Развод и ревизия

К сожалению, здесь мне придется коснуться семейных дел, но по вполне понятным причинам я коснусь их лишь вскользь, вернее, укажу на них как на причину случившегося, а самый разлад обойду молчанием. Уже в начале лета 1927 года мне стало совершенно ясно, что дальнейшая совместная жизнь с женой невозможна и что надо расходиться. К сожалению, Александра Романовна с этим не была согласна, вернее, была согласна на словах, а на деле предпринимала все возможное, чтобы развод не состоялся. Когда же он все-таки произошел, она совершила ошибку: стала делить имущество, подсчитывать его стоимость, требовать свою половину и прочее. Все это делалось открыто, громогласно, с вызывающим видом, с приездами поверенного, поездками к нотариусу и т. д.

Тот, кто знаком с советской действительностью, знает, в какой ужасающей бедности живет население, в особенности советские служащие, и поймет, какое это произвело впечатление на всех окружающих. Если бы в Прилепах разорвалась бомба или началось второе Мамаево побоище, этому бы меньше удивились и этим бы меньше возмутились, нежели открытием, что у Бутовича есть что-то свое, да еще такое, чего у других нет. Это было открытие, возмутившее всех нищих, которых было вокруг нас девяносто девять процентов. Желчь у окружающих разлились вовсю, и пошла писать губерния! Заговорили крестьяне, заговорили в совхозе, заговорили служащие, все стали подсчитывать, сколько Бутович дает своей бывшей жене, и называли, конечно, фантастические цифры. Затем посыпались доносы в Тулу.

Видя все это и зная, к чему это приведет, тщетно я просил Александру Романовну не совершать этой ошибки. Она и слушать не хотела и, находясь всецело под влиянием своего поверенного, настояла на своем, оценила по категориям все мое имущество и затем половину суммы получила с меня по нотариальной закладной, часть деньгами, да еще шестнадцать возов разной мебели вывезла из Прилеп. Она уехала с детьми, будучи уверена, что теперь-то она меня хорошо связала и обеспечила себя и свою дочь. Вскоре оказалось, этими действиями она разорила всю семью. Все имущество, до последней тряпки, до последнего черепка, было зафиксировано в нотариальном акте при разводе. Большевикам только и оставалось, что прийти и все забрать.

Мой план раздела был проще, вернее: я предлагал установить цифру стоимости моего имущества, разойтись без шума и гласных дележек, а фактически произвести раздел тогда, когда я вывезу свое имущество одновременно с музеем, то есть для широких масс незаметно. Я прекрасно знал природу советской власти и допускал, что мои собственные вещи вдруг могут превратиться в казенные. Так поступить, как я предлагал, диктовало благоразумие, но жена не захотела ждать до зимы и выехала в начале октября. Не прошло и трех дней после ее отъезда, как в Прилепы нагрянула ревизия РКИ.

Прибыв в Прилепы, ревизия незамедлительно приступила к «делу», и передо мною развернулась хорошо мне знакомая и столь отвратительная картина советских ревизий с допросами прислуги и служащих, с копанием в вашей душе, с очными ставками и прочим. Мне пришлось выдержать всю эту грязь, и как я ни был возмущен поступком бывшей моей жены, но в душе я был рад, что ее здесь нет, а главное, нет моей дочери[221] и она не видит, через какие я прохожу унижения Ревизия окончилась сравнительно скоро, и через неделю после этого я был вызван в Тулу на заседание коллегии РКИ, где должен был разбираться этот вопрос. Здесь постановили, что я являюсь законным владельцем картин; менее благополучно разрешился вопрос об остальном имуществе. Указав, что губмузей в свое время не произвел учета и тем самым допустил грубую ошибку, РКИ вынесла постановление создать комиссию, произвести учет имущества, выяснить, что мое, а что казенное. Я доказывал, что раз в свое время национализация не была сделана, то я являюсь собственником всех вещей. С этим не согласились.

Председателем комиссии была некая Коледвина, коммунистка, жена секретаря губисполкома, якобы работавшая в Губмузее, но в действительности только получавшая там жалованье. Это была дама губернского масштаба: она принадлежала к верхушке тульского коммунистического общества, а потому позволяла себе то, что рядовой член общества никогда бы себе не позволил. Мне определенно не повезло, худшего выбора и сделать было нельзя. В комиссию входили также представитель РКИ, малый неплохой, из крестьян одной из деревенек около Присад, и некий Федя (фамилию его забыл) из ГЗУ, по наружности бывший актер и горький пьяница. Оба были коммунистами.

Все, что связано с этим временем, все, что связано с моим бывшим имуществом, принесло мне столько горя, так печально окончилось для меня, что я обо всем этом вспоминаю с величайшим омерзением и стараюсь не думать. И сейчас я с трудом пишу эти строки, буквально выдавливаю из себя каждое слово, только бы дописать главу. Но дописать необходимо, а потому я пересиливаю себя. Буду очень краток и ограничусь сухим изложением хода событий, хотя это время и было исключительно богато разными эпизодами, преимущественно драматического характера.

Комиссия прежде всего стала проверять по описи картины, и тут оказалось, что номера на картинах не соответствуют номерам в описи. Это произвело на всех удручающее впечатление. И я сделал крупную ошибку – продолжал участвовать в проверке, а должен был поступить иначе: сказать, что опись составлял представитель Главмузея, отказаться от предъявления картин, затребовать из Москвы представителя Главмузея, который и должен был бы сдать картины по описи, а равно дать объяснения, почему номера не соответствуют описи. Вместо этого я взялся объяснять, почему номера не соответствуют описи: представитель Главмузея описывал картины по комнатам, а опись составлена по авторам. Я видел, что комиссия мне не верит и положение мое становится все более и более шатким. Картины были налицо, и комиссия не сомневалась, что тут подмены не было, но все же ревизия шла негладко и предвещала большие разговоры в РКИ. Когда же комиссия стала проверять по списку оставленные мне картины (сто восемьдесят две работы), ревизоров удивило, что на картинах есть номера и надписи «Прилепский музей». Я сам был удивлен, не знал, чем это объяснить и не мог дать удовлетворительного ответа. А дело оказалось очень просто: согласно распоряжению Троцкой, представитель Главмузея описал, взял на учет и пронумеровал в Прилепах все картины, затем сто восемьдесят две работы были выделены в мою собственность, а номера остались на подрамниках. Но я этого не знал и не смог дать объяснений. У комиссии создалось впечатление, что эти картины не были мною куплены, что я их забрал из музея. В глаза мне этого, конечно, не говорили, но я догадывался об этом. Затем комиссию привело в ужас большое количество картин, ни в одной описи не упоминавшихся. Я объяснил, что они были куплены после 1923 года. Однако я видел, что они мне не верят и готовят убийственный доклад.

Коледвина сначала дискредитировала меня в Туле, а потом по собственной инициативе отправилась в Москву, там поставила на ноги весь Наркомпрос и Наркомзем, все преувеличила в тысячу раз и прямо говорила, что в музее хаос, опись не соответствуют действительности, есть явные злоупотребления и меня надо отдать под суд. Эти ее выступления как раз совпали с разорением Прилепского завода, и коннозаводское ведомство со мной уже не считалось.

В этих условиях мне пришлось вести переговоры о перевозке музея в Москву и о моей дальнейшей работе. Коледвина сыграла немалую роль в несчастиях, которые меня постигли. Когда мое дело перешло в следственные органы, она излила свою злобу в отвратительных и неверных показаниях против меня. Это, конечно, серьезно повлияло на ход следствия. Что же касается заведующих отделами губисполкома, все они сочувственно относились ко мне, считали все происходящее ошибкой и сколько могли, смягчали положение. На первой стадии это им, конечно, удалось, но когда дело дошло до Москвы, им ничего не оставалось, как умыть руки. Я все это пишу здесь для того, чтобы указать на истинных виновников прилепской катастрофы, подчеркнуть просвещенное и корректное отношение тульской верхушки ко мне и принести им душевную благодарность.

Вдруг неожиданно налетел (именно налетел, а не приехал, ибо он не предупредил о своем приезде) некий Андреев (не А. А. Андреев). В тот же день, в двенадцать часов, у нас уже было первое официальное заседание с ведением протокола и прочими формальностями.