ПРИСЯГА
Под яркими лучами полуденного солнца словно огнем горела красная скатерть на продолговатом, с резными ножками столе, принесенном нами из пустого разрушенного дома. Тугой весенний ветерок, озорничая, трепыхал краями кумачового полотнища, норовил поднять его к голубому безоблачному небу. Чтобы этого не случилось, лейтенант Шапкин приказал по углам стола разложить автоматные диски, а лежащую посредине большую красную папку придавить ребристой противопехотной гранатой-лимонкой без запала.
Конечно, с точки зрения строгих правил войны мы поступали неразумно и легкомысленно. Стол, накрытый красной скатертью, плотные ряды солдат были хорошей приманкой для вражеских самолетов. Но командир пулеметной роты лейтенант Шапкин резонно решил, что опасаться нам особо нечего. Повсюду на берегу реки было много глубоких промоин, в которых, в случае чего, можно укрыться. Невдалеке густой стеной стоял высокий красноватый лозняк, а ближе к воде шумели непролазные заросли серого прошлогоднего камыша. Ну и, конечно же, лихой, смуглолицый, с черными цыгановатыми глазами комроты верно рассчитал, что сейчас — не сорок первый год, когда фашисты-летчики с кривой ухмылкой гонялись за одиночными бойцами, за обезумевшими от страха женщиной, стариком или ребенком на пыльных дорогах нашего отступления, поспешной скорбной эвакуации. Сейчас и не середина войны, когда «непобедимые солдаты великого фюрера» еще тешили себя надеждами на новые победоносные походы, на чудо-оружие, которое поставит на колени весь мир. Как-никак шел сорок пятый, и все реже и реже появлялись в небе фашистские самолеты. К тому же где-то невдалеке через могучую полноводную реку была наведена наша понтонная переправа и оттуда иногда доносился такой яростный лай зениток, что какой-нибудь одиночный вражеский самолет, торопливо прогудев над рекой и сбросив бомбы куда попало, улетал прочь и больше не показывался.
Но, пожалуй, даже не эти соображения были главными для лейтенанта Шапкина, когда он разрешил нам ставить стол на этом месте и накрывать его ярко-красной скатертью. Уж больно хотелось ему, да и этим, наголо остриженным молодым парням, прибывшим на пополнение, чтобы принятие присяги получилось как можно торжественней, чтобы этот веками освященный солдатский ритуал запомнился каждому на всю жизнь.
Мы стоим на зеленой лужайке плотным двухшереножным строем перед столом и с волнением ожидаем начала церемонии. Принимать ее, собственно говоря, будут не все, а только несколько молодых парней из западных областей Украины, которые совсем недавно прибыли к нам на пополнение. Но так уж заведено, что давать торжественную клятву испокон веков надлежало перед лицом товарищей, чтобы никогда не мог ты покривить душой перед ними, чтобы их строгий молчаливый взгляд в эти неповторимо торжественные минуты всегда был твоим судьей, твоей солдатской совестью. Ну а мы, кто уже побывал в боях, смотрели на новичков с некоторым чувством превосходства. Как же — фронтовики, над нашими головами уже свистели пули, мы уже смотрели смерти в глаза. А этим только предстоит.
Пока лейтенант Шапкин вместе с незнакомым усатым майором и штабным писарем раскладывали на столе какие-то бумаги, мы молча смотрели на широкий разлив могучей реки, на тугие, перегоняющие друг друга волны, которые тихо плещутся почти у самых ног. Голубой Дунай…
Странно, почему в песнях и музыке, в сказаниях и былинах его называют голубым, когда вот он — холодный и мутный, с темными водоворотами, с красновато-глинистыми перекатами у самого берега. Широко раскрытыми, задумчивыми глазами смотрим, как посредине реки, где-то смытые паводком, медленно плывут высокие копны сена. Плывут так ровно и так буднично, по-домашнему, словно здесь, на воде, и сметали их трудолюбивые и заботливые руки крестьянина. А чуть поодаль так же спокойно и тихо плыли деревья, кустарники — будто здесь, на волнах, они и росли. Целая роща. Видать, подмыло где-то торфянистый берег, оторвало и понесло до самого синего моря.
Далеко-далеко, на противоположном берегу видятся зазубрины каких-то строений, бесформенные кучи развалин. Голубой Дунай…
Я смотрю на широкий весенний разлив, на бегущие мимо волны, и меня одолевают какие-то странные чувства.
Не знаю, о чем думали стоящие рядом друзья-товарищи, а мне почему-то вспомнились тихие лунные вечера в днепровских плавнях, куда совсем еще недавно брали нас, мальчишек, отцы, отправляясь на ежегодные сенокосы. Вспомнились жаркие костры, на которых в закоптелых жестяных ведрах необыкновенно вкусно булькал заправленный салом кулеш и шипели на больших сковородах выменянные на пшено у местных рыбаков лещи и сазаны. Вспомнились прохладные росные рассветы, когда отец вместе с другими мужиками звонко правил мантачкой мокрую косу и, поплевав на ладони, брался за первую ручку покоса. Мы, мальчишки, вставали вместе с отцами и, засучив домотканые штанишки, бежали к воде. Днепр слегка парил сизоватым туманом и о чем-то тихо бормотал. Где-то за горизонтом вставало солнце, все больше и больше светлело на востоке небо, и широкий Днепр становился голубым-голубым… И невольно думалось: каким же тогда может быть далекий сказочный Дунай? Наверное, еще голубее.
Размечтался и не заметил, что к столу уже вышел невысокий худощавый парень в новом обмундировании, в натертых древесным углем ботинках, с вороненым автоматом на груди. Мы с любопытством смотрим в его курносое лицо и видим, как волнуется новичок. Судорожно вцепились в оружие пальцы больших крестьянских рук. Возбужденно блестят глаза, разрумянились щеки. Смотрим и видим, как все-таки легко отличить молодого, необстрелянного новичка от бойца-фронтовика, побывавшего в бою хоть бы один раз. Нет еще у него в глазах, во всей осанке той, еле уловимой удали, спокойной уверенности в движениях, в обращении с оружием, нет еще, видимо, в нем того зернышка, того ядра, которое делает его крепче, делает настоящим бойцом.
— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь… — дрожащим от волнения голосом читает парень.
Все молча, не шелохнувшись, слушают слова священного обещания, а я все больше и больше чувствую в душе какую-то неосознанную тревогу. Все сильнее стучит сердце, холодеет в груди, словно я кого-то обманул, будто висит на моей совести, давит душу какая-то тяжкая вина. Пробую отогнать гнетущие мысли, успокоить себя внушением, что уже воевал, в госпитале побывал, что не зря ведь наградили боевой медалью, а тревога не проходит, легче не становится…
Присяги я не принимал. Да, не принимал, хотя уже больше года был на фронте. Так уж вышло. Может, был где-то в отлучке, может, что-то помешало, и не смог я вместе со всеми принять тогда военную присягу. Не знаю. В моей солдатской книжке записано ровным казенным почерком неизвестного штабного писаря, что еще полтора года назад принял я торжественную клятву, а на самом деле — нет, не принимал. Не стоял вот так перед товарищами, не смотрел им в чистые строгие глаза, не говорил слов, нарушить которые было тягчайшим преступлением, смертельным грехом.
— …быть честным, храбрым, дисциплинированным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну… — читает новичок.
Я слушаю, а мысли вновь мечутся по жизни, по кривым фронтовым дорогам в поисках оправдания и защиты. Чего искать-то? Просто не придал я значения тому, что не принял присяги. Ну, какая разница, скажите, пожалуйста, от того, говорил я эти строгие торжественные слова или не говорил? Не мог же я быть лучше или хуже, приняв или не приняв присягу? А выходит — мог. Иначе чего же я волнуюсь, чего тревожусь?
…Честным, храбрым, дисциплинированным…
Что касается честности и дисциплинированности, то тут, пожалуй, все было в порядке. С детства приучали нас, сельских ребятишек, родители быть людьми, почитать старших, никого не обманывать. Да и как можно было кривить душой, не подчиняться дисциплине в армии, которую так ждал в черные дни оккупации, со слезами радости дождался и встал в ее ряды на второй день после освобождения села.
А вот храбрым себя не считал. Правда, не паниковал, когда приходилось туго, не показывал спины врагу. Но ведь шел-то не сорок первый год. Был пулеметчиком, воевал, как другие. И немало удивился, когда из-за малолетства сняли меня с передовой, отправили на время в прифронтовой тыл и полковой писарь сказал:
— Возьми, парень, справку о том, что за бой в Молдавии ты награжден медалью «За отвагу». Останешься жив — пригодится.
Тогда действительно было трудно. Нас в батальоне к концу боя осталось немного и поговаривали, что наградят всех.
— …беспрекословно выполнять все воинские уставы, приказания командиров и начальников… — словно издалека доносится до меня глуховатый прерывистый голос.
Вроде и здесь у меня все в порядке. Ни разу, кажется, не было случая, чтобы схитрил, не выполнил того, что требовали командиры. Даже в тот памятный день, когда моя солдатская тропа сделала первый крутой и неожиданный поворот.
…На второй день после призыва нас, несколько парней-односельчан, из общего строя новобранцев отобрали и направили в какую-то таинственную спецроту. Вскоре оказалось, что ничего особенно загадочного и секретного в этой спецроте нет. Здесь ускоренными, фронтовыми темпами готовили огнеметчиков и младших специалистов-химиков. За месяц учебы я прошел весь курс науки и с двумя лычками на погонах в персональном порядке был направлен в один из стрелковых полков первого эшелона на должность химика-инструктора. Видно, не очень вчитывался штабной офицер в мое предписание, а может, очень уж тускло светила фронтовая лампа-молния из снарядной гильзы, только тут же вернул он мне документ и сказал коротко:
— В батальон Нилова.
Низкорослый, щуплый старший лейтенант Нилов, не в пример офицеру полкового штаба, внимательно изучил предписание и долго сверху вниз окидывал мою длинную, худую и нескладную фигуру.
— Химинструктор, говоришь?
— Так точно!
— Значит, собрался воевать газами-противогазами?
Молча смотрю на командира батальона и не пойму, почему он все больше и больше распаляется. Чем я провинился?
— Это не в те ли химики-финики метишь, которые всю войну в обозе сидят, газов ждут да трофеи первыми собирают? — подходит Нилов вплотную и тихой скороговоркой добавляет: — Прошлой ночью убило второго номера бронебойки. Пойдешь на его место. Марш на передовую!
— Есть на передовую!
Через час я уже был в полузасыпанной снегом траншее, за селом Турия, в двухстах метрах от врага, у длинного, двухметрового противотанкового ружья, которое видел прежде лишь издали.
Только позже узнал я, что был у старшего лейтенанта Нилова, в общем-то неплохого, боевого комбата, один странный недостаток: ничем не объяснимую неприязнь вызывал у него каждый высокорослый. Да разве виноват я был, что единственным в семье оказался почти двухметрового роста?..
А от стола с красной скатертью доносятся другие слова.
— …добросовестно изучать военное дело…
Во-во, изучать… Тут уж подстегивать нас, сельских парней, не приходилось. С детства приучены к труду, а оружие и всякая там военная техника всегда были делом увлекательным и любимым. За короткое время на химинструктора выучился, хотя и не пришлось им быть. А тогда, с бронебойкой этой… За один день обучил меня мой первый номер, коренастый вислоусый солдат, как надо обращаться с ней. Вот так заряжают, вот так прицеливаются.
— А самое главное — покрепче прижмись плечом к прикладу, а щекой вот к этой подушечке, — под конец теоретической части наставлял мой усатый учитель. — Иначе эта дылда двухметровая отдачей голову оторвет.
Практическую часть учебы, за неимением в данный момент настоящих немецких танков, мы завершили стрельбой по кирпичной железнодорожной будке, которая одиноко маячила на неприятельских позициях. Нам казалось, что там, за толстыми кирпичными стенами, таился вражеский пулемет, а может, снайпер. Двумя пулями высекли из кирпичной будки облачко красноватой пыли, и мой новый напарник удовлетворенно хлопнул меня по спине мерзлой рукавицей:
— Готово дело! Поздравляю!
А потом ходил в атаку с пулеметом Дегтярева, стрелял из тяжелого, как плуг, «максима». Всему приходилось учиться, все надо было уметь.
— …до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Рабоче-Крестьянскому правительству…
От этих слов аж мурашки побежали по спине, вот-вот выскочит из груди сердце. Не раз приходилось слышать имена легендарных героев, бессмертная слава которых давно летала по всем фронтам. Они казались людьми неземными, пришедшими из былин и сказаний. А ведь были они, говорят, простыми солдатами. Прежде никому неведомый круглолицый паренек упал на вражеский пулемет и своей смертью спас других… Распяли изуверы раненого бойца на кресте, а он — ни слова… Где брали они силы? Что помогло им в смертный час? Присяга…
Так писалось в газетах и листовках. Так оно, пожалуй, и было.
Нет, не приходилось мне бывать в таких переплетах, когда не было уже никакой надежды на спасение, и не могу сам себе ответить на вопрос: «А все-таки? Смог бы? Хватило бы духу?»
В обычной боевой обстановке бывать приходилось. Видел в атаке рядом с собой не былинных героев, а обычных ребят, таких же, как и сам. Они делали свое солдатское дело буднично и просто, как делал и я вместе с ними.
— Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара…
Задумался, размечтался и не заметил, что уже заканчивает принимать присягу последний новобранец. Слова, как приговор, резанули слух, хлестнули по сердцу. Так что же выходит: не принимал я присяги? Оставил для себя лазейку? Вроде и нет мне дела до этих слов? Случись что, и будто есть у меня оправдание, будто и не виноват я?
— Разрешите, товарищ лейтенант! Разрешите обратиться!
Не ожидая ответа, нарушая всякие правила, торопливо выхожу из строя и растерянно останавливаюсь перед столом, накрытым красной скатертью.
— Разрешите и мне принять военную присягу!
Лейтенант Шапкин минуту внимательно смотрит мне в глаза и не поймет, в чем дело. Застыли в напряженном ожидании мои друзья-товарищи.
— Чего это вдруг?
— Не принимал я присяги, товарищ лейтенант. Так уж вышло…
Минуту колеблется Шапкин, не зная, что делать.
— Да ведь вы не новичок. Воевали. Дайте красноармейскую книжку!
Молча читает, удивляется.
— Вот и отметка. Принимали вроде…
— Не принимал. Разрешите, товарищ лейтенант!
…Я стоял перед строем, смотрел прямо в глаза товарищам и, крепко сжимая вороненую сталь автомата, раздельно и строго говорил:
— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь…
Рассыпался строй. Унесли стол с красной скатертью. Я повернулся к реке. Тугой весенний ветер тихо дохнул в разгоряченное лицо свежей прохладой. Брызнули в глаза ослепительно яркие лучи полуденного солнца. Удивительное, неповторимое ощущение испытал я в тот миг. Будто свалилась с плеч гора, и они облегченно расширились, распрямились. И в то же время словно легла на них какая-то другая ноша, тут же слилась с моей плотью и кровью. Широко открытыми глазами смотрю на весенний разлив, и мне все кажется голубым: голубое небо, голубой Дунай, голубые бронекатера, куда-то спешащие против течения.
* * *
До сих пор хранится у меня чудом уцелевшая старая красноармейская книжка. Не раз мокла она вместе со мной под дождем, окуналась в реки, что встречались на пути. Некоторые слова и буквы вылиняли, размылись, но одна строчка читается легко и понятно: военную присягу принял 2 декабря 1943 года. Это, как уже сказано, не совсем так. А может, и так, потому что с первого своего солдатского шага я жил по ее строгому велению.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК