«ТРА-ЛЯ-ЛЯ»

В лазарет поступил старшина музыкального взвода — длинноногий парень с густой шапкой вьющихся белокурых волос. Он ловок, силен, будто все тело у него состоит из одних лишь тренированных мышц. Но даже туго затянутый ремнем, застегнутый на все пуговицы и крючки, он выглядит рубахой-парнем, у которого что на уме, то и на языке, человеком, не способным на серьезный разговор. Именно поэтому он чувствует себя везде как дома. За несколько часов он перезнакомился со всеми. Однако не пойму: почему у него тогда такие глубокие глаза и высокий, умный лоб?

О чем бы он ни говорил, всегда сворачивает на одно — на женщин. Ими заняты не только его сердце, но все его помыслы. Если верить ему, они платят той же монетой. Сам главврач присаживается на койку старшины и прислушивается к его болтовне. До смеха Крамец не нисходит, а только улыбается одной половиной рта.

— Ну-ка, донжуан, расскажи нам еще что-нибудь!

«Донжуан» — человек не гордый, долго упрашивать его не приходится. Разных любовных историй, выдуманных и настоящих, у него вагон и маленькая тележка.

Меня послали сгружать дрова с подводы, которую привел низкорослый, круглолицый мужик со свисающими седыми усами, в лаптях и домотканой холщовой рубахе. В руках у него ломоть хлеба и темная бутыль с молоком.

Дрова сняты с телеги. Теперь возница ждет «бумагу», не то эти черти ему не поверят, что он «сполнил повинность». А пока он мне помогает перетаскивать и складывать дрова. Мое внимание привлекает молодая, коротко, по-мальчишески, подстриженная женщина, стоящая у калитки. Она щелкает семечки, во все стороны сплевывая шелуху. Губы у нее ярко накрашены, и улыбка кажется приклеенной к ним. Дешевым блеском сверкают большие медные серьги. Она просит вызвать Константина Мальцева. Сразу догадываюсь, что это старшина музыкального взвода.

Нашел я его в палате тяжелобольных. Те, что здесь лежат, похожи на мертвецов. Здесь его паясничанье не имело бы успеха. Кажется, он это и сам понял. В руках у него несколько пожелтевших страниц «Тараса Бульбы», которые Саша Мурашов на днях нашел на чердаке.

Как перебить его сейчас, когда он читает, как четыре дня подряд атаман и его казаки боролись, отбиваясь каменьями и кирпичами от врага… Не стал бы Тарас искать утерянную люльку, может быть, и ему удалось бы спастись, да не хотел атаман, чтобы даже люлька попала ляхам в руки.

Тут-то и набежали злые вороги и схватили его под могучие плечи, притянули его к древесному стволу, гвоздем прибили ему руки и, приподняв его повыше, чтобы повсюду был виден казак, принялись тут же раскладывать под деревом костер. Но не на костер смотрел Тарас, не об огне он думал, которым собирались сжечь его; глядел он, сердечный, в ту сторону, где отстреливались казаки: ему с высоты все было видно как на ладони.

…А уже огонь подымался над костром, захватывал его ноги и расстилался пламенем по дереву… Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!

Читал Мальцев медленно, и даже паузы были многозначительны, словно он и слушатели использовали эти минуты, чтобы вдуматься в каждое слово. Когда он кончил, я спросил:

— Вы Константин Мальцев?

Он встал, потянулся, и бездумный взгляд его скользнул по мне, словно не видя. Трудно было поверить, что это он только что так проникновенно читал «Тараса Бульбу».

— Допустим. Не собираешься ли ты получить с меня прошлогодний долг?

— Ничего не собираюсь. Вас вызывает женщина.

— Тра-ля-ля! — замурлыкал он, как мартовский кот. — Вот это я люблю.

Он достал из кармана зеркальце, расческу и начал прихорашиваться. Догнав меня на лестнице, схватил за плечо.

— Как ты думаешь, кем я был до войны?

— Клоуном в провинциальном цирке.

— Молодец. Ну, а в армии?

— Откуда мне знать? Небось тоже музыкантом.

— Пехота, стой и слушай. Был я агрономом, а в армии минером. Примечаю, не очень ты мне веришь. Ну и не надо. В протоколе будет записано: «Стороны остались при своем мнении». А теперь отчаливай. Сама Матильда, собственной персоной, ждет меня.

Когда Мальцев, напевая разухабистую песенку, появился во дворе, Шумов угощал Матильду сигаретой и воровато поглаживал ее обнаженную руку.

— Мальчик, исчезни! — прогнал его Мальцев. А Матильде, хотя даже непосвященному было видно, что они понимают друг друга с полуслова, он приказал отойти подальше от калитки, поскольку «там, где любовь, третий лишний». Они перекинулись несколькими словами, и она ушла, напоследок одарив Степана кокетливой улыбкой.

— Быстро же ты с ней столковался, — позавидовал Шумов.

— Что нам, малярам? Раз, два — и в дамки. Надо, мальчик, уметь. Вот что!

Мальцев подошел к лошадке, запряженной в воз с дровами, погладил ее, осмотрел затянутый бельмом глаз, из которого медленно выкатилась слеза, заглянул в рот.

— Ты, парень, не собираешься ли выменять моего рысака? — насмешливо спросил мужик, извлекая из глубокого кармана кресало и трут.

— Нет, дяденька. Повернул не туда — не пеняй на коня. Скажи-ка мне лучше, откуда дрова?

Мне и в голову тогда не пришло, что эти слова могут иметь какой-то тайный смысл. Крестьянин посмотрел на Мальцева исподлобья и, по-видимому, только для того, чтобы тот отвязался, буркнул:

— Из лесу.

— Это, дядь, мы и так понимаем. Я сам лесовик. Далеко ли тот лес?

— А тебе не все равно? Может, ты меня жалеешь?

— Да.

Крестьянин покачал головой, презрительно и горько улыбнувшись, и, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Пожалел волк овцу. Ты себя лучше пожалей. Пошел, гнедой, — крикнул он так громко, что конь вздрогнул и натянул рогожные вожжи.

С тяжелым бревном на плечах я выпрямился и заглянул Мальцеву в глаза. Пустота. Никаких следов стыда, угрызения совести. Еще минута — и я услышу его обычное беспечное «тра-ля-ля». Но он спрашивает:

— Откуда ты?

— Из Москвы.

— Как звать?

Поворачиваюсь к нему спиной якобы для того, чтобы взять еще одно бревно, и отвечаю:

— Как назвали.

Мой ответ не обидел его. Он продолжает задавать вопросы:

— Зачем привезли дрова?

— Вон идет унтер-офицер Аверов. Он старший по лазарету, спросите у него.

Но Мальцев, оказывается, упрям. Он не отстает от меня:

— Может быть, я с ним разговаривать не желаю?

— А со мной желаете?

— Желаю.

— Странно.

— Фью-ю-ю! — сложил он губы бантиком и свистнул. — А ты что думал? Нынче такое время, что не все следует принимать за чистую монету. Я тебя спрашиваю: зачем сюда привезли дрова?

В голове закружились бешеным хороводом мысли. А может, все это обман и вовсе он не тот, за кого себя выдает? Не пустой балагур и бабник? Заглянуть ведь можно только в глаза, а не в душу. Как можно спокойнее отвечаю на его вопрос:

— Мостить пол в дезкамере будем.

— Дрова — топливо, а не асфальт, — жмурит он веселые, озорные глаза.

Вот пристал. Как банный лист. Не повторилась бы опять история с «латой». В плену, как никогда и нигде, я старался заранее обдумать не только каждый шаг, но и каждое слово. Объясню ему, может, наконец отвяжется:

— В сарае есть целый ящик гудрона. Еще привезут песок и котел, в чем варить гудрон.

— Бонжур, покедова, — прощается он со мной, махнув напоследок рукой. — Очень я любил смолить столбы. И еще любил ночевать в лесу. Вспомнишь, как солнце вставало из-за деревьев, аж сердце зайдется. Эх, пехота, пехота, ты небось и не знаешь, что васильки пахнут медом, а незабудки голубее летнего неба.

Только Мальцев ушел, как тут же словно из-под земли вырос Шумов.

— О чем он с тобой говорил?

Вот любитель совать нос в чужие дела!

— О чем? О тра-ля-ля.

— Ха-ха-ха, — Степу душил злой смех, — князь в рваных портках.

Крамец, Аверов, Шумов и несколько «аристократов» из среды больных режутся до поздней ночи в «очко». Больные из кожи вон лезут, чтобы проиграть Пипину, но стараются оставить несколько монет про запас для себя. Им хорошо известно, что главврач не любит выписывать из лазарета картежников, у которых в кармане еще водятся деньжата. Мальцев проиграл Пипину несколько последних помятых ассигнаций, за что получил разрешение отправиться на любовное свидание. Так он и сказал:

— За свое удовольствие я буду платить немецкими марками. Хотите знать, кто мне их даст? Отвечаю: «Кто может сравниться с Матильдой моей!» Тра-ля-ля.

В палате тяжелобольных лежат три истощенных высохших, как мумии, человека. Они слабы и беспомощны, как дети, делающие первые шаги. Передвигаясь, цепляются за стенки, за койки, за дверные косяки, но костлявые пальцы не слушаются. У одного, его фамилия Забара, туберкулез. Он тяжело, со страшным хрипом дышит остатками легких. Временами ему легче: значит, фельдшер, смилостивившись, не пожалел кодеина, извлек шприцем жидкость из плевры и ввел лекарство, хотя Крамец и запретил это делать. Оказалось, нет необходимого лекарства. Его сколько угодно в любом немецком госпитале, но не здесь. А впрочем, может, Пипин и получает его, да сбывает на сторону.

Один-единственный раз Карл проявил внимание к этому больному. В палату он не зашел, а, стоя на пороге, у открытой двери, спросил Анатолия Леонидовича, заместителя Крамеца:

— Откуда эта болезнь?

— От голода, холода, сырости, грязи…

— Доктор, — прервал его нетерпеливо гитлеровец, — такие сказки рассказывайте кому угодно, а не мне. Я сам валялся в окопах и знаю: кто выжил, того ничего не берет. Скажите-ка лучше, что нужно, чтобы он быстро выздоровел, а не нежился здесь, как у Христа за пазухой?

— Что? Витамины нужны, молоко, сливки, еще лучше кумыс. А главное — свежий воздух и абсолютный покой. Я просил бы, чтобы его, хотя бы временно, перевели в немецкий госпиталь. Требуется хирургическое вмешательство.

Стоящий тут же по стойке «смирно» Аверов в замешательстве. Перевести? Опасно. Поэтому он медленно подбирает нужные слова.

— Исключается. Хватит! — В единственном глазу Карла сверкнул недобрый огонек. — Молока и сливок не хватает для нас, немцев. Я не уверен, что он заслуживает колодезной воды. Скажите: сам он выкарабкается? Служить сможет?

— Наверняка не знаю. Бывает, что гной из плевры прорывается в бронхи и больной его выхаркивает.

— Снова плевра, бронхи, всякие идиотские слова. Я спрашиваю, что вы делаете, чтобы убедиться — туда или сюда.

— Пищу он у нас получает только холодную. Вот видите, около него, на стуле, стакан воды с разведенной в ней чайной ложечкой соли. Еще он получает у нас микстуру. И это, кажется, все. Ну конечно, санитары вытирают его, когда он потеет.

— Ясно. Толку от него что от иголки без ушка. В дальнейшем сыпьте поменьше соли. Микстуру давайте реже, а вытирать его можете. Так действовать, пока я не сообщу решение шефа.

У остальных двух больных диагноз, с которым сюда привозят десятки молодых людей, — дистрофия, результат длительного голодания. О них Карл тоже справлялся у Крамеца и, узнав об их состоянии, бросил брезгливо:

— Если к строевой службе они уже не будут годны, зачем же их здесь держат?

В свободные часы, которые так редко выпадают на мою долю, я забираюсь либо на чердак, где у меня есть свой, только мне принадлежащий уголок тишины, либо лежу в палате для тяжелобольных на полу. Здесь я себя чувствую в большей безопасности, чем на нарах в комнате, где живут санитары. Вот и сейчас я забрался в дальний угол. Луна заглядывает в окно, и на полу, между койками, стелется бледная полоса света. Я лежу тихо-тихо в темноте и пытаюсь уснуть, но думы одолевают меня.

А думать есть о чем…

Говорят, на днях «добровольцы» впервые будут участвовать в операции против партизан. Как же поведут себя вчерашние советские военнопленные?

Может, думаю я, уже существует подпольная группа, по чьему приказу будут уничтожены немецкие инструкторы и их прихвостни — Миронов, Малинин и иже с ними, а также банда белогвардейцев. Присоединятся ли нынешние «добровольцы» к партизанам? Не сомневаюсь, что об этом мечтает не один только Хромов. Но если кто-нибудь и лелеет такую мечту — держит язык за зубами. Здесь открывать душу опасно.

И еще одна мысль не дает мне покоя. Стефа, мать Тамары. Почему она не появляется? Надо бы с ней переговорить. Может, ей известно, — как предупредить партизан, что фашисты собираются напасть на них.

— Спишь? — шепотом спрашивает меня Забара.

— Нет.

— Помоги мне, браток, в последний раз помыться.

— Сейчас. Но почему, Алексей Николаевич, в последний раз? Может, на вас подействовала болтовня Крамеца?

— Глупости. Даже он сам, слизняк Пипин, знает, что его слова немногого стоят. Просто нас на днях из этой палаты куда-то увезут.

— Куда? — смятенно обронил я ненужный вопрос.

Будничным голосом, будто констатируя ничем не примечательный факт, Забара ответил:

— Возможно, обратно в лагерь для военнопленных, а вернее всего, в ближайшем рву расстреляют.

— Вы бредите. Дайте-ка вашу руку.

— Температура у меня такая же, как всегда в это время. Но я уже одной ногой в могиле, и врать своему человеку не хочется и не могу.

— Алексей Николаевич, не понимаю, кто вам мог об этом сказать? Карл? Шумов?

— Хороший человек.

— Вы уверены, что это хороший человек? Если вы имеете в виду хлюста, который сегодня у вас сидел, тогда я ничего не понимаю. По-моему, он за юбку отца с матерью продаст.

— Ошибаешься. Твоя осторожность мне нравится. Но здесь легко стать трусом, которого пугает собственная тень. Излишняя осторожность может тебе только повредить.

— В чем, Алексей Николаевич?

— Таких вопросов не задают. Согласен?

— Да. И все же мне очень нужно знать, должен ли я изменить мнение об этом человеке.

— Должен. Он, правда, поет, как соловей, но кусается, как волк, и знает, кого кусать. Сам в этом убедишься. А пока суд да дело, если он тебя о чем-нибудь попросит, постарайся выполнить. Считай, что ты это делаешь для меня.

Около полуночи Забара попросил меня спуститься на первый этаж, в маленькую палату на двоих, и посмотреть, не вернулся ли Мальцев.

— Только смотри в оба. Под одеялом может оказаться его свернутая шинель.

Хорошо, что Забара меня предупредил. Под одеялом лежал не Мальцев и даже не его шинель, а чернявый парень с лохматой шевелюрой и курносым носом. Парня этого я видел здесь впервые.