Н. И. Кравченко

Я часто бывал в Петербурге, главным образом для покупок картин, и уже не помню, через кого познакомился с художником и критиком по вопросам искусства газеты «Новое время» Николаем Ивановичем Кравченко. Как художник Кравченко был довольно-таки посредственной величиной, но рисовальщик он был смелый и бойкий, а как критик – едок, остроумен и очень интересен. Перед ним заискивали, его угощали, приглашали и баловали все те, кто нуждался в его пере или же боялся его. А нуждались в нем, конечно, многие, ибо «Новое время» было самой влиятельной петербургской газетой и попасть на зубок Кравченко никому не хотелось. Кравченко сказал мне несколько небольших любезностей при покупке картин, и у нас установилось знакомство. Затем он пригласил меня к себе и показал свои работы. Он весьма прозрачно намекнул на то, что недурно пишет лошадей, но я был другого мнения и сделал вид, что не понял намека. Вскоре после этого утром у меня в номере раздался телефонный звонок, и Кравченко, извинившись, что так рано беспокоит, просил разрешения приехать по делу. Не успел я одеться, как явился Николай Иванович. Стоит сказать несколько слов о его наружности: громадного роста, черный, как жук, имел длинные, настоящие запорожские усы и всем своим обликом, манерой говорить и держать себя напоминал южанина. Человек с большим темпераментом, очень горячий. Держал себя развязно, говорил громко, но имел приятный, мелодичный тембр голоса. Видно было, что ему пришлось много пережить, многим пренебречь и на многое наплевать, прежде чем он выбрался в люди.

Кравченко начал свою речь издалека. «Известно ли вам, Яков Иванович, что ежегодно в декабре самая большая английская газета «Таймс» издает русский номер со многими иллюстрациями и статьями о России?» – спросил он. «Нет, я этого не знал, – ответил я, – так как, к сожалению, не говорю по-английски». «Петербургский корреспондент «Таймс» мистер Вильтон,[97] – продолжал Кравченко, – вчера обратился ко мне с просьбою дать для этого номера описание если не самого большого, то обязательно одного из лучших рысистых заводов России и снабдить эту статью рисунками моего пера. Вы, конечно, понимаете, какая это реклама для того завода, который я изберу, какая это для него известность. С вашего разрешения я хочу описать ваш завод, для чего мне надо будет на днях выехать в Прилепы».

Затем Кравченко весьма недвусмысленно заметил, что по делу могут встретиться расходы, но что это сущие пустяки по сравнению с той известностью, которую получит мой завод. Я понял, в чем дело, и, улыбнувшись ему, ответил, что я и сам когда-то был причастен к журналистике и даже был издателем, а потому считаю, что расходы по этому «делу» должен оплатить г-н Вильтон за счет издателей «Таймса» и оттого, что мой завод будет описан в «Таймсе», мои двухлетки ни на йоту не станут резвее. Впрочем, я готов помочь милейшему Николаю Ивановичу и дам ему все необходимые материалы для написания такой специальной статьи, ибо без них он все равно ее не напишет, и затем согласен купить оригиналы тех рисунков, что исполнит в Прилепах Кравченко и которые потом будут напечатаны в «Таймсе». Кравченко добродушно рассмеялся, поблагодарил меня, и было решено, что я ему плачу по 25 рублей за рисунок. От меня Николай Иванович позвонил Вильтону и сказал, что описан будет мой завод. Уходя, Кравченко пригласил меня в ближайшую пятницу к обеду, говоря, что у него будут только художники и его коллеги по «Новому времени». Я охотно принял приглашение. В заключение Кравченко весьма внушительно заметил, что будет и Михаил Осипович. Нетрудно было догадаться, что Михаил Осипович – это Меньшиков, знаменитый публицист и гроза всего бюрократического Петербурга.[98]

Когда я в пятницу пришел к Кравченко, все общество было уже в сборе, но, видно, еще кого-то ждали. Гости были в черных сюртуках, и здесь, кроме Самокиша, Крыжицкого и Маковского и еще двух художников, было человек шесть или семь ведущих сотрудников, так сказать, столпов «Нового времени». Все были коротко знакомы между собой, и, представляя меня, Кравченко торжественно заявил, что я – бывший издатель и журналист. Это произвело хорошее впечатление, и за нашей спиной раздалось: «Значит, мы в своем тесном кругу!».

Все обернулись, и хозяин воскликнул: «Ах, Михаил Осипович, добро пожаловать, ждем!». Меньшиков, а это был он, вынул часы и показал хозяину: было ровно семь, минута в минуту. Я с особым вниманием вглядывался в Меншикова. Это был худой человек маленького роста, с большой головой, маленькой козлиной бородкой и в золотых очках, одетый в сюртук весьма скромного покроя и по-видимому от посредственного портного. «Как он похож на деревенского дьячка, – подумал я, – в особенности, если снять с него золотые очки, надеть ему на нос очки в оловянной оправе и дать в руки требник – так и кажется, что сейчас запоет гнусавым голосом и молебен начнется».

Обед проходил очень весело и оживленно: говорили много, острили и злословили еще больше – впрочем, не забывали и пить. Все чувствовали себя непринужденно, и я с большим интересом слушал и наблюдал. В конце обеда Меньшиков ударил слегка вилочкой по бокалу и мгновенно воцарилась тишина. Меньшиков говорил легко и остроумно, он рассказал о том, что на такой-то выставке появились картины, и очень неплохие, хотя и подражание Крыжицкому.

«И кем эти картины написаны, как бы вы думали? – с возмущением в голосе спросил Меньшиков и замолчал. – Великой княгиней Викторией Федоровной!», – при гробовом молчании, обводя всех торжествующим взглядом, закончил Меньшиков. Шум поднялся невообразимый. Я сразу вспомнил героев Диккенса и закричал: «Слушайте! Слушайте!». Молчание воцарилось вновь, и Меньшиков разразился громовой речью против великих князей, которые дерзают отбивать у людей свободной профессии кусок хлеба: «Ведь этак нам и житья-то не будет. Представьте только себе: сегодня Виктория Федоровна пишет картины, завтра Николай Николаевич начнет помещать фельетоны в «Новом времени», а там Борису Владимировичу придет фантазия плясать на канате в цирке. Что же будет с нами – художниками, журналистами и актерами, если великие князья придут в наши профессии и не уступят нам своей?!».

Речь Меньшикова имела оглушительный успех, но больше всего волновался и возмущался сам Крыжицкий, который бил себя по карману и кричал: «Нас грабят!». Я долго и от всей души смеялся, так забавна была вся эта сцена, а когда обед кончился, сердечно благодарил хозяина, искренне говоря, что давно так весело не проводил времени.

После обеда я заехал в гостиницу, чтобы переодеться и ехать, куда был приглашен, к Светлейшему князю Лопухину-Демидову, или Сандрику, как все его называли. Там мой рассказ об обеде Кравченко и речах Меньшикова имел огромный успех, и Сандрик сейчас же позвонил Борису Владимировичу, с которым был на дружеской ноге. На другой день весь Петербург смеялся по поводу речи Меньшикова и на выставке перед картинами великой княжны Виктории Федоровны было столпотворение вавилонское. Распорядителя выставки замучили вопросами о том, продаются ли картины и какая им цена, и к вечеру над картинами уже красовались билеты, извещавшие, что они выставлены вне конкурса и не продаются.

Прошло несколько дней, и мы с Кравченко уехали в Прилепы. Курьерский поезд из Петербурга в Тулу приходил около четырех часов дня. Было уже темно, и мы на пегой тройке гусем (лошадь за лошадью, а не в ряд) ехали с факелами в деревню. Кравченко пришел в восторг от этой ночной езды и сказал, что с ее описания он и начнет свою статью для «Таймса». Утром за кофе Кравченко, который был большой лентяй, сказал мне: «Знаете ли, Яков Иванович, я решил писать не маслом, а акварелью, а потому, прошу вас, сделайте распоряжения, чтобы сани подъехали к окну, и я буду писать из кабинета». Я от души посмеялся и заметил, что так писать, да еще и с сигарой во рту, куда приятнее, чем на морозе, после чего стал торговать будущий этюд. Мне хотелось сделать любезность Кравченко, и я просил его назначить цену. Он запросил 250 рублей.

– Как, за этюд, который еще не написан, 250 рублей?! – воскликнул я. – Да ведь за эти деньги можно купить акварель Соколова!

– А что же, я, по-вашему, напишу хуже Соколова? – обиделся Кравченко.

– Ну, не хуже, а может быть, лучше, – заметил я. – Но все же сознайтесь, такого знания лошади, как у Петра Соколова, у вас нет.

– Это верно, уступаю 50 рублей.

– Уступите еще сто, и этюд будет мой!

Кравченко стал поносить всех нас, коллекционеров, говоря, что мы жмоты и снимаем с их брата, художника, рубашку и что менее 150 рублей он взять никак не может.

– Сто рублей и ни фартинга больше, – сказал я. – Подумайте только, какой редкий, небывалый случай: у вас покупают картину даже не на корню, а то, что еще не существует в природе. Приехав в Питер, вы можете об этом рассказать приятелям, и вечером в тот же день Брешко-Брешковский напишет статью, строк этак на полтораста, о том, как коллекционеры гоняются за вашими произведениями, как покупают их даже до написания.

– Ладно, согласен, – сказал Кравченко. – Делаю это только для вас, как крупнейшего коллекционера, – и встал из-за стола.

Я стал одеваться, чтобы идти на конюшню на обеденную уборку, где имел обыкновение проводить около часа. Вернувшись домой, застал Николая Ивановича в покойном кресле, с сигарой во рту. Вид у него был довольный, но он усталым голосом обратился ко мне и сказал:

– Этюд написан. Я им доволен. Но как мало вы, коллекционеры, цените труд художника. Я это говорю не к тому, чтобы вы прибавили цену – вещь продана за сто рублей и баста, – а хочу лишь подчеркнуть, что мы, художники, работаем задаром.

– Раз вы поднимаете принципиальный вопрос о плате вообще, то мне интересно знать, какая цена вас удовлетворила бы вполне. Скажем, сколько бы вы хотели получить за свою работу, ну хотя бы в одну минуту?

– Рубль в минуту, – не задумавшись ответил Кравченко.

Я нажал кнопку звонка. Когда вошел лакей, спросил его, в котором часу я ушел на конюшню.

– В половину двенадцатого, как всегда, – последовал ответ.

– А сейчас который час?

– Половина первого.

– Можешь идти, – отпустил я Никанорыча и, обратившись к Кравченко, сказал: – Николай Иванович, вы еще не начинали писать, когда я уходил в половине двенадцатого. Когда я пришел в половине первого, вы уже закончили вашу работу и кейфуете в кресле. Иначе говоря, вы писали менее часа. Но я буду широк и уплачу вам по вами же назначенному тарифу за час. Получите вместо ста рублей шестьдесят!

Тут только Кравченко сообразил, что он попал впросак, и, как ни изворачивался, вынужден был признать себя побежденным. На следующий день он уезжал в Петербург, и я, вручив ему сто рублей за этюд, дружески расстался с ним, а про «Таймс» и думать забыл, пока не посетил Александровский лицей, знаменитое учебное заведение, видевшее в своих стенах Пушкина и многих других замечательных людей. Там мне устроили прямо овацию, так как на лекции профессор английского языка перевел статью из «Таймс». С трудом вырвавшись из круга этой милой и так националистически настроенной молодежи, я позвонил Кравченко и попросил его прислать номер «Таймс», где была напечатана статья.