На фронте политическом

Трудности, которые переживал Прилепский завод после революции, были не только на продовольственном фронте, но и, так сказать, на фронте политическом. Профсоюзные организации, партийные ячейки и местные власти никак не могли примириться с тем, что я, бывший помещик, проживаю в своем бывшем имении да еще заведую заводом и играю роль в губерниии. Они наседали, вели агитацию, посылали доносы и жалобы в центр, требовали меня снять и даже ликвидировать завод. На борьбу уходило много времени и сил и, естественно, все это отражалось на заводе самым существенным образом. Было бы утомительно приводить отдельные эпизоды этой долголетней борьбы, да к тому же я не мастер рисовать политические картины. Замечу лишь, что борьба велась не только против меня, но и против старых работников, «еще служивших Бутовичу», как говорили товарищи, а на самом деле являвшихся основой кадров, на которые я вполне мог положиться. Их тоже травили, притесняли и хотели выжить, но я этого не допустил, и все старые служащие оставались на заводе до того дня, когда мне пришлось навсегда покинуть Прилепы.

Основными служащими госконзавода, работавшими у меня в имении после революции, были маточник Руденко, кузнец Посенко, монтер и механик Марченко, или хохлы, как местные крестьяне называли эту привилегированную группу малороссиян, а также мой камердинер Никанорыч и кучер Батуринец. Вокруг них группировались остальные.

Андрей Иванович Руденко прослужил маточником в Прилепах около двадцати лет. Он был высокого роста, стройный и красивый; женат на хохлушке по имени Ульяна, вздорной и глупой бабе, крепко державшей мужа в руках и нарожавшей ему кучу детей – их было не то семь, не то восемь, и все мальчики. Руденко был знающий свое дело человек, образцовый маточник и первоклассный выводчик. У него был положительный талант так уловить момент на выводке, так успокоить и поставить лошадь, что она показывалась с самой выгодной стороны. Я утверждаю, что это был в свое время один из лучших выводчиков в России и сам Файтель-польский мог позавидовать ему, а Файтель-польский был лучшим выводчиком у братьев Миренских, через руки которых прошли сотни лошадей. Руденко был тихий и преданный делу человек, к тому же – редкое качество в русском человеке – не пьяница. Я его очень ценил, всегда платил ему хорошее жалованье; а после революции он у меня оказался в числе тех, кому я разрешил иметь корову, свиней, птицу и даже лошадь; сын Руденко Иван получил за мой счет образование и стал агрономом. Других своих сыновей он тоже вывел в люди, все они были хорошие ребята, за исключением старшего. Руденко, что называется, оброс, обзавелся имуществом и имел деньжонки. Но русский человек никогда не знает меры, и начал Руденко от своей кобылы продавать жеребят, а потом стал их выращивать. Такое привилегированное положение вызвало зависть, пошли скандалы на собраниях рабочих. Когда профсоюз потребовал, чтобы весь не казенный скот был ликвидирован и хохлы не захотели подчиниться, мне пришлось вмешаться и получить для Руденко негласное разрешение профсоюза иметь одну лошадь и одну корову, а остальным хохлам – по корове. Однако хохлам этого показалось мало, они заподозрили, что все движение против них – дело моих рук, и поднялись против меня. Всё сразу оказалось нехорошо: и харчи, и квартиры, и отношения и распорядки в заводе и совхозе, и во всем этом виноват был я. Началось манкирование службой и т. д.

Атмосфера создалась очень тяжелая, и надо было либо их увольнять, либо уходить самому. Я уходить не собирался и поручил моему помощнику переговорить с хохлами в последний раз и предупредить их о том, что им грозит. Руденко от имени всех ответил на это отказом. Я пожал плечами и решил действовать: Руденко я перевел на другую должность, остальных приказал уволить – в тот же вечер они пришли с повинной. Я оставил всех на службе, но Руденку в маточники больше не пустил, оставил в Прилепах ведать браком. Это было большим ударом по его самолюбию, но я должен был так поступить, ибо последнее время Руденко брал чересчур много казенного овса. Все же Руденко следует помянуть добрым словом, ибо в деле спасения от гибели Прилепского завода есть и его доля.

Степан Васильевич Посенко был кузнецом, точнее, ковалем высокой квалификации. Это был артист своего дела: художник молотка и наковальни, иначе я его и не называл. Он окончил кузнечную школу при Дубровском заводе и был выучеником знаменитого Березовца. Работы Посенко получали награды на выставках в России и в Париже, и ему было приготовлено место в Дубровском заводе. Когда я организовал Прилепы, то управлявший Дубровкой Измайлов по моей просьбе решил расстаться с Посенко и прислал его ко мне в завод. Здесь он сразу стал получать пятьдесят рублей жалованья, усиленный паек, имел квартиру с отоплением и освещением и право держать корову, птицу и свинью. Человек он был аккуратный, трезвый, хороший семьянин. Семья у него была небольшая: две девочки и мальчик. Его жена, Марья Фёдоровна, была очень милая женщина и замечательная хозяйка. К моменту революции семья уже имела достаток, да и после революции не обеднела. Посенко был отличный работник, труженик большой, деньжонки у него не переводились. Я разрешил Посенко купить рысистую кобылу и обещал покрыть ее Эльборусом, с тем, однако, что после этого я ее перепродам. Это была, так сказать, награда за его примерную работу в заводе. Посенко купил кобылу за двести пятьдесят рублей, а перепродал я ее через три месяца за тысячу. По моему совету он добавил денег и купил домик в Туле, куда переехала его семья. Дом купил очень удачно, а главное, вовремя, ибо старшая дочь, Шурочка, поступила в городе в школу. Посенко был человек мягкий и добрый, работал прилежно, лично мне особенных неприятностей не доставил, хотя одно время и заблудился и принял участие в бунте хохлов. Своим благосостоянием Посенко, конечно, обязан прежде всего себе самому, трезвости и трудолюбию, но и я способствовал ему в покупке дома, в операции с кобылой и в других делах. Вот почему меня так удивляет, что когда я попал в беду и оказался в Тульской тюрьме, он не пришел меня навестить и, зная, что я голодаю, даже не прислал корки хлеба! Быстро забываются прежние благодеяния.

Иван Павлович Марченко заведовал электростанцией, которая была связана с водопроводом. За десять лет у него не было ни одного дня простоя – лошади всегда имели воду и свет. Как никто, Марченко умел в самое тяжелое время, когда нигде ничего не было, достать и нефть, и керосин, и все необходимое для своей станции. Только потому, да еще по традиции – как старого служащего – я его и держал, ибо бандит он был порядочный и давным-давно следовало его не только уволить, но и посадить. Марченко был интересный тип: получил специальность в имении моего отца в Касперовке, где его отец служил слесарем. Его братья и сестры также служили у нас в херсонских имениях. Иван Павлович знал дела нашей семьи, почему и считался своим человеком, у меня он прослужил около двенадцати лет. Марченко был светлый блондин, невелик ростом, сухощав, курнос и некрасив. Однако слесарь он был замечательный: мог не только разобрать и собрать, но и починить любую машину, начиная от паровика и кончая простой косилкой. Знал он также электрическое дело, превосходно вел свою станцию. Механизмы – вот где была его стихия. Он починил часы, делал для моей дочки Танечки механические игрушки – словом, руки у него были золотые. Но, как говорила Ульяна, его кума, голова у него была дурная! Марченко пил, и пил много. Пьяницей в настоящем смысле слова его назвать было нельзя, но и от Общества трезвости он был далек. Во хмелю был буен, бил свою несчастную жену и так скандалил, что иногда мне самому приходилось его унимать. Отсюда и все его беды: он пропивал много денег, а семья у него была громадная. К тому же Марченко был нечист на руку: не раз у него пропадали инструменты, продавал он и части от машин и дважды умудрился собственноручно обокрасть вверенную ему станцию. Но я щадил его детишек, жену, да и привык к нему. Меня Марченко по-своему любил, что не мешало ему писать на меня доносы.

Конюх Антон Демьянович Батуринец одно время был нарядчиком в заводе, потом женился на прилепской крестьянке и, прослужив года три, ушел в Тулу, куда его переманил один мелкий охотник – у него Батуринец стал «ездить» рысаков. Тут-то его и застала революция. Из голодного города он бежал в деревню и по старой памяти пришел в Прилепы. В течение восьми лет он был кучером, хорошо справлялся со своими обязанностями и, кажется, теперь служит в Тульской госконюшне. Человек смирный, он пользовался моим расположением и был полезен как верный и преданный помощник.

Камердинер Никита Никанорович Фёдоров не имел непосредственного отношения к заводу, но не могу не сказать несколько слов о самом преданном мне человеке. Он происходил из крестьян Алексинского уезда, в молодости служил в Преображенском полку, затем был лакеем у Салтыкова, впоследствии у тульского губернского предводителя дворянства, и от него поступил ко мне. В должности камердинера прослужив около двадцати лет, он до тонкости знал мой характер, все мои привычки и капризы, я его очень ценил и привык к нему. Был за ним грешок: любил выпить – впрочем, проходился больше насчет мадеры и бывал приличен; любил также сигары, и именно те марки, которые курил я. После революции он перебывал в разных должностях: служил и по музею, и в доме, был и сторожем на маточной. На дворне и в деревне он пользовался совершенно исключительным уважением и принимал это как должное. Человек он был развитой, много видел на своем веку и знал жизнь. Я горжусь тем, что не дал его в обиду и старик прожил все десять лет после революции в насиженном домике и своей квартирке. Никанорыч не причинил мне ни одной неприятности, не сделал ни одного доноса и не совершил ни одной гадости. Я поддерживал его как мог: он тоже имел корову, свинью и кур, и из-за них я выдержал не один бой с товарищами.

Когда наступили для меня тяжелые дни, один Никанорыч остался верен мне. Он уложил мои вещи в дорогу в последний раз, но проводить меня не мог: так разволновался, что с ним сделалось дурно и его увели домой. Когда теперь я вспоминаю о прошлом и передо мною проносится вереница лиц, спокойное, несколько строгое лицо Никанорыча всегда вызывает во мне только добрые воспоминания и чувство благодарности к этому хорошему человеку.

С рабочими завода дело обстояло очень остро: текучесть кадров, никто подолгу на одном месте не служил. Кто служил за паек и жалованье, были плохо обеспечены и не дорожили местом. Люди поступали на завод лишь для того, чтобы пройти в профсоюз, и, получив билет, уходили подыскивать себе работу, которая оплачивалась получше. А если рабочий не дорожит своим местом, он работает плохо, ленив и готов исподтишка стянуть все что угодно. Рабочие опаздывали на работу, в полях спали, в заводе были постоянные случаи мелких краж. Ладить с рабочими было трудно, ибо дисциплины не было никакой. «Мы сами хозяева, теперь свободны, и все наше» – в то время их обычные слова. Сплошь и рядом во время уборки и других самых срочных дел рабочие бросали их, так и не окончив, и даже за добавочную плату не хотели продолжать дело. Я не говорю уже о постоянных спорах, жалобах и прочих трениях между рабочими совхоза и администрацией: их было немало. Это пагубно сказывалось на качестве и даже количестве фуража и вообще на жизни завода.

Отношение губернских властей к Прилепскому заводу было очень изменчивым. Раза три вопрос о том, быть или не быть заводу, стоял уже на повестке губисполкома. Дважды мне относительно легко удалось предотвратить грозившую заводу опасность, но в третий раз я едва не проиграл, выслушав при этом от представителей губернской власти упреки в том, что заводы, мол, не нужны крестьянам, что они не что иное, как барская забава, что все это пустая трата средств. Тщетно говорил я о государственном значении заводов, о том, что есть декрет, охраняющий заводы и племенной материал, что крестьянство сейчас не понимает значения коннозаводства, ибо ослеплено желанием получить земли совхозов, где есть заводы. Ко всему этому губернские власти остались равнодушны и хотя не приняли постановления о немедленном уничтожении заводов, но образовали комиссию, поручив ей сговориться по этому вопросу с центром. Тут только я увидел, на какой шаткой базе держатся заводы в губернии, как легко уничтожить их одним росчерком пера.

Против Прилепского завода были все губернские специалисты, однако я до поры до времени являлся величиной настолько крупной, что они не решались открыто идти против меня. Более сложно и серьезно обстояло дело со специалистами центра. Они считали себя великими коннозаводчиками и знатоками лошади, а меня чуть ли не Митрофанушкой-дурачком или неким чудаком, который влюблен в какой-то мифический тип орловского рысака. Меня они всячески дискредитировали в глазах начальства, утверждали, что прилепские лошади дрянь, что я бездарный коннозаводчик и являюсь лишь ловким рекламистом. Но судьба, как будто нарочно желая подшутить над современными коннозаводскими «деятелями», выдвинула замечательных лошадей именно из Прилепского завода, который они признавали никуда не годным и подлежащим уничтожению. Впрочем, едва ли этот урок пойдет им на пользу, ибо нельзя слепых сделать зрячими, упрямых превратить в покладистых, а подлецов – в порядочных людей.