Хлопоты

Хотя меня и ограбили, поступив со мною незаконно, следовало махнуть на все рукой и временно отстраниться от Наркомзема. Это было возможно: служить я больше не хотел, да и государственная служба с ее грошовыми окладами ни в какой мере не могла меня удовлетворить. Если бы я отстранился, то, несомненно, не попал бы в тюрьму, а спокойно жил бы в Ленинграде. Однако, помимо устройства своих денежных дел, я начал хлопотать о возврате картин и книг, и это, как теперь ясно, было большой ошибкой. Не совершив никакого преступления, я не допускал мысли об аресте, иначе, конечно, никогда бы не начал этих хлопот. Впрочем, человек ведь не знает, где и когда упадет, в противном случае, по пословице, подстелил бы себе соломки.

Расскажу о том, чем завершились мои хлопоты. Обстановка в Наркомземе была тревожной. Усиленно говорили об уходе наркома Смирнова, а это означало, что почти наверняка полетят начальники управлений и отделов. Такие прецеденты были не только в этом наркомате, но и в других. Всем было не до меня, наркомземовские дельцы дрожали за свои шкуры. Отношение ко мне не изменилось, оно было самое отвратительное, я был одиозной фигурой, врагом отдела коннозаводства. Встретив случайно Савченко, я поклонился ему, и он не ответил мне на поклон. Это должно было бы мне подсказать, что надо отстраниться, хотя бы до того момента, когда в Наркомземе появятся другие люди и запоют другие песни. Я хотел было так поступить, но юрист Нагорничных категорически этому воспротивился, говоря, что мое дело настолько бесспорное и правое, что проиграть его невозможно, и я поддался юридическим доводам.

Я пришел в отдел коннозаводства и увидел, что Синицын, восседая за своим письменным столом, шушукается с Андреевым. Последний изменил свою тактику и был со мной чрезвычайно любезен. Синицын, как всегда, был резок и прямолинеен: этот почтенный сын орловского кабатчика разговаривать со специалистами иначе не умел. Я высказал ему тоже довольно-таки резко, что все, что произошло в Прилепах, есть сущее беззаконие, что я прошу вернуть мне книги и те картины, на которые у меня есть документы. В ответ на это Синицын только улыбнулся и сказал, что об этом не может быть и речи. Считая вопрос исчерпанным, я встал, но Синицын меня удержал и, отослав Андреева, посоветовал мне повременить, ибо теперь, мол, это сделать невозможно без того, чтобы не дискредитировать Наркомзем, позднее – другое дело. Я откровенно ответил Синицыну, что один раз он меня уже обманул, а потому я ему не верю и полагаю, что он желает затянуть дело, а затем и вовсе положить его под сукно. «Как знаете, – заметил мне с недоброй улыбкой Синицын, – не вышло бы хуже. Как бы Александр Петрович Смирнов, которому достаточно надоела ваша фамилия, не рассердился и не сказал кому следует. И вас вышлют…» – «Я слышал, что Смирнов – человек справедливый, а потому не допускаю мысли, что он может так поступить», – ответил я и, не простившись, вышел.

На следующий день меня принял управляющий отделом коннозаводства Асаульченко. Я изложил ему суть дела и просил о возврате моего имущества. Асаульченко был много хитрее Синицына, понял скользкость ситуации, а потому ответил уклончиво. Он сказал, что еще не принял доклада от Андреева, а потому ответить мне не может, что он переговорит в юридической части Наркомзема и просит меня зайти через неделю. Ровно через неделю я был у него, но опять получил уклончивый ответ, так как Асаульченко еще не удосужился прочесть андреевский доклад. Он был со мною вежлив, но по его глазам было видно, что он готов меня разорвать на куски. Тогда я сказал Асаульченко, что не имею времени и желания дальше обивать у него пороги и вынужден буду обратиться прямо к наркому. На этом мы расстались.

Я задержался еще на несколько минут в отделе и видел, как Асаульченко позвал к себе в кабинет Синицына. Уходя, я прошел мимо Синицына, но он меня остановил, усадил и опять просил не подымать дела. Я молчал. Тогда, прямо глядя мне в глаза, он произнес буквально следующее: «А что если в это дело вмешается ГПУ?» Хотя я и знал, что Синицын – бывший следователь этого учреждения, стало быть, должен иметь там связи, однако же счел это за запугивание и ответил, что ГПУ меня не страшит, так как я совершенно прав. «Смотрите, вам виднее», – сказал Синицын. Это была моя последняя беседа с ним.

В тот же вечер я был у поверенного Нагорничных и, изложив ему все это, спросил совета. Он мне сказал, что в свою очередь был в Наркомземе, в юрчасти, познакомились с моим делом, и ему прямо сказали: все произошедшее в Прилепах есть величайшее беззаконие, и если дело дойдет до суда, то я выиграю процесс, но едва ли нам удастся довести дело до суда, ибо против этого будет юрчасть Наркомзема. Совместно мы решили, что я прекращу всякие разговоры с отделом коннозаводства и попытаюсь добиться успеха повыше. Остаток вечера я провел самым приятным образом у Нагорничных, который оказался очень культурным и интересным человеком, любил искусство и имел несколько недурных картин.

Приходилось искать пути к наркому Смирнову, ибо, что бы там ни говорили, люди всегда люди и протекция в Советском Союзе играет еще большую роль, нежели при буржуазном строе. Вот почему я поразмыслил над тем, к кому и как обратиться, начал вспоминать, кто из моих знакомых мог бы мне помочь. Я вспомнил, что года полтора тому назад обедал у профессора Благоволина, известного специалиста по женским болезням, популярного в Москве врача.[230] В разговоре с ним я упомянул, что служу по Наркомзему. Тогда профессор Благоволин сказал, что личным секретарем наркома является некий Шиммельгорн, который, по слухам, имеет большое влияние на Наркома, а его брат работает под началом Благоволина. Я решил просить профессора Благоволина посодействовать мне через своего подчиненного. Блестящая мысль! Великолепный ход! Благоволин обещал мне содействие и на другой же день просил за меня своего сотрудника. Тот переговорил с братом, и уже через день, переговорив с братом по телефону, я получил вызов. По телефонному разговору я понял, что мне обеспечена полная поддержка, но, как громом, поразили меня слова Шиммельгорна: «Приходите завтра же, не откладывайте ваше посещение. Александр Петрович уходит из Наркомзема, надо спешить, пока еще он может вам помочь!» Кажется, я запоздал сделать свой ход.

Шиммельгорн назначил мне время – три часа дня. На следующий день ровно в три часа я поднялся на третий этаж Наркомзема, где находились административно-финансовый отдел, секретариат и кабинет наркома. Везде царил образцовый порядок, была идеальная чистота, и это приятно поражало. В приемной наркома стояла хорошая деловая мебель, был ковер и известного рода уют. Дверь направо вела в кабинет ответственного секретаря Усиевича,[231] налево – в кабинет Смирнова. Я передал дежурному свою карточку и был немедленно принят Шиммельгорном. Его письменный стол и столик с несколькими телефонами стояли в кабинете наркома. Это была большая, очень светлая комната, стену которой украшал ковер, письменный стол наркома стоял в глубине, у самой стены. Налево дверь вела в другую комнату, где был длинный стол, покрытый сукном, и стулья вокруг него, – очевидно, зал заседаний коллегии. Смирнова в кабинете не было, так что говорить было можно совершенно свободно.

Шиммельгорн оказался молодым человеком, жгучим брюнетом с тонкими, красивыми чертами лица и умными, живыми глазами. Звали его Самуил Яковлевич, так что не приходилось сомневаться в его национальности. Одет был превосходно. Он сейчас же сказал, что рекомендация Благоволина для него очень много значит и он постарается сделать все, что только можно. Шиммельгорн производил чрезвычайно приятное впечатление: это был неглупый и притом воспитанный человек. Глядя на него и разговаривая с ним, я думал о том, какая разница между этим человеком и наркомземовскими работниками, которых я знал. Изложив вкратце прилепскую историю, я замолк. Шиммельгорн выразил свое возмущение и затем сказал: «Почему же вы не обратились ко мне раньше? Ведь тогда ничего не стоило прекратить это безобразие, а теперь, когда все перевезено в Москву, дело раздули. Может, и Александр Петрович не сможет ничего сделать!». Слушая его, я проклинал себя.

В это время вошел молодой блондин, тоже очень симпатичный. Это оказался Усиевич. Я продолжал беседу с Шиммельгорном, а Усиевич стоя слушал нас, и видно было, что его сочувствие на моей стороне. «Надо немедленно принимать меры», – сказал Шиммельгорн и позвонил. Вошел курьер, и Шиммельгорн велел вызвать Синицына. Затем сказал мне, что сейчас же в моем присутствии даст нагоняй Синицыну и велит ему в трехдневный срок представить доклад наркому. Но я вмешался и просил Синицына при мне не вызывать, так как встреча с ним мне будет неприятна. «Хорошо», – согласился Шиммельгорн и отменил свое приказание. Было решено, что, как только я уйду, он вызовет Асаульченко, примет меры, а через три дня я приду опять к Шиммельгорну и узнаю результат. Прощаясь, Шиммельгорн сказал, что, вероятно, нарком пожелает меня выслушать и ему следует говорить одну правду – это он подчеркнул несколько раз. Я ответил, что слышал, что Александр Петрович – человек справедливый, и я даю слово говорить ему одну правду. Шиммельгорн дружески пожал мне руку.

Я уже собирался уходить, но в это время дверь отворилась и вошел Савченко. Увидев меня, он остолбенел, но затем пришел в себя, состроил любезную улыбку и поздоровался со мной, как со своим лучшим знакомым. Тот самый Савченко, который всего лишь несколько дней тому назад не ответил на мой поклон! О, люди!

Придя домой, я имел возможность и время обдумать разговор и пришел к убеждению, что теперь все обстоит более чем благополучно. Я не мог себе простить, что месяц тому назад так глупо, так по-мальчишески попался на удочку провокатора Андреева. Вместо того, чтобы немедленно выехать в Москву и использовать свои связи, я допустил все это безобразие.

Из разговора с Шиммельгорном мне также стало ясно, какое огромное значение в жизни наркомата имеют этот молодой человек и его приятель Усиевич. Именем наркома они отдавали распоряжения, писали резолюции, они докладывали тот или иной вопрос, и почти всё зависело от того, как они докладывали. Я вспомнил также, как грозный Савченко на цыпочках, с заискивающей улыбкой вошел к Шиммельгорну, и пожалел, что ранее не позаботился осведомиться о влиянии обоих секретарей и не использовал их в интересах дорогого мне дела – спасения Прилеп. Вместо того чтобы разговаривать с Асаульченками и Синицыными, надо было договориться с Усиевичем и Шиммельгорном. Сколько раз, бывая в Москве, я подумывал о том, что надо найти ход к Смирнову, но затем решал, что и сам справлюсь со своими врагами, и по русской беспечности полагался на авось. Нарком ушел раньше, чем предполагал Шиммельгорн.[232]

Через три дня я ему позвонил и спросил, в котором часу прийти, а он ответил, что сейчас занят, что Смирнов уже не нарком земледелия, на эту должность назначен Кубяк,[233] а его заместителем стал А. И. Муралов,[234] что Александр Петрович теперь уже не может меня принять, а он, Шиммельгорн, сдает дела. Мне теперь надлежит обращаться к Усиевичу. Я понял, что опоздал всего лишь на несколько дней.

Казалось, счастье, так часто сопутствовавшее всем моим делам и начинаниям, покинуло меня и фортуна повернулась ко мне спиной. Звонить в тот же день Усиевичу я не счел удобным, так как не сомневался в том, что сейчас ему не до меня, и решил выждать несколько дней, полагая, что человека, который войдет в мое положение и, вероятно, захочет помочь мне, я найду в лице Александра Ивановича Муралова, брата Николая Ивановича Муралова, с которым я был в таких хороших отношениях.

На следующий день я зашел в Наркомзем. Там, в отделе коннозаводства, да, вероятно, и во всех других отделах и управлениях, царило величайшее возбуждение. Никто не работал, все носились по кабинетам, обсуждали свое положение. В отделе коннозаводства мне сказали, что ушел не только нарком, но и оба его заместителя и все члены коллегии. Это был полный разгром. Чуткий нюх советских чиновников им подсказывал, что неизбежны перемены во всем аппарате. Отношение ко мне сразу переменилось: раньше, во время моей борьбы с ними, эти господа боялись не только со мною разговаривать, но даже на меня смотреть, а теперь, учитывая появление на сцене А. И. Муралова, передо мною заискивали.

Итак, я решил выждать и после приезда Александра Ивановича Муралова из Нижнего направиться к Усиевичу и довести дело до благополучного конца. Но мой главный враг Синицын не дремал. Как я узнал позднее, он решил нанести мне сокрушительный удар, ибо прекрасно понимал, что при изменившемся положении в Наркомземе я не премину нанести ему такой же удар, и потому меня надо убрать до приезда Муралова. Будущее ничего хорошего не сулило Синицыну, предвещало потерю места, квартиры и отъезд из Москвы в провинцию, чего эти господа, быстро превратившиеся в сибаритов, боялись пуще огня. При Смирнове Синицын ничего предпринять не смел и не без трепета ожидал разбора моего дела, тем более что Савченко от него отвернулся и поспешил умыть руки. Но Смирнов неожиданно ушел с поста наркома, и тут-то Синицын, воспользовавшись общей суматохой, и предложил Савченко послать отношение в ГПУ с просьбой меня арестовать, приложив материалы Андреева. Синицын справедливо рассудил, что был бы человек, а вина найдется! Савченко ухватился за это предложение, в срочном порядке была составлена бумага, подписана Савченко и отправлена в ГПУ. Бумага находится в моем деле, и я имел возможность официально ознакомиться с ней.

Мне остается рассказать, как я провел последний день перед арестом.

Это было на третий или четвертый день после ухода Смирнова, я никак не мог дозвониться до Усиевича. В тот день я встал довольно рано и поехал на бег посмотреть проездки. Кстати, там у меня был неурегулированный счет рублей на шестьдесят с небольшим, и я намеревался их получить. Велико же было мое удивление, когда главный бухгалтер шепотом, чтобы никто не слышал, предупредил меня, что он имеет точные сведения о том, что за мной следят и что я буду со дня на день арестован. Затем он взял с меня чуть ли не клятву, что я никому не скажу о его предупреждении. Я, конечно, его поблагодарил за участие, но не придал его словам решительно никакого значения. Уже позднее, сидя в тюрьме, я понял, почему был осведомлен главный бухгалтер ипподрома: очевидно, он узнал об этом в отделе Наркомзема.

Как я жалел о том, что не внял его словам! Я успел бы уничтожить свою адресную книжку, письма и записки, где были имена многих лиц, кого потом вызывали на допрос. Правда, эти люди не пострадали, но сколько они волновались! Не могу не вспомнить сердечно этого бухгалтера, имени которого, к сожалению, не знаю. Раз знал он, знали и другие, но он единственный решился меня предупредить. Теперь я не сомневаюсь, что обо всем был осведомлен и Пейч: когда из бухгалтерии я зашел к нему в кабинет, он вскочил и прямо-таки сбежал от меня. Предупредить меня он и не подумал.

С бега я вернулся в гостиницу. Накануне на несколько дней из Ленинграда приехал хороший знакомый, и я решил через него послать подарки Танечке. Позавтракав, я пошел по лавкам. Стоял превосходный зимний день, умеренно морозный, ясный и тихий. Еще шли занятия в учреждениях, магазины были пусты, в это время я особенно любил заходить в них. На душе у меня было мирно и спокойно: я совершенно не думал о словах бухгалтера, забыл про Наркомзем и все дела. В моем воображении стоял образ моей Танечки, и я с теплым чувством думал о скором свидании с ней. Вот почему особенно любовно я выбирал ей платьице, фартучки с такими кармашками, как она любила, и обязательно с изображением котика, который напоминал ее серого кота Жульку. Потом я купил ей около десяти небольших детских коробок конфект, великолепную куклу и наконец решил купить еще лент для косы. Я зашел в один магазин, в другой, в третий, но лент нигде не было. Тогда я отправился в Пассаж, но и там были широкие ленты только двух цветов – белые и черные. Я их купил. Возвращаясь в гостиницу сверх меры нагруженный покупками когда Москва уже зажгла свои многочисленные огни, я вдруг вспомнил, что сочетание белых и черных лент – это траурные цвета. «Нехорошо, что я взял их, примета неважная», – подумал я. Как в тот момент я был близок к истине: вскоре для моей дочери наступили, с моим арестом, действительно долгие траурные дни, и не скоро она получила свои подарки и эти траурные ленты![235]

Я так хорошо помню события этого дня, так отчетливо все они врезались в мою память, так прочно в ней укоренились! Как сейчас, вижу Мишу, второго швейцара гостиницы, который встретил меня, радостно улыбаясь. Это был веселый молодой парень, славный и добродушный. Он спросил: «Куда столько покупок, Яков Иванович? Для Прилеп?» – и освободил меня от моей ноши. «Нет, Миша, это в Ленинград дочери», – ответил я и направился к себе в номер. В той же гостинице остановился один мой знакомый, и этот вечер я обещал ему. Я разоблачился и поудобнее уселся в кресло, намереваясь весь вечер провести дома. Написал несколько писем и, к сожалению, не опустил их в почтовый ящик тотчас же, как имел обыкновение делать, а положил на письменный стол, решив, что брошу их завтра. Все эти письма через несколько часов попали в ГПУ и кое-кому причинили, хотя и незначительные, но все же неприятности.

Обедал я в тот день поздно, было уже около восьми часов, когда я встал из-за стола. Пришел мой знакомый, и в беседе со мной провел время до десяти вечера. Я его выпроводил рано, так как чувствовал усталость и хотел лечь пораньше. После его ухода я с полчаса почитал в кровати и затем почти сейчас же заснул.