ОТ РОСЛАВЛЯ ДО МОГИЛЕВА

Снова бредем по неширокому шоссе, недавно омытому холодным октябрьским дождем, плетемся в хвосте длинной колонны. Влажный ветер дует в лицо, мешает идти. Едва держусь на ногах, и то только потому, что с обеих сторон поддерживают друзья — Федя Пименов и Николай Сергеев. Высоко над нашими головами пролетают стаи птиц, без устали машут крыльями, спешат туда, где теплей, — на юг. Нас гонят на запад…

Рославльский лагерь.

Здесь для нас приготовлены нары — новые узкие нары в четыре яруса. Пахло свежеоструганным деревом. Нам троим удалось устроиться рядом на втором этаже. Какое же это блаженство — лежать, вытянув ноги, лежать несколько часов подряд, когда у тебя есть крыша над головой!

Федя и Николай куда-то ушли, а я сразу задремал.

Я услышал треск, но соскочить уже не успел. Нары надо мной проломились и упали со всем грузом человеческих тел. Мне придавило грудь и голову.

Удивительное дело! Сколько раз за последнее время я призывал смерть, а сейчас, когда оказался с ней лицом к лицу, откуда только взялись силы закричать:

— Федя, Коля, где вы?

Они выросли точно из-под земли, и я услышал Николая:

— Держись, браток! — Мощный голос его покрыл шум и стоны. — Стой! Слушай мою команду! Раз, два, взяли! Раз, два, подняли! Раз, два, выше! Федя, тащи его!

В первые минуты я не мог и слова вымолвить, болела грудь, я с трудом дышал. Сергеев обнял меня, прижав к себе, и странно — не я, а он смахнул рукавом шинели набежавшую слезу.

— У, гады! Вырваться бы только из ваших рук, уж тогда посчитаемся!

Проклятия сыпались дождем.

— Надо спасать остальных, — первым напомнил Федя, — хватит распускать нюни.

…Путь на Кричев был последним пешим этапом, оказавшимся нам под силу. В тот день и Сергеев заявил:

— Если сегодня не добудем еды, не смогу дальше двигаться.

Хотя по дороге в нашу колонну вливались новые группы пленных, она все таяла — вдоль дороги оставались лежать десятки тел. Те, кого гитлеровцы не добивали, умирали за ночь от холода.

Будь я один, не подняться бы мне в то утро. Всю ночь мокрый снег вперемежку с дождем не давал уснуть. Первое, что мы увидели на рассвете, был густой туман, что стлался белой пеленой низко над рекой; ее медленно катившиеся воды были едва-едва различимы. На другом, высоком берегу реки виднелся дубовый лесок — его золотистый убор уже заметно поредел. Толстым ковром устилали замерзшую землю полегшие некошеные травы и опавшая листва.

Сегодня конвоиры впервые не обманули нас. У входа в Кричевский лагерь в деревянной постройке выдавали хлеб.

Мы проходили двумя шеренгами. В середине, спина к спине, на невысокой скамье стояли два немца: один пропускал правую шеренгу, другой — левую. В открытые с обеих сторон окна, на обитые белой жестью подоконники, снаружи подавали порции хлеба.

Когда мы подошли к порогу, часовой, стоявший в проходе, повернул к нам голову и крикнул:

— Хальт!

Не так-то просто остановиться, когда в нос бьет кисловатый запах долгожданного хлеба, когда желудок сводит судорога и все в тебе кричит: «Есть!» К тому же сзади напирают такие же изголодавшиеся люди. Николай сделал лишний шаг вперед и раньше времени протянул руку.

— Цурюк! — гаркнул гитлеровец, сверкнув глазами цвета стоячей болотной воды. Он явно не прочь огреть Сергеева нагайкой, в которую вплетены металлические нити, но ему со скамьи до Николая не достать, а слезть, видимо, лень.

Мы оттащили нашего друга назад, но часовой не сводил с него глаз, в которых не утихала злоба. Он двигал мясистыми губами, повторяя без конца:

— Швайн!

У окошка уже никого не было, и все же прошло еще немало времени, пока гитлеровец, помахивая нагайкой, наконец закричал, раздирая широкий жабий рот:

— Ап, ап!

На жести выложено много порций, и взять хочется самую большую, — у Николая рука непроизвольно тянется то к одному, то к другому куску хлеба. Нагайка со свистом рассекла воздух, и Николай схватился обеими руками за лицо. На него сыпались удары, превращая в клочья шинель, добираясь до тела. С рук, прикрывавших лицо, капала кровь. Уклоняясь от ударов, он вертелся во все стороны, но не отступал ни на шаг.

Неожиданно повернулся второй часовой и сильно ударил Николая носком сапога. Он упал. Теперь в воздухе свистели две нагайки.

Мы с Пименовым бросились и прикрыли друга — единственное, что было в наших силах. Сейчас нас изобьют до смерти… Что ж, пусть смерть… Только жаль, что мы так и не попробовали хлеба.

Двое подававших хлеб на подоконник подбежали, растолкали нас и оттащили Николая туда, где стояли уже получившие свою долю.

Мы с Федей протянули обмороженные руки. Пальцы не гнулись, и все же, как мне казалось, я захватил самую большую порцию, но какая же она маленькая… Это были приплюснутые ломтики хлеба из смеси отрубей с тертым картофелем. Верхняя корка, вся испещренная трещинами, напоминала землю после долгой засухи, в нижней было полно щепок и угольков, мякиш же представлял собой темную сырую массу, местами тягучую, как резина, а местами сыпучую, как песок. И все-таки мы держали в руках нечто называемое хлебом, его можно взять в рот, пожевать, затем, оцарапав нёбо, проглотить. Он пройдет в горло, раздирая его, и, словно камень, провалится в пищевод.

Мы отошли в сторонку, разделили две наши порции на три равные доли. Бережно, чтобы не пропала ни одна крошка, Федя повернулся к нам спиной и, положив одну порцию в пилотку, крикнул:

— Кому?

Отвечал я:

— Николаю!

Сергеев схватил пилотку и вмиг набил рот липким хлебом.

— Кому? — продолжал Федя.

— Тебе!

Пименов отломил маленький кусочек и скрюченной пятерней медленно отправил его в рот, стараясь не уронить ни крошки.

Больше я не в силах ждать. Я схватил свой ломтик. Когда от него ничего не осталось, я поднял глаза и увидел, что Николай стоит к нам спиной. На нас глядело множество голодных глаз.

Никто не заметил, как в черную полузамерзшую лужу начали падать редкие белые снежинки.

Кричевский лагерь находился на территории бывшего цементного завода.

Такой тесноты и грязи, как здесь, мы еще нигде не видели. Но тут давали через день по куску хлеба и ежедневно — порцию баланды.

Мы долго искали место, где бы присесть, пока не забрели в большой подвал, где остатки старого угля, перемешанного со шлаком и цементом, покрывали весь пол.

Мы так извозились в угле, что едва узнавали друг друга. У нас даже зубы почернели. Некоторые лежали здесь уже вторую неделю без еды, без воздуха, не в силах подняться.

Минут двадцать мы бродили по подвалу, наступая на ноги, на скрюченные тела. В середине у толстого столба, подпиравшего потолок, устроились трое, свободно растянувшись во всю длину. Сергеев направился туда. Кто-то нас предупредил, что разлегшиеся у столба — негодяи, способные на любое преступление. Они хвастали, что добровольно сдались в плен, поэтому, дескать, им и полагается больше места, чем остальным.

На исполосованном нагайкой лице Николая яростно сверкали глаза, на щеке вздрагивала жилка, широко раздувались ноздри. Я знаю — теперь его никакая сила не удержит. Мы едва поспевали за ним.

— А ну-ка, подвиньтесь! — В голосе Николая звучала неприкрытая злоба.

В ответ ни звука.

Сергеев наклонился, и один из лежавших отлетел, перекатываясь, словно мяч. Другой едва успел подняться, как Николай нанес ему один за другим два сильных удара кулаком. Теперь рядом с Сергеевым стояли не только мы с Пименовым, но и десятки людей, не нашедших места.

Те трое быстро убрались.

Я сидел, поджав под себя ноги, упершись спиной в столб. Меня ощутимо покидали силы — съеденный хлеб не спас. Подбитый глаз так заплыл, что не поднять века. Кругом стоял неумолчный глухой гул, словно к моему уху кто-то приложил гигантскую морскую раковину.

Но вот шум начал стихать. Я удивился. Какая сила смогла утихомирить эту взбудораженную массу? И тут до меня донеслись чудесные звуки. Как странно было слышать их здесь… Кто-то пел. Кажется, в жизни мне не довелось слышать более красивого голоса. Неведомый певец закончил какую-то знакомую арию и сразу же запел «Широка страна моя родная». Постой, постой… Теперь могу поклясться, что именно в его исполнении я слышал эту песню много раз по радио. Я поднял голову и увидел худого, изможденного человека. Его тонкие пальцы нервно вздрагивали, будто бегая по клавишам. Прервав на минуту пение, он сообщил:

— Врачи запрещают петь, а я их обманываю — пою, видите, пою, сколько хочу…

— Он был известным певцом, — рассказывал кто-то из знавших его, — сам вызвался поехать с концертной бригадой на фронт, и вот…

Сергеев куда-то вышел. Трудно сказать, сколько времени он отсутствовал. Я задремал, положив голову Феде на ноги. Разбудило меня чье-то прикосновение: это была холодная, колючая щека Николая.

— У тебя жар?

— Не знаю. Куда ты уходил?

— Спи. Завтра расскажу.

— Завтра? Завтра я не встану.

— И Федя так считает…

После недолгой паузы Сергеев добавил:

— И я недолго протяну. Видишь, весь опух, это не от побоев. Только ему, — Коля показал на спящего Пименова, — только ему, быть может, удастся вырваться отсюда.

Рано утром Федя с Колей помогли мне подняться, взяли с обеих сторон под руки, и мы втроем встали в очередь. В этот день нам повезло — каждый получил пайку хлеба и черпак баланды. А Сергеев даже ухитрился снова встать в очередь и получить вторую порцию баланды.

Мы только успели поесть, как группа гитлеровцев окружила человек сто, в том числе нас, и погнала к выходу.

Куда теперь? Хорошо хоть, что мы по-прежнему вместе.

Наша группа была последней из тех, кого привели к железной дороге, где формировался эшелон военнопленных. В середине товарного состава только один пассажирский вагон, в нем, очевидно, будет находиться охрана. Нас, человек пятнадцать, подвели к переполненному вагону.

— Почему все сгрудились у дверей? — спросил офицер.

— Яблоку упасть негде! — ответили голоса.

— Сейчас проверим.

Два конвоира сняли с плеч винтовки и начали прикладами бить людей, стоявших у дверей вагона. Когда освободилось немного места, стали бить нас.

— Ап! Ап!

Тех, что шли позади, били смертным боем, но дальше двигаться было некуда.

— Вот теперь, — хохотали гитлеровцы, чрезвычайно довольные своей проделкой, — теперь мы убедились, что действительно больше места нет.

Со скрипом и скрежетом закрылась за нами дверь вагона. Мы слышали, как снаружи, визжа, пролезала в скобы задвижка. Три вагонных люка были забиты жестью и досками, только одно окно, зарешеченное, пропускало узкую полоску света и тонкую струю воздуха.

Не прошло и получаса, как изо всех вагонов понесся душераздирающий вопль:

— Воздуху! Воздуху! Задыхаемся!

В дверь нашего вагона постучали чем-то тяжелым.

— Ахтунг! Ахтунг! Не стучать и не кричать, иначе откроем огонь!

— Стреляйте! Лучше умереть от пули, чем от удушья.

По резкому толчку и гулкому перестуку можно было догадаться, что к эшелону прицепили паровоз. Он рванулся вперед, потом неожиданно попятился. Послышалось лязганье буферов. Загромыхали вагоны. Но упасть невозможно, так плотно мы прижаты друг к другу.

С нами сыграли еще одну злую штуку — эшелон загнали на запасный путь, в какой-то тупик. Сколько здесь не кричи, сколько ни стучи, никто не услышит. От окна нам удалось отодрать жесть. Но доски, как выбить доски? У одного из пленных нашлась железка, похожая на долото.

— Давай сюда! — потребовал Сергеев.

Николай уперся головой в стену вагона, а Пименову, вооруженному железкой, помогли взобраться к нему на плечи. Чтобы отвлечь внимание часовых, все застучали и закричали еще громче. Феде тем временем удалось выбить доски и открыть люк.

Едва он успел слезть, как над нашими головами засвистели пули. Но дело было сделано. За эту «операцию» нам троим предоставили место у открытого люка.

Все же, когда мы прибыли в Могилев и открыли дверь, в нашем вагоне были задохнувшиеся.

И вот перед глазами предстал большой железнодорожный узел, забитый военными эшелонами. Позднее мы увидели и раскинувшийся на высоких холмах город, омываемый с двух сторон Днепром.