы мы были послабее, чтобы нас легче было в бараний рог скрутить! Это все-таки не удалось. И спасибо вам, Соломон, я, может быть, на таком уровне откровенности еще ни с кем не говорил, потому что я видел в ваших глазах понимание всего лучшего, что сделало наше поколение, и огорчение от того, что иногда мы не понимали друг друга и поддавались, когда нас пытались столкнуть. Столкнуть на дурацкие петушиные бои, вовсе не ведущие к искусству. Надеюсь, что это будет хорошим уроком будущим поколениям.

Князь Владимир сказал когда-то: «Без пити России не быти». Но не в этом только прелесть России. Я переделал это по-своему: «Без стихов любити России не быти». Будут приходить новые поколения, они не оставят читателя в одиночестве и помогут им выжить и понимать разницу между добром и злом, чтобы горько не ошибиться. Как иногда, бывало, ошибались мы.

Волков: Спасибо вам большое, Евгений Александрович, за эти встречи, за эти беседы.

Евтушенко: Пожалуйста.