ОРУЖИЕ ПОЛОЖИТЬ…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Колонна военнопленных медленно втягивалась в очередное на нашем пути румынское село. Солнце клонилось к закату, но все еще стояла душная безветренная жара и поднятая сотнями ног дорожная пыль долго держалась на одном месте густой серой завесой. Устали и пленные, и мы — их конвоиры. Было решено, что пройдем вот это самое село и где-то за его околицей сделаем привал. По опыту знали: там непременно будет колодец с высоким журавлем, деревянной, темной от времени бадейкой и длинным долбленым корытом, всегда доверху наполненным чистой холодной водой. Вблизи колодца наверняка будет стоять серый, плотно сбитый гурт овец, охраняемый молчаливым пастухом в высокой черной папахе, с длинным крючковатым посохом и лохматой сторожевой собакой. Там, на лужку или на выгоне, наш переводчик — немец Иван встанет во весь рост на единственную нашу повозку, приложит ко рту ладони и громко крикнет: «Ахтунг! Ахтунг!» И уже более умеренным голосом передаст распоряжение старшего конвоя лейтенанта Аверьянова свернуть вправо или влево, наполнить фляги и котелки водой, умыться, кто желает, перекусить и при всем этом соблюдать строгий порядок. Особо будет предупреждено, что далеко от общей группы отходить нельзя. Это расценится как попытка к бегству.

Две такие попытки за время пути уже были, нам пришлось применять оружие, но, к счастью, обошлось без крови.

С немцем Иваном мы познакомились в начале пути. Колонна военнопленных сформировалась в каком-то небольшом венгерском городишке, где находился временный лагерь для тех, кто сдался нашим наступающим частям или был выловлен в прифронтовых лесах. Набралось пленных немало. Нам, небольшой команде молодых солдат во главе с лейтенантом Аверьяновым, приказали отконвоировать двухтысячную колонну в Молдавию, в город Бельцы, в большой пересыльный лагерь. Привести всех в целости и сохранности. Всех до единого! Сдать большой запечатанный конверт в штаб лагеря и возвращаться в свою часть, которая с боями шла по венгерской равнине.

Когда пленные получили у наших фронтовых интендантов по солдатской норме сухой паек на всю дорогу и колонна готова была тронуться в путь, незнакомый пожилой полковник с усталым серым лицом подвел к нам высокого худого немца в помятой солдатской форме без погон.

— Это будет ваш переводчик. Тоже военнопленный. Входит в общий счет.

Пленный, видимо, не очень тяготился своим положением. Лихо стукнув каблуками тяжелых кованых сапог, он всем поочередно протянул руку и смешной скороговоркой представился:

— Я есть Иоганн Фишер. Рабочий из Гамбурга. Гитлер капут! Рот фронт! Иоганн по-русски — значит Иван. Я есть Иван…

Полковник молча улыбался.

— Ну вот и хорошо, познакомились. А теперь отойдем в сторону, посоветуемся.

Откровенно говоря, нам не очень-то нравилось это неожиданное задание командования. Черт его знает, как поведут себя пленные в пути, что у них на уме. А ведь будут и ночи, и леса. Их две тысячи, а нас двадцать… Потом — почему такая разношерстная колонна? Тут и офицеры, даже старшие среди них есть. Большинство — немцы. Но имеются и мадьяры, более роты. А замыкают колонну полтора десятка румын. Обыкновенные сельчане: в домотканых свитках, постолах и высоких бараньих шапках или мятых засаленных суконных шляпах. Среди румын лишь один был в военной форме без погон — щуплый темноволосый парень в щегольском галифе и разноцветных обмотках на тонких ногах.

Полковник, словно догадываясь о наших сомнениях, начал с главного:

— За побеги особенно не волнуйтесь. Это вам не сорок первый. Вон слышали, как Иван-Иоганн запел: «Рот фронт! Гитлер капут!» Рабочий из Гамбурга, видите ли. Но ухо держите востро. Известно, что есть тут среди них и эсэсовцы, и, наверняка, гестаповцы. Поди разберись. Некогда, да и не наше дело. В тылу разберутся. С оружием обращайтесь осторожно. Пускайте в дело только в крайнем случае. И запомните: ваша задача — доставить в лагерь всех. Никого не обижать. Не велика честь обидеть безоружного…

О румынах полковник сказал отдельно:

— Этих захватили в лесах вместе с немцами. Говорят — забрали насильно, были повозочными. Фашисты их не отпускали, по какой-то причине водили с собой, хотя и повозок, и лошадей давно уже не было. Документов, разумеется, никаких. Кто их разберет? Уверен, в Бельцах наведут справки, разберутся и отпустят по домам. Ну, трогайте…

За дорогу выработался наиболее удобный ритм движения, устоялся свой порядок и все шло сравнительно благополучно. В самой голове колонны молча, размеренно вышагивали офицеры. Они никогда не переговаривались между собой, не менялось выражение их лиц и, казалось, глаза, не мигая, остекленело смотрят куда-то вдаль, в одну точку.

Мой земляк и одногодок Федор Луценко, большой охотник пофилософствовать и посудачить по любому поводу, подолгу молча и незаметно наблюдал за ними.

— Думают господа офицеры. Кончилась коту масленица. Капут райской жизни и розовым мечтам. Владыки мира, мать вашу…

Федор зло щурит серые в крапинку глаза, рыжеватое, усыпанное темными конопатинами лицо заметно мрачнеет.

— Вот посмотрите — в первой шеренге, второй слева. Мордастый такой… Подбородок, как у бульдога. На мундире темнеют пятна от наград. О чем задумался? Может, вспоминает, как вешал наших? Как стрелял в затылок детям? А может, жалеет, что не успел с Федьки Луценка содрать три шкуры или запороть до смерти?

Сержант Евгений Игнатовский широко смеется:

— Что ему думать? Небось рад, что жив остался.

— Рад-то рад, да ведь остался у разбитого корыта, — вмешивается обычно молчаливый и застенчивый Володя Янчук. — То был царь и бог, рабы ему прислуживали, а теперь самому надо будет на хлеб зарабатывать, если помилуют.

Основная масса колонны — солдаты. Не трудно было заметить, что они рады плену, рады тому, что с каждым днем все дальше уходят от войны и, вполне понятно, все больше появляется шансов когда-нибудь вернуться домой. В строю они о чем-то шептались, спорили, на привалах рассаживались группами, и разговор продолжался. Думают солдаты…

За немцами, почти в самом хвосте, шла рота мадьяр. Вел роту невысокий, аккуратно одетый унтер. Удивляли мадьяры строгой дисциплиной, выправкой и какой-то внутренней собранностью. Все они были подтянуты, аккуратно заправлены, и не было случая, чтобы кто-нибудь хотя бы на шаг отошел от строя или сделал что-нибудь без разрешения старшего.

Уже на второй день пути мадьяры и напугали нас, и рассмешили. Где-то около полудня, когда солнце, казалось, расплавило серое небо, колонна начала растягиваться, движение замедлилось. Вдруг в строю мадьяр послышался приглушенный вскрик, и в тот же миг гулко ударил тяжелый солдатский шаг. Рота зашагала строевым. Мы невольно схватились за оружие, а унтер поднял руку, озорно сверкнул глазами:

— Карашо!

Что-то скомандовал строю, и он опять заколыхался обычным походным шагом. Так повторялось ежедневно по нескольку раз. Мы к этому привыкли и уже больше не обращали внимания. То был, думается, простой и бесхитростный способ поддержать дух, собрать силы, чтобы хватило их продержаться еще немного, до того дня, когда будут сняты опостылевшие мундиры и наступит новая, совсем уже мирная жизнь.

За всю дорогу никто из мадьяр не заболел, не отстал и даже не натер ноги.

Замыкали колонну румыны. Они шли растерянной, молчаливой гурьбой, и в их широко раскрытых глазах затаились извечная крестьянская кротость, страх и недоумение.

Где-то на полпути появились первые больные. Лейтенанту Аверьянову все чаще приходилось обращаться к сельским властям — примарю — с просьбой дать на день-два лошадей и подводчика, найти фельдшера, который мог бы поврачевать пленных. И тогда усаживались больные на скрипучую, моренную временем арбу, и какой-нибудь вчерашний гауптман, оберст или обычный солдат фюрера, радуясь такой удаче, старательно и услужливо помогал вознице подгонять веревочным хлыстом ленивых круторогих быков.

Наша единственная повозка катила последней. На ней мы поочередно отдыхали, везли нехитрые солдатские пожитки. Сейчас большинство конвойных несли свою службу по сторонам колонны и лишь мы с Игнатовским, Федей Луценко и весельчаком Иваном Подвыженко сидели на фурманке, молча глядели на проплывающие мимо бедные крестьянские хаты с обшарпанными закопченными крышами, невероятно маленькими окнами, янтарными початками кукурузы и связками красного перца под стрехами.

Из-за плетней испуганно и удивленно глядели женщины, провожая молчаливыми и тревожными взглядами неожиданную и странную процессию. Из подворотни с дурным лаем кинулся на дорогу лохматый, в репьях пес, но вдруг круто развернулся и с ошалелым, полным ужаса визгом бросился назад.

— Фашистского духа испугался, — хохочет Луценко.

И тут мы заметили, что среди сельчан началась какая-то паника, тревожная суета. Захлопали калитки. Забегали дети. Женщины, показывая в нашу сторону, что-то возбужденно и взволнованно выкрикивали.

— Что это они засуетились? — спрыгнул с повозки сержант Игнатовский, вскидывая на плечо ремень карабина.

— Немцев, поди, испугались.

— Нет, что-то другое, — заметил рассудительный Луценко. — Может, кого в колонне узнали?

Среди конвоируемых нами румын тоже непонятное волнение. Один из них, высокий, худощавый, с холщовой котомкой за плечами, отстал на несколько шагов и с мольбой и страхом молча смотрел на нас большими печальными глазами. Громче закричали женщины. Некоторые из них выбежали на дорогу, и тогда румын о чем-то заговорил с ними, торопливо и возбужденно.

— А ведь это родное село нашего пленника, — первым разобрался Игнатовский, лучше нас зная румынский язык. — Женщины просят отпустить его. Жена здесь, дети.

— Может, и в самом деле отпустим? — неуверенно спрашивает Иван Подвыженко, глядя на Игнатовского.

— Да ведь приказано всех до единого доставить.

— Случай-то такой… Да и не фашист он.

— Ну хотя бы лейтенанта спросить, он за все отвечает, — колеблется Игнатовский.

Начальник конвоя лейтенант Аверьянов где-то впереди. А село уже скоро пройдем.

И тут мы увидели, как из заросшего лебедой переулка выскочила простоволосая, босая женщина с двумя малолетними ребятишками и со всех ног бросилась догонять уходящую колонну. Дети, загребая ногами жирную дорожную пыль, с трудом поспевали за матерью. Один из них отстал и громко заревел. Под мышкой у женщины трепыхал крыльями большой белый гусь, и казалось, что она не бежит, а летит. Все ближе, ближе…

Кинулся румын навстречу, но вдруг, словно споткнувшись, круто обернулся к нам. Застыла на месте женщина. Притихли дети. Пронзительно гагакнул гусь на вытянутых руках женщины.

— Иди! — растерянно говорит Игнатовский румыну и машет рукой. — Ну иди, чего боишься…

— Гуся предлагает в обмен за мужа, — грустно улыбается Подвыженко. — Эх ты, мать честная…

Почему-то остановилась вся колонна. Крайние немцы и мадьяры с любопытством смотрят назад. Тишина.

Румын, боясь повернуться к нам спиной, смотрит отчаянно, с мольбой, а сам мимо воли делает робкие шаги. Один, другой, третий… И снова стал.

— Думает — стрельнем в спину, — шепчет Подвыженко и, не выдержав, закричал: — Да иди же, не бойся! Никто не тронет. И никакого нам гуся не надо!

Затаилась деревня.

— А ведь и в самом деле боится. Оружие на повозку! — резко командует Игнатовский и первым бросает карабин на солому фурманки.

Мы поспешно сложили оружие, отошли в сторону.

— Иди!

Кинулся румын к жене, подхватил на руки детей, и все застыли в судорожном объятии. Гусь шлепнулся в пыль и, не понимая, что происходит, загоготал удивленно и растерянно.

Колонна тронулась. Наша повозка уже скрывалась за поворотом, а румын все еще стоял на дороге в кругу растущей толпы сельчан. Но вот он выбрался на обочину и, сложив ладони рупором, закричал протяжно и прерывисто:

— Мулцумеск! Мулцумеск! Фрумос! Аштепцим визити думнявуастрэ![1]

Мы долго ехали, взволнованные, притихшие, словно были в чем-то виноваты.

А мне почему-то пришел на память тот весенний, ясный и тихий полдень в родном селе Иванковцы. Буйно цвели сады. Над притихшей, настороженной землей густыми волнами плыли пьянящие, будоражащие душу запахи весны. В белой вишневой кипени неистовствовали соловьи. И вдруг словно дохнуло могильным холодом, будто угасло яркое солнце, исчезла весна. Где-то вдали послышались невнятный, тревожный шорох, хриплый собачий лай и короткие, такие нелепые в этом весеннем буйстве хлопки выстрелов. Ближе, ближе…

Затаив дыхание, сидим за плетнем, со страхом и невыносимой жалостью смотрим на дорогу.

— Шнель! Шнель!

Волоча ноги, изможденные голодом и жаждой бредут пленные красноармейцы. Грязные бинты, свежие кровоподтеки, непокрытые головы. Отстают, отсчитывают последние в своей жизни шаги, вконец ослабевшие.

— Шнель! Шнель!

И короткая строчка автоматной очереди, пистолетный хлопок.

Кто-то из женщин подбежал к страдальцам с ведром воды и кружкой. Потянулись изможденные руки.

— Цюрюк!

И хлопок выстрела. Падает в дорожную пыль бездыханное тело…

В тот день вырос в вишневом саду холмик безымянной могилы. Глухой, дремучий и одинокий дед Никола, в чьем саду похоронили женщины неизвестного красноармейца, часто приходил на могилку, крошил зачерствелый хлеб, тихо пел какие-то одному ему известные песни. Иногда, бывало, брал дед с собой чекушку самогона, выпивал рюмку-другую и там же засыпал.

Умер дед Никола. А над безымянной могилкой все так же шепчется листва и ясными весенними ночами поют соловьи…

Идет колонна все дальше и дальше от фронта. Шаркают по горячей земле тысячи ног. Бесконечно и монотонно скрипит повозка, устало фыркают лошади.

…А ведь мы и в самом деле заехали в гости к тому румыну. Колонну военнопленных благополучно сдали в Бельцах. Правда, довели не всех. После того случая одного за другим отпустили всех румын.

Никто не спрашивал нас на сборном пункте, куда делись румыны. Должно быть, ясно было и так.

А через несколько дней, оставив в Бельцах военнопленных, мы тем же путем возвращались назад.

Гостили у того самого румына. Не было конца молодому вину. Отошел душой хозяин. Повеселела хозяйка. Носятся по двору шаловливые дети.

На прощанье хозяин налил каждому фляжку вина. Хозяйка кинулась ловить знакомого нам гусака — зажарить на дорогу.

— Не надо! Пусть живет, — запротестовал Игнатовский. — Есть у нас сухари, консервы…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК