Враг

Когда я взялся за восстановление рысистых испытаний, то убедился, что по шоссированной (твердой) дорожке устроить бега невозможно ввиду ее ужасного состояния. Я решил перенести старт на вторую, мягкую дорожку, то есть на естественный грунт. Это было неслыханной дерзостью и таким новшеством, какого испокон веку не знала спортивная Россия! И что же? Не только рысаки по этой дорожке побежали блестяще, но и повысили свои рекорды. Отсюда следовало сделать вывод, что по мягкой дорожке ехать легче, стало быть, необходимо ее усовершенствовать и начать на ней испытания в сухую погоду. Кто-то однако был заинтересован в ремонте твердой дорожки, а это был такой довод, против которого все возражения бесполезны. Рутина взяла верх, и еще долгие годы бегали по шоссированной дорожке. И вот через два-три года сын старика Пейча, Александр Николаевич, ставший начальником подотдела испытаний, человек большого честолюбия и самомнения, сделал одно из своих очередных «открытий» – пустил лошадей по мягкой дорожке, рысаки сейчас же повысили свои рекорды, между тем младший Пейч принял мину человека, не желающего из скромности сознаться в том, что совершил великое дело. Зато уж многочисленные клевреты и просто подхалимы стали везде и всюду его превозносить. Они забыли, что этот путь испытания рысаков в Москве давно был придуман другим.

Ратомский совершенно не выносил Пейча-младшего. С осени 1921 года Леонард Францевич стал заведовать на Московском ипподроме двумя тренконюшнями[195] – светлогорской и прилепской. Он утверждал, что фис (сын) является моим заклятым врагом и делает все, чтобы погубить Прилепы и отстранить меня от коннозаводских дел. Я относился с недоверием к этим словам, тем более что Пейч не только был мил и любезен со мною, но даже заискивающе-льстив, а я всегда был склонен видеть в людях хорошие стороны и не замечать плохие, отчего немало пострадал в жизни. Ратомский предупреждал меня, что Пейч мешает и его работе. Так, он не назначал призов тогда, когда это было необходимо, покровительствовал метисам и метизаторам, интриговал в рабочкоме. Ратомский имел с Пейчем два или три крупных столкновения, после чего написал мне письмо в Прилепы. Из письма я понял, что дело серьезное и надо ехать в Москву. Недолго думая, я собрался и налегке, с одним чемоданчиком, отправился на вокзал.

Ратомский жил всё там же, на ипподроме, в небольшом флигельке из двух комнат и кухни. Одну комнату занимал с женой милейший человек, тренер скаковых лошадей некто Жиженков, другую – Ратомский. Входная дверь вела прямо на кухню, и здесь всегда можно было застать жену Жиженкова. Это была полная и жизнерадостная женщина, по-видимому, превосходная хозяйка, так как на кухне все блестело, кастрюли были вытянуты по размерам в ряд и напоминали солдат на параде. На вопрос, дома ли Ратомский, она имела обыкновение, не отвечая, приветливо улыбаться и кивком головы показывала, что он дома. Его комната была крохотная и продолговатая; там всегда был беспорядок, который мы часто видим у холостяков: на столе сушился на газете табак, на подоконнике стояли тарелки с остатками еды и какие-то склянки и банки с лекарствами для лошадей, в углу стояла не всегда убранная койка, два стула и чемодан дополняли обстановку. В комнате царил особый, специфический запах неопрятной старости.

В тот памятный раз Ратомский сейчас же стал хлопотать, чем бы меня угостить, и, несмотря на все мои отказы, откуда-то вытянул заветную плитку шоколада. После этого он перешел к делу и, предварительно взяв с меня слово, что я его не выдам, рассказал, что Пейч написал на меня донос в РКИ, Рабоче-крестьянскую инспекцию, или Рабкрин. Якобы недавно я получил казенные деньги, купил на них красную гостиную, и по этому поводу скоро будет расследование. Я поспешил успокоить старика, сказав, что деньги получил, но истратил их по назначению и никакой красной гостиной не покупал. Я предположил, что тут что-то напутали – вероятно, имеется в виду гостиная в прилепском доме, которая действительно именуется красной, ибо обита бледно-красными шпалерами. Через неделю после этого разговора в Прилепы приехал инспектор из Рабкрина, проверил, куда израсходована полученная сумма, допрашивал меня о красной гостиной и, убедившись, что так называется угловая комната в доме и никакой новой мебели не покупалось, пожал плечами и уехал.

Мы с Ратомским взяли Пейча в оборот (разумеется, не насчет красной гостиной, а по поводу его отношения к тренконюшне) и так приперли его к стене, что он пошел на уступки. Я прямо ему сказал, что ясно вижу его отношение к конюшне, понимаю его политику и в последний раз прошу оставить в покое меня и завод, иначе я приму свои меры и открыто пойду против него. Я имел с ним очень резкое объяснение, упрекнул его в неблагодарности, напомнил, что я его вывел в люди и сделал в свое время редактором «Рысака и Скакуна», что я всегда поддерживал его и был хорош с его отцом. Пейч, по своему обыкновению, все отрицал, бормотал о том, как он меня ценит, и опять заворожил меня. Я с ним примирился, и мы расстались удовлетворительно. Ратомского он оставил в покое, к конюшне отношение свое переменил, со мной был любезен, и только много позднее я понял, что в его лице я всегда буду иметь заклятого врага. Не люблю я всех этих «великих людей» от коннозаводства, безразлично, происходят ли они из Смоленска или с заднего двора бегового ипподрома. Я очень боюсь, что, несмотря на все свое величие, они-таки погубят советское коннозаводство, над чем так ревностно работают уже не первый год.