В полку

Кирсанов – небольшой городок Тамбовской губернии. Как все такие города черноземной полосы России, невообразимо грязный и скучный. Собор, несколько церквей, хлебная биржа, синематограф, почта, телеграф, контора нотариуса да несколько присутственных мест – вот главные здания. В обыкновенное время все засыпало в этом тихом, как будто кем-то завороженном городе: извозчики, стоявшие по углам, сами дремали и дремали их клячи; откормленные коты спали в витринах магазинов, и решительно все собаки Кирсанова, забравшись в свои закуты и подворотни, тоже предавались мирному сну. Лишь иногда по скверной мостовой города прогрохочет купеческая пролетка да редкие прохожие, как будто сами удивляясь, зачем и почему они вышли на улицу, быстро промелькнут и так же быстро скроются. Пыль на улице стоит столбом, солнце печет немилосердно, и лишь вечером город немного оживает: появляется гуляющая публика, от болот, озер и с дальних лугов тянет прохладой, и можно не только дышать, но и решиться выйти на улицу. В это время господа офицеры, кто верхом, кто на извозчиках, кто в своих экипажах, едут в городской сад и «на картинки» – в синематограф. Сад располагался в конце города и лишь по недоразумению назывался садом; собственно говоря, это было нечто такое, что не подходило ни под понятие парка, ни под понятие рощи, сада или даже палисадника. Это было небольшое огороженное место с чахлой растительностью и кривыми дорожками. Нечего и говорить, что все в этом городе, вернее, здешняя интеллигенция, занимались сплетнями и усердно работали языками. Выезд генерала из штаба полка в город уже событие, о котором говорили, спрашивая друг друга: «Видели, генерал сегодня проехал?» – «А кто правил?» И далее в том же роде, вплоть до того, с кем и как генерал раскланивался.

Третий Запасной полк был расквартирован верстах в четырех от Кирсанова, на высоком месте, целый городок, с церковью, казармами, конюшнями, громадными складами, офицерскими флигелями и зданием штаба. Во время войны это была огромная военная единица и работы всем, хоть отбавляй. Сюда шли тысячи призывных, сводились лошади, здесь сосредоточивалась амуниция, шло краткое обучение, и уж затем из запасного полка маршевые эскадроны следовали в действующую армию. И сюда же после объявления войны присылалось на сохранение ценное имущество, офицерские вещи и прочее – разумеется, если все это доходило до места назначения, а не терялось или не гибло в огне.

Приехав в полк, я прошел в канцелярию, передал свои бумаги адъютанту и был сейчас же принят командующим полком. Генерал-майор А. Ф. Керн,[126] обменявшись со мной своими впечатлениями о блестяще проведенной мобилизации, затем дружески простился, пригласив меня к себе в 7 часов обедать. Генерал был удивительно милый, приятный и культурный человек. Он встретил меня дома с распростертыми объятиями, просил снять оружие и сказал, что здесь я для него Яков Иванович, а он для меня – Альфред Федорович. Сели за стол. Два денщика в белоснежных гимнастерках двигались, очевидно из уважения к генеральному чину своего командира, на цыпочках и ловко служили у стола. Генеральский повар постарался вовсю, и обед из четырех блюд вышел на славу. Мы обедали вдвоем, так как Керн был, как о нем говорили в Питере, старый и убежденный холостяк. Долго беседовали после обеда о начавшейся войне, высказывали разные соображения, обсуждали назначения и прочее, а затем генерал, так как в этот вечер он был свободен, предложил мне ехать с ним «на картинки», обещав показать «весь Кирсанов». Подали коляску и пару гнедых, и мы торжественно покатили в городской сад. Мое появление вместе с генералом произвело должное впечатление на кадровое офицерство полка и создало мне привилегированное положение, которым я, впрочем, не воспользовался. А «весь Кирсанов», надо прямо сказать, имел удручающий вид.

Усиленным темпом формировались первые маршевые эскадроны. Я был назначен командиром 3-го маршевого эскадрона Волынского уланского полка, в котором я когда-то начинал свою службу и отправился в деревню Шиповку принимать эскадрон. Подъехав к эскадрону, слез с коня, принял рапорт, поздоровался с солдатами, поздравил их с походом и сказал несколько приветственно-ободряющих слов. Квартира была мне отведена в лучшей избе, в центре деревни, денщик уже хлопотал там, разбирал мои вещи и раскладывал походную кровать. Изба была светлая и чистая, в ней мне предстояло прожить несколько месяцев. Вахмистр принес флаг со значком командира эскадрона и вывесил его у избы.

Начались учения: утром верховая езда, два раза в неделю стрельба, по вечерам пеший строй. Солдаты были почтенного возраста – в полку их именовали бородачами, но лошади были даны замечательные, из числа тех, что предназначались для кадрового пополнения полков, и мои бородачи с трудом управлялись с этими кровными конями. Особенно трудны были учения с пиками, никто из солдат, да и нас, офицеров, не знал обращения с ними, ибо в наше время пики были только в казачьих частях. Вставать приходилось рано, после учения я отдыхал, а затем ехал в штаб полка обедать. После скромного обеда из трех блюд молодежь играла на бильярде, а кто постарше читали газеты и журналы в библиотеке или же играли в карты. Я до такой степени уставал, что вечером засыпал и в город не ездил. После вечерней зари, когда эскадрон, помолившись, расходился на ночлег, я обыкновенно садился у открытого окна своей квартиры и предавался мечтам.

Какая неожиданная метаморфоза произошла со мной: после веселой, удобной и отчасти праздной жизни в Прилепах, после шумного света обеих столиц, удовольствий и роскоши я очутился в крестьянской избе, спал на походной кровати, на матраце, который был набит свежим сеном, умывался во дворе, вставал в 5 часов утра, целый день был занят и жил в самых суровых условиях, лишенный малейшего комфорта, к которому так привык и который так ценит каждый культурный человек! Да, контраст с прежней жизнью был очень резок, и мне приходилось трудно. Близость конюшен привлекала массу мух и других насекомых, в комнате было душно, кровать узка, я спал плохо, тревожным сном, просыпаясь иногда совсем разбитым. А тут еще по вечерам, когда хотелось сосредоточиться и отдохнуть, в деревне начиналась своя жизнь, шум, гам и крики. Гуляли парни и девки, по улице бродил народ, слышна была перебранка хозяек. По вечерам мне особенно досаждали песни. Они начинались в десять вечера и затихали лишь к полуночи. В этой стороне Тамбовской губернии народ поет как-то особенно заунывно и пение напоминает скорее вой, чем какую-либо мелодию. Словом, это заунывное, сиплое и протяжное пение вконец расстраивало меня, угнетающе действовало на психику, и долго затем, покинув Шиповку, я не мог его забыть.

Прошло почти полтора месяца, как я служил в полку, и в одно прекрасное утро стало известно, что на другой день приезжает из Тамбова начальник бригады генерал-лейтенант Рындин и произведет смотр. Кадровые офицеры любили Рындина и между собой называли его «папа Рындин». В ведении Рындина было три запасных кавалерийских полка, целая армия лошадей и солдат. Кроме того, он был здесь старшим генералом и все было подчинено ему.

На следующий день генерал Керн в сопровождении адъютанта выехал с рапортом на вокзал. Я был назначен дежурным по городу и вокзалу: такое дежурство тогда было необходимо, ибо масса призванных солдат могла устроить дебош или перепиться в городе – словом, нарушить порядок.

Саратовский поезд прибыл в 12 часов дня, и специальный вагон генерала сейчас же отцепили. Он вышел из своего вагона в сопровождении адъютанта и двух офицеров. Рындин был высокого роста, довольно тучный, с приятными чертами лица, добрыми глазами, красивой седой бородой-лопатой и величественными манерами. На шее его красовался орден. Говорил он громко, слегка картавя и растягивая слова, причем из горла иногда вылетал приятный барский рык.

Генерал Рындин подошел к моей команде и так лихо поздоровался с солдатами, что они сразу повеселели и дружно гаркнули ему ответ. Керн представил меня. Рындин весьма милостиво поздоровался со мной и затем сказал: «Очень рад познакомиться с вами, очень много о вас слышал. Прошу завтра ко мне обедать». И, обратившись к Керну, спросил: «Ты ничего не имеешь против, Аличка?». Керн, конечно, поспешил его заверить, что он будет очень рад и что мы с ним старые знакомые. Подали коляску, и генералы величественно отбыли в полк.

В 7 часов вечера я пришел к Керну. Обедали оба генерала, офицеры, сопровождавшие Рындина, штаб-офицеры, наш адъютант и я. После кофе Рындин отпустил всех, попросив меня остаться. «А ведь я вас хорошо знаю, Яков Иванович, мне о вас очень много говорил мой августейший командир, великий князь Дмитрий Константинович. Он считает вас одним из лучших знатоков лошади, и я вас прошу завтра смотреть со мной выводку лошадей». Оказалось, что Рындин служил в конно-гренадерском полку и был хорош с великим князем. Я, конечно, благодарил генерала.

Уезжая из Кирсанова, Рындин любезно пригласил меня побывать у него в Тамбове. Недели через две я вместе с Керном поехал к нему. Рындин был вдовец и жил с матерью и своей единственной дочерью. Мамаша Рындина была чопорной старухой, когда-то состояла фрейлиной государынь императриц и была вдовою генерала от кавалерии. Получала она хорошую пенсию, и Рындины жили широко, ни в чем себе не отказывая. Мы с Керном у них обедали и вечером играли в винт, причем Рындин почтительно говорил своей мамаше: «Ваше высокопревосходительство, ваш ход», а она ему иногда недовольно отвечала: «Слышу, ваше превосходительство, дайте же подумать».

Время шло, я постепенно втягивался в эту жизнь, хотя и очень скучал по Прилепам и своему заводу. Недоставало мне также и моих картин: я так любил дома утром, после кофе с хорошей сигарой, остаться у себя в кабинете, наедине с картинами. Для меня это было лучшее время дня. Со стен смотрели портреты знаменитых рысаков – все эти Чародеи, Лебеди, Колдуны, Кролики и Горностаи, которые столько говорили моему уму и сердцу.

В Кирсанове я пытался разыскать что-либо по коннозаводской старине, но все мои поиски были тщетны. Керн посоветовал мне познакомиться с местным нотариусом: тот был старожилом и мог мне помочь при моих розысках. Он давно жил в Кирсанове и знал все и вся, и в его доме я познакомился с кирсановским помещиком А. Д. Нарышкиным, чьи дела он вел.

Мать Нарышкина, Мария Антоновна, была внучкой начальника штаба светлейшего Кутузова-Смоленского в столь памятном для всякого русского человека 1812 году. Она была из первых красавиц своего времени и, да будет ей то прощено потомками, немало способствовала тому, что от громадного нарышкинского состояния не осталось ничего. До самого последнего времени в обществе можно было услышать удивительные рассказы об этой женщине, которая кружила головы не только в Санкт-Петербурге, но и в столице мира Париже, не говоря уже о Берлине и Вене, и не только простым смертным, но и коронованным особам.

Алек Нарышкин был высокого роста, стройный, хотя и несколько склонный к полноте. Черты лица его были чрезвычайно породны и тонки, и, глядя на него, можно было сразу сказать: вот, настоящий аристократ! Его жена была хотя и мила, но капризна. В нее влюблялись мужчины, а во время последнего путешествия Нарышкиных в Италию брат короля, герцог Абруцкий, положил к ее ногам свое пылкое южное сердце. Во время войны он присылал из Италии письма, и Нарышкина всячески поддерживала итальянских пленных, его земляков. Пленных итальянцев, австрийских подданных, посылали главным образом в Кирсанов. Нарышкина о них заботилась, на что военные власти смотрели сквозь пальцы, во-первых, потому, что делала это Нарышкина, а кроме того, уж очень приятны и милы были все эти итальянцы, на них смотрели почти как на союзников, ибо они в этой войне, естественно, не были на стороне своего исконного врага – Австрии.[127]

В том уголке Кирсановского уезда, где жили Нарышкины, помещиков почти не было, а потому у них никто и не бывал, за исключением супругов Арсеньевых. П. И. Арсеньев в молодости служил в лейб-уланах, а затем, выйдя в отставку, поселился в своем тамбовском имении. Это был довольно состоятельный человек, который решительно ничем не интересовался и скромно и спокойно проживал в своем имении. Решив однажды съездить в Париж, а зачем – и сам не знал, он вернулся оттуда женатым на красивой, но уже немолодой француженке, и это для всех было полнейшей неожиданностью. Как говорили злые языки, мадемуазель Арсеньева в Париже вела довольно легкомысленный образ жизни и, переселившись в деревню и превратившись в русскую барыню, невероятно скучала в кирсановской глуши и только и жила мыслью о прекрасной Франции, куда ежегодно, то с мужем, то одна, уезжала на несколько месяцев. В то время, когда я ей был представлен в доме Нарышкиных, это была женщина уже безо всяких следов былой красоты, довольно эксцентричная и чрезвычайно экспансивная. Она любила фривольный разговор и очень охотно говорила о дамах парижского полусвета, о чем меня со смехом предупредил Нарышкин.

Однажды у Нарышкиных по случаю именин был устроен большой обед. Съехались Арсеньевы, Керн и я. Супруга А. Д. Нарышкина была в очень веселом настроении духа; мне она сказала, что за обедом я буду сидеть рядом с мадемуазель Арсеньевой и что она надеется, моя беседа всех развлечет и позабавит. «Поговорите с ней о кокотках. Вы увидите, как она тогда будет забавна. Однако прошу вас сделать это так, чтоб она не догадалась, что мы хотим подтрунить над ней».

Задача была трудная, но меня успокоил любезный хозяин, сказав, что он меня выручит и первый начнет разговор, а меня лишь просит его остроумно поддержать. После первых тостов Нарышкин обратился к мадмуазель Арсеньевой и сказал ей, что вот, мол, она сидит рядом со мной и болтает о незначительных вещах, а не знает того, что я пишу серьезный труд, а именно историю парижских дам полусвета. Арсеньева даже привскочила от удивления и удовольствия: «Как, месье Бутович, вы пишете Histoire des cocotes – «Историю кокоток» – и до сих пор ничего мне об этом не сказали?! Да знаете ли вы, что я могу дать много интересных сведений и о Лили Бланш, и о Сюзи, и о Лине Кавальери[128] – я ее лично знала?!». Арсеньева вошла в положительный раж и засыпала меня вопросами и сведениями. А я поддакивал и делал вид, что глубоко благодарен ей.

В начале или же в середине декабря было получено известие, что в полк приезжает командующий войсками Московского военного округа генерал Сандецкий. Это известие переполошило решительно всех: Сандецкий был лютый зверь в образе человеческом. Ни один его смотр не проходил благополучно, каждый сопровождался бранью, оскорблениями, отрешением от должностей и отдачей под суд командного состава. Все офицеры оказались на ногах, солдаты везде мели, чистили и мыли, в канцелярии усиленно щелкали машинки, адъютант не отвечал на заданные ему вопросы, а только хватался за голову и исчезал в своем кабинете. Больше всего меня поразил генерал Керн: вид у него был совершенно растерянный, он то бесцельно ходил по зданию, то поднимался в офицерское собрание, то сходил опять вниз, в канцелярию, то шел в казармы. Я был совершенно уверен, что если бы армия Вильгельма была в одном переходе от Кирсанова, то волнения и страхов было бы меньше, чем в ожидании приезда Сандецкого.

Генерал Сандецкий прибыл на другой день рано утром и два дня смотрел полк. Против всякого ожидания все сошло благополучно, он никого не изругал, никого не отдал под суд и никого не отстранил от должности. Во время представления господ офицеров я хорошо рассмотрел Сандецкого: он был высокого роста, с неприятными глазами, типичный военный бурбон. Когда он уехал, у всех, в особенности у кадровых офицеров, гора свалилась с плеч и, кажется, решительно все напились до положения риз.

Я упомянул здесь об этом генерале лишь для того, чтобы выразить удивление, что подобные типы могли не только состоять на службе, но и занимать должность командующего округом. Весь смысл подобных смотров заключался в том, чтобы нагнать побольше страху, смешать с грязью подчиненных – в этом они видели свой долг и обязанность. Какое жестокое и колоссальное заблуждение, чреватое нарастанием недовольства в широких военных массах! Во время приезда Сандецкого в Кирсанове было уже 6000 призванных солдат. Расквартированные по ближайшим деревням, они не были обмундированы, не имели оружия и лошадей. Учение проходило раз в неделю с палками вместо ружей! Вся эта масса солдат кормилась на казенный счет, невероятно скучала и томилась по своим родным Ивановкам и Семеновкам. Естественно, что в этих условиях пропаганда, которая началась уже тогда, имела успех. Привлечение таких громадных человеческих масс, сосредоточение их без дела в запасных полках было прежде всего разорительно для страны и бессмысленно. Вместо того чтобы брать нужное число людей партиями, мобилизовали сразу миллионы людей, оставили их в тылу, и революция показала, кому это было на руку.

Во второй половине декабря я был неожиданно вызван к командующему полком. Явившись в канцелярию, я был сейчас же принят генералом Керном. Он обратился ко мне приблизительно со следующими словами: из Управления по ремонтированию армии было получено предписание отправить в Сибирь, в распоряжение председателя Ремонтной комиссии, надежного, знающего лошадь офицера для приема и привода в Запасной кавалерийский полк тысячи лошадей.

В чем заключались обязанности Ремонтной комиссии? В мирное время, согласно инструкции, каждая комиссия принимала лошадей один раз в год, именно осенью. Прием начинался в августе и заканчивался в начале октября. Вся годовая закупка занимала два месяца. Каждой комиссии был отведен свой район, в нем ряд пунктов, начиная с губернского города и кончая уездными, куда комиссия выезжала для закупки лошадей от коннозаводчиков и конноторговцев. В военное время была добавлена покупка лошадей для действующей армии. Комиссия круглый год разъезжала по своему району, дел было хоть отбавляй, надо было находиться в постоянных разъездах.

«Я прошу вас, Яков Иванович, не отказываться от этой командировки, так как больше послать мне некого, – сказал Керн. – И если вы возьмете на себя эту миссию, то я буду совершенно уверен, что она будет блестяще выполнена».