ЖЕНЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Фильм назывался как-то странно и непривычно — «В шесть часов вечера после войны». Наша рота шла смотреть его в длинный деревянный сарай заброшенной мадьярской усадьбы, на время переоборудованный в клуб, и бойцы вполголоса переговаривались, старались предугадать, что же будут показывать.

— Наверное, что-то про белого бычка, — съязвил смешливый боец Захарченко. — Еще ого-го сколько до Берлина, а уже кто-то за конец войны забежал. Видимо, какие-то фигли-мигли покажут.

Никто кинофильма не видел, сказать что-нибудь определенное не мог, и многие только уклончиво поддакивали или отмалчивались. Один только Касимов — самый старший среди нас боец — категорически возразил:

— Зачем говоришь? Ты думаешь, если война идет, то ей и конца не будет? И думать нельзя, как жить после войны будем, да? Хороший будет фильм, вот посмотришь.

— Мечтай, а только до конца войны еще дожить надо, — примирительно бормочет Захарченко, и разговор понемногу утихает.

Мне тоже такое название почему-то не нравится. Может, потому, что через несколько дней нам выступать на фронт и, кто знает, удастся ли увидеть это самое «после войны».

Конечно, по всем приметам, дело движется к концу, шла весна сорок пятого. Может быть, где-то в высоких штабах уже известно, когда эта война кончится. Там, небось, все спланировано и определено, а солдатская стратегия далеко наперед не забегает. Никто не знает, что с тобой будет завтра, а то и через час, через минуту. А война за долгие годы так осточертела, что казалось, не будет ей конца-края.

Ну а что будет в шесть часов вечера после войны, думать особенно не приходится. Конечно же, будет невыразимо хорошо. Не придется больше слышать холодный свист пуль над головой и цепенящий душу шелест снарядов. Не надо будет до одури шагать по разбитым фронтовым дорогам, совершая многокилометровые марш-броски. Не потребуется рыть окопы, которых осталось позади великое множество. Можно будет, наконец, хорошенько отоспаться и всласть поесть кулеша с салом и попить молока или отведать еще чего-нибудь домашнего, самого вкусного.

А еще не будут приходить незваные, чертовски неприятные мысли, от которых, как ни стараешься, не отмахнешься: хорошо, если в случае чего, да сразу… А если калека?

Необыкновенно желанное послевоенное время мне почему-то всегда представлялось в пышном, белопенном цветении садов с тонким пчелиным звоном, с терпким парным запахом подсыхающей земли и звоном соловьиной песни. Может, потому приходили такие мысли, что и сейчас вокруг буйствовала весна, цвели абрикосы и вишни, щетинилась на солнечных взгорках нежно-зеленая травка. Почти так же, как в моем родном, далеком отсюда крае, в уютном и тихом селе, где родился, откуда ушел на войну.

Заметил я, что и другим моим друзьям-солдатам, особенно сельским парням, виделось то же самое. Правда, почти каждый из них в заветных голубых мечтах видел себя с молодой женой и детишками, с любимой девушкой, слышал их ласковый шепот и нежное дыхание. Мне такое не виделось. По молодости лет не было у меня еще той желанной и единственной, которая ждала, к которой летели бы мои чувства и мысли. Никто не дарил мне на счастье вышитый крестиками платочек, кисет и жаркий девичий поцелуй, когда глубокой ночью с маршевыми ротами покидал родное село, шел на фронт. Только услышал во тьме, как крик ночной птицы, затихающий, приглушенный расстоянием и топотом сотен солдатских ног прощальный голос матери…

По пути в кино из штабного домика выпорхнула Женя Симакова — невысокая, курносая симпатичная девушка-солдат.

— Потеснитесь, ребята, я с вами.

Жене почему-то захотелось идти в голове колонны. Для этого моему соседу высокорослому латышу Скирке пришлось переместиться во вторую шеренгу, и Женя оказалась рядом со мной. Она долго не могла подладиться под наш широкий размашистый мужской шаг. Меняя ногу, она смешно подпрыгивала, спотыкалась, улыбаясь беззлобным солдатским шуткам.

За спиной — разноголосье зубоскалов.

— Пат и Паташон…

— Михайло, не наступи на Женю — задавишь.

— Женя, ты бери его за обмотки, легче шагать будет.

Я густо краснею, цепенею от смущения, стараюсь не смотреть на Женю. Не потому, что ребята зубоскалят, наперебой упражняются в острословии, а от трепетного ощущения, что вот рядом со мной идет самая красивая на свете девушка, идет Женя Симакова… Я изредка слышу прикосновения ее мягкой руки, и по телу пробегает нервная дрожь, холодеет спина, деревенеют ноги. Я боюсь, что собьюсь с шага и тогда все заметят это мое душевное смятение, мою неловкость, всем станут известны мои затаенные чувства.

Мы все были влюблены в Женю Симакову. Влюблены той глубоко запрятанной безответной любовью, в которой боялись признаться не только кому-нибудь, но и самим себе. Разве можно было надеяться на взаимность мне, такому длинному, худому и нескладному солдату в выгоревшей, с короткими рукавами гимнастерке, в линялых обмотках на тонких ногах, когда кругом тысячи бравых женихов на любой вкус.

В нашем учебном пулеметном батальоне имелось три девушки. Кроме штабного писаря Жени Симаковой были еще широкоскулая, плечистая Оля-санинструктор и высокая стройная, с продолговатым румяным и нежным лицом Дина. Олю бойцы немного побаивались за строгий нрав, густой мужской голос и за то, что никому не давала спуску, когда проходили дезинфекцию перед баней и надо было стричься или отправлять на прожарку обмундирование после осмотра на неприятную и конфузливую «форму двадцать».

К Дине было отношение особое по той причине, что была она женой командира батальона майора Степанова. Все, конечно, догадывались, что где-то далеко в тылу была у майора семья, наверняка были дети, потому что сам он уже немолодой. Мы недолюбливали командира батальона за его почти тыловую должность (все-таки несколько километров от фронта), умение и на войне жить с комфортом, за то, что один среди многих тысяч имел жену. А еще за то, что его красное остроносое лицо всегда было одинаково безразлично ко всем нам и почти никогда не меняло своего выражения.

Заодно с майором не любили и Дину. Может, потому, что никто не знал ее настоящих обязанностей в батальоне, что всегда так лихо сидела на ее курчавой головке каракулевая кубанка с малиновым верхом, а на стройных ногах ослепительно сверкали хромовые сапожки, которых не было у других девушек-солдат. Мы избегали разговоров с Диной, обходили ее стороной, как и старались лишний раз не попадаться на глаза майору.

Немало приходилось мне видеть женщин на войне. Много было их по госпиталям, медсанбатам, нередко встречались в штабах, у полевых кухонь, на шумных, толкучих фронтовых перекрестках с флажками в руках. Видел девушек у зенитных батарей, в походных колоннах, устало шагающих рядом с мужчинами. Приходилось встречать их и прямо в бою с пухлой санитарной сумкой на боку, с тяжелой снайперской винтовкой или походной радиостанцией. И, удивительное дело, даже от одного присутствия женщин становилось как-то покойнее на душе, делалось уютнее под холодным моросящим дождем или в зимнюю метельную стужу где-нибудь на запутанных фронтовых дорогах.

И еще одно странное чувство испытывал я в трудные минуты, находясь рядом с женщиной, — чувство какой-то безопасности. Почему-то и в голову не приходило, что безжалостная злая пуля или горячий рваный осколок могут вот сейчас, в любое мгновение оборвать жизнь этому круглолицему, курносому существу с каштановыми локонами, упрямо выбивающимися из-под непомерно большой солдатской шапки. Может, потому являлось такое чувство, что очень уж не женским было наше многотрудное солдатское дело и им не предназначалось самим естеством падать на поле брани. Для меня это удивительное душевное состояние усиливалось тем, что за годы войны много раз видел, как рядом падали мои друзья-товарищи, и лишь единожды был свидетелем смерти девушки-бойца.

То было ранней, еще холодной и слякотной весной, когда наш стрелковый батальон вел тяжелый бой за овладение безымянной высотой у самой границы. Падали убитые. Было немало раненых. Одни перевязывали сами себя и оставались в цепи, другие ползли в тыл, третьим помогали товарищи. Возле тяжелораненых хлопотали санитары. Вот неподалеку лежит ничком коренастый, уже немолодой боец с бледным небритым лицом. Откуда-то из-за воротника бежала тонкая струйка крови. Невысокая хрупкая девушка в защитной телогрейке с санитарной сумкой на боку лежала рядом, силилась повернуть бойца на спину и не могла. Широкий марлевый бинт выпал из ее рук, и ветер трепыхал им как легкой шелковой лентой. Повернуть бойца на спину санитарке так и не удалось. Она тоже ткнулась головой в землю, притихла, и было видно, как судорожно вздрагивают ее худые и узкие девичьи плечи. Должно быть, плачет от бессилья и злости.

Мы с напарником Сашей Белышкиным коротким броском кинулись, чтобы помочь девушке перетащить раненого в глубокую воронку, еще пахнущую свежим весенним черноземом и кислым запахом горелой взрывчатки. Глубоко и протяжно стонет раненый. А девушка молчит, не шевелится… Осторожно повернули на спину и поняли, что наша помощь ей уже не нужна. В ее широко открытых удивленных глазах голубело небо, по нежному девичьему лицу разливались мертвенная бледность и спокойствие.

— Бедняжка… Других спасала, а сама, небось, была уже раненой, — растерянно шепчет Белышкин.

Вспомнился еще смешной и грустный случай, происшедший как-то глубокой ночью в глухой прифронтовой степи.

Мы конвоировали с передовой в тыловые лагеря большую колонну военнопленных. Днем, спасаясь от жары, отдыхали, а ночью шли ускоренным маршем. Побегов не боялись, потому что бывшие солдаты фюрера рады были, что остались живы, и охотно уходили все дальше от фронта. Где-то за полночь в голове колонны вдруг хлопнул выстрел и раздался пронзительный женский крик:

— Стой! Стой, паразиты проклятые!

Снова бухнуло. Топот ног. Невнятное, глухое бормотание пленных.

Скачу на коне в голову колонны.

— Кто стрелял? Что за шум?

Из темноты доносится лязг затвора и все тот же испуганный женский голос:

— Кто такие? Что за немцы?

— Военнопленные. Не бойся…

Подъезжаю ближе. У двухколейного железнодорожного полотна стоит невысокая плотная девушка в красноармейской форме и настороженно ведет мне вслед стволом длинной винтовки.

— Но-но, не дури, милая, свои!

— И верно, свои… — радостно шепчет девушка-боец. — Ох и напугалась же я!

Оказывается, мы вышли на железнодорожный переезд, который охранял какой-то тыловой женский отряд.

— Не страшно тебе одной в степи, не скучно?

— И страшно, и скучно. Да что поделаешь — надо. Я было размечталась, вздремнула, и вдруг голоса немецкие, топот. То ли примерещилось, то ли в самом деле фашисты…

Мимо, шаркая ногами, поднимая клубы густой пыли, идут и идут пленные. Девушка испуганно прижимается ко мне и задумчиво шепчет:

— Отвоевались… Что они творили у нас на Полтавщине, проклятые!

Прошла колонна. Девушка смотрит на меня и не то в шутку, не то всерьез говорит:

— Побыл бы со мной, добрый молодец. Скучно мне одной…

— Нельзя, милая, долго задерживаться. Прощай!

— Коль так, прощай.

А еще вспомнился случай, как однажды по пути на передовую наткнулись мы на нашу подбитую тридцатьчетверку. Блестящей змеей растянулась по земле перебитая гусеница. Как большие черные муравьи, хлопочут вокруг машины чумазые танкисты. Один из них сурком выглянул из башенного люка и тонким девичьим голосом крикнул:

— Ваня, куда дел разводной ключ?

И полетело такое словечко в адрес Вани, что мы только ахнули и раскрыли от удивления рты. А девушка, видя наше изумление, к месту и не к месту вставляла такие острые прибаутки и присказки, что не каждый мужчина решился бы на них. Было ясно, что очень уж хотелось ей быть равной в экипаже, во всем походить на этих бравых, бесшабашных ребят-танкистов. И силой, и умением, и шалой фронтовой удалью.

Улыбаются ребята-танкисты — знай, мол, наших, пехота!

Я слушал торопливую, нарочито охальную скороговорку девушки, и мне немножко становится обидно за нее. Эх, милая! И зачем тебе подлаживаться под этих ухарей-ребят? Будь такой, какая есть. Все равно не удастся тебе во всем быть как они, не будешь ты как мужчина. Все равно неизмеримо труднее тебе, чем нам, чем этим лихим чумазым ребятам…

Женю Симакову мы все любили еще и потому, что всегда держалась она как-то просто и естественно, ко всем была одинаково приветлива и никому не давала повода надеяться на желанную взаимность. Больше всего Женя водила дружбу с рядовыми бойцами, часто приходила к нам на занятия. Особенно любила боевые стрельбы из пулемета. Тяжелый «максим» она изучила, пожалуй, не хуже нас, и веселый, цыгановатый командир роты лейтенант Шапкин благосклонно разрешал ей выпустить длинную очередь по частоколу ростовых мишеней или по едва приметной амбразуре «вражеского» дота. Смешно и трогательно было видеть, как Женя по-женски проворно продергивала сквозь приемник матерчатую патронную ленту, торопливо стучала рукояткой замка, чутко клала нежные пухлые пальцы на пятачок спусковой гашетки и виновато просила:

— Ребята, прикройте чем-нибудь левый глаз…

Она долго и упорно приноравливалась закрывать левый глаз, без чего никак нельзя было обойтись во время прицеливания. Смешно и мило ездил ее маленький задиристый носик вправо-влево по круглому, с ямочками на щеках лицу, а левый глаз так и не хотел жмуриться отдельно от правого.

— Ничего, научусь, — упрямо встряхивала Женя каштановыми кудряшками и весело смеялась.

Я знал Женю Симакову чуть больше других и тщательно скрывал свою тайну от всех. Как-то совсем для меня неожиданно я был на всю ночь приставлен часовым к маленькому кирпичному домику, стоящему в глубине небольшого заасфальтированного дворика, со всех сторон обнесенного высоким глухим забором. В том заброшенном мадьярском домике жили девушки батальона, и, чтобы оградить их от бесчисленных фронтовых ухажеров, возле него на ночь выставлялся пост. Было уже темно, когда я, закрыв на засов калитку, стал медленно вышагивать по гулкому пустому дворику, лишь изредка присаживаясь на широкую скамейку с высокой закругленной спинкой. Странные, непонятные чувства наполняли душу. Запах пробудившейся земли и первой, еще бледно-зеленой травки, легкое дыхание свежего ветерка, тянувшего с поймы полноводного Дуная, разливали по телу сладкое томление и какое-то тревожное ожидание. Я издали робко смотрел на темное, чем-то завешенное изнутри окно с чуть заметными щелями, сквозь которые пробивались тонкие иглы света, и с трудом верил, что вот здесь, совсем рядом, лежат в кроватях девушки и среди них самая красивая на свете, самая дорогая и желанная Женя Симакова. Что делает она в эту минуту, о чем думает? Может, спит, подложив под круглую щеку с ямочкой пухлую руку, может, читает что-то, а может, молча, задумчиво смотрит вот на это самое окно и мечтает о чем-то своем, заветном.

По временам у калитки, как ночные призраки, бесшумно проплывали таинственные тени. Я молча стучал прикладом длинной трехлинейки об асфальт дворика, и тени так же бесшумно исчезали, словно и не было их.

Где-то около полуночи тихо скрипнула дверь, и на пороге домика я увидел Женю. Она была в каком-то цветастом, длинном халате, в накинутой на плечи своей обычной шинели с прямыми солдатскими погонами.

— Не спишь, солдатик? — насмешливо спрашивает Женя и зябко кутается в шинель. — Охраняешь важный военный объект?

Я от растерянности не знаю, что сказать, и лишь молча, во все глаза смотрю на нее.

— Гляди зорче, а то кто-нибудь украдет меня или подорвет эту нашу гауптвахту. То-то будет потеря для победы!

— Не украдет. Сама-то чего не спишь? — еле прихожу в себя и чувствую, что говорю невпопад, что она видит мою растерянность, и от этого теряюсь еще больше.

— Не спится что-то. Мысли в голову лезут разные, да и как-то муторно одной.

— А девушки где?

— Оля на дежурстве в санчасти, а Дина, как всегда, у майора.

— И часто так?

— Часто… Почти каждую ночь, — со вздохом отвечает Женя и зло добавляет: — Дура! Сколько раз говорила ей…

Мы долго стоим посредине двора. По причине моей томящей душу стеснительности связанного, непринужденного разговора не получается, и мы больше молчим. Приглушенно, весенней грозой погромыхивает фронт, неумолчно гудят машины на большаке да изредка где-то вдали перекликаются часовые. По временам волнами наплывает такая чистая, первозданная тишина, что становится слышно, как таинственно и тяжело бормочет невидимый в темноте полноводный Дунай, перекликаются дикие утки.

— Присядем на скамейку, дружок, — вдруг бойко предлагает Женя и садится первой, прикрываясь шинелью.

— Не положено мне на посту…

— Тоже мне пост придумал кто-то. Тут как сам себе прикажешь…

Долго сидим на скамейке, как-то незаметно все теснее прижимаясь друг к другу. Скованность незаметно прошла сама собой, говорилось легче, свободней. Я узнал, что Женя родом откуда-то с Урала, год назад добровольно ушла в армию. Просилась на фронт, даже курсы санитарок прошла, но не повезло, застряла в штабе учебного батальона.

— Сколько же тебе лет, парень? — спрашивает меня Женя и с озорной улыбкой смотрит в глаза.

Мне хотелось прибавить годок-другой, но знал, что по штабным документам ей легко все узнать точно, и сказал правду:

— Скоро девятнадцать.

— Ого! И мне столько же. Ждет тебя какая-нибудь краля дома? — допытывается Женя все тем же озорным голосом, и не поймешь, шутит или говорит серьезно.

— Никто меня не ждет. Некогда было влюбляться в оккупации. Не до того было.

Женя долго молчит, думая о чем-то своем, вздрагивая от холода, и неожиданно просит:

— Прикрой меня своей шинелью, озябла я вся…

Перекладываю длинноствольную винтовку в левую руку, расстегиваю шинель, неумело прикрываю ее дрожащие плечи. Женя кладет мне на плечо голову, затихает, словно уснула. А потом глубоко вздыхает и протяжно, мечтательно шепчет:

— Как хорошо будет после войны…

Вдруг, словно чего-то испугавшись, Женя выпорхнула из-под полы моей шинели, обожгла щеку коротким поцелуем и, не оглядываясь, скрылась за дверью…

В клубе мы расселись на длинных неструганых досках, весело переговариваясь, в возбужденном предчувствии увидеть редкое на фронте кино о чем-нибудь интересном и желанном. Вскоре длинный без потолка сарай был заполнен до отказа. Среди сотен стриженых солдатских голов то тут, то там виднелись кудряшки женских волос, и к ним со всех сторон украдкой тянулись незаметные затаенно-быстрые мужские взгляды. По случайности Женя Симакова оказалась рядом со мной. Сидели молча, задумчиво устремив невидящий взгляд в белое пустое полотнище экрана. Она, казалось, не слышала многоголосого говора бойцов, не замечала на себе этих украдкой брошенных взглядов.

Через несколько рядов сидели майор и Дина. Они тихо переговаривались. Степанов, склоняясь к самому уху Дины, что-то шептал ей, солидно, покровительственно улыбался одними губами и, казалось, вовсе не обращал внимания на ее чем-то испорченное настроение.

Как-то неожиданно застрекотал киноаппарат, потух свет, вспыхнул белый экран, и началось таинство перевоплощения, перехода в иную жизнь, с ее радостями и скорбью, светлыми надеждами и мечтами.

Фильм был о великой любви и беззаветной верности, о чистых светлых чувствах, пронесенных через горести и печали военного лихолетья. В сарае — затаенная тишина. Не слышно извечного солдатского кашля, глубоких вздохов и смешливых шалостей самых нетерпеливых и озорных.

Я чувствую, как по временам Женя судорожно вздрагивает всем телом, слышу ее глубокое, прерывистое, как стон, дыхание. Мне хочется знать, о чем она думает, какие испытывает чувства, что ее так волнует и тревожит. Догадываюсь, вижу, что не осточертевший вой снарядов и дробный перестук пулеметов волнует Женю, как, впрочем, и меня и, наверняка, всех здесь сидящих, а вот этот нежный скорбный взгляд влюбленных в минуту расставания, их желание долгожданной встречи на мосту реки в шесть часов вечера после войны.

Неожиданно где-то впереди над притихшими рядами послышался приглушенный женский плач. На него никто не обратил внимания, мы даже не поняли — наяву ли это или в кино.

Ярко засветился белый экран. Сильнее застрекотал и умолк киноаппарат. Ослепительно вспыхнула вверху лампочка, вырвав из темноты сотни солдатских голов. Кино кончилось. А зрители еще сидели, не шелохнувшись, как завороженные, в отрешенном оцепенении. И лишь в средних рядах билась в судорожном рыдании Дина.

Майор, опасливо косясь по сторонам, заботливо поддерживал ее под руку, что-то тихо и властно шептал на ухо. Но Дина рыдала все громче, отталкивая Степанова локтем, отворачиваясь от него…

Мы возвращались из кино той же дорогой, и за весь путь никто не проронил ни слова. Жени с нами не было. Она ушла одна, чем-то расстроенная, молчаливая и грустная.

На второй день совсем неожиданно наша пулеметная рота по тревоге отправлялась на фронт. Сборы были недолги — и вот уже мы стоим плотными рядами на зеленой лужайке с тугими скатками через плечо, с новенькими вещмешками за спиной. Ярко светит высокое полуденное солнце. Медленно и величаво плывут по небу белые ватные облака. С поймы Дуная тянет прохладный ветерок. О чем-то говорит на пригорке майор Степанов, что-то доброе желает нам на прощание, дает какие-то напутствия. Молча, в задумчивости стоят рядом с ними провожающие нас штабные работники. Видим среди них Олю и Дину. Золотом сверкают начищенные до ослепительного блеска мятые трубы духового оркестра. Мы, кажется, внимательно слушаем майора, но почти ничего не слышим. Я всматриваюсь в гурьбу штабных работников, незаметно оглядываюсь по сторонам. Не видно Жени…

Неужели не пришла проводить? Неужели мы ее больше не увидим?

Замечаю тот же немой вопрос в глазах моих товарищей, их затаенную грусть и глубоко спрятанное волнение.

Не пришла…

Торжественно, громко и слаженно запели медные трубы оркестра. Глухо ухнул барабан. Вздрогнул, качнулся строй, и вот уже размеренным потоком ровно поплыл по ухабистой фронтовой дороге.

Вот и поворот, за которым навсегда скроется этот незнакомый мне венгерский городок, который почему-то стал таким необыкновенно дорогим и откуда не хочется уходить.

Не выдерживаю, оглядываюсь. Из-за крайних домов на пригорок, где оркестр все еще выводил торжественно-грустную мелодию «Прощания славянки», бежала Женя. Остановится на миг и снова бежит… Вот уже на самом взгорке. Высоко подняла над головой пилотку, что-то кричит. Да разве услышишь…

Уже не помню, как дошли до меня на фронт слухи, что вскоре после нашего ухода Женя подговорила Дину, и они вместе сбежали на передовую. Будто воевали в одном пулеметном расчете.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК