«БУДЬ ЗДОРОВ, ПЕХОТА!»
И снова мы шагаем вдоль левого берега Оки, но на сей раз уже не из Серпухова, а обратно: получен приказ перебираться из летнего лагеря в казармы.
Находясь все время в лесу, мы и не заметили, как изменился за последние дни его наряд. Деревья ведь раздеваются не сразу, а постепенно, и каждое по-своему, на свой лад. У одного почти все листья уже багряные, винно-красные, другое сплошь пожелтело, а третье стоит совсем еще зеленое: сентябрь был теплый, в иные дни даже слышно было, как стрекочут кузнечики. Листья, падая, тихо шелестят, перешептываются печально, будто прощаются навсегда. Откуда-то примчался осенний ветер, и они тут же вздрогнули, оживились. А вот и Ока глухо заворчала, взбурлила, плеснула волной на наши пыльные кирзовые сапоги. Событие не бог весть какое, но поскольку Олег Юренев отскочил в сторону и кто-то рассмеялся, мы приготовились, что наш строгий Малихин накажет за это весь взвод, — привыкли уже, что любое, самое пустяковое, происшествие не оставляет без внимания. Ну, а сейчас? В реку он, конечно, нас не загонит, ибо должен привести в город в сухом и чистом виде, зато гнать будет так, что земля убежит из-под ног. После такого марша нас уже мало трогает золотая роскошь леса. Вроде только что было это, было наяву, — и вдруг словно кануло в небытие; недавно он изумлял нас удивительной игрой красок, а сейчас кажется, что это самые обыкновенные деревья, какими они и должны быть осенью. И я не могу понять, как Олег еще в состоянии ворочать языком и ответить на вопрос Малихина:
— Сегодня, товарищ лейтенант, среда, первое октября.
— Так вот, запомните эту дату и больше не пугайтесь пригоршни воды.
— Есть не пугаться!
А ведь Олег очень изменился. И что с того, что отскочил от пригоршни воды? Ведь и деревья тоже не сразу освобождаются от старой одежды…
Нас разместили в большом зрительном зале клуба текстильной фабрики. Здесь мы спим, а почти весь день проводим в поле. Как ни трудны занятия по тактике, которые проводит Ивашин, мы понимаем, что они крайне необходимы. Но эта бесконечная маршировка… Право, же, лучше было бы использовать эти часы, чтоб как следует ознакомить нас с пулеметами и минометами, тем более что некоторые из нас до сих пор не умеют разобрать замок пулемета. Елисееву Малихин объяснил, что отступать от утвержденной программы никому не позволено, и все же, когда наш взвод оказывается один в поле, лейтенант позволяет себе — надо полагать, с разрешения Ивашина — «перепутать» занятия и, вместо того чтоб снова и снова учить нас маршировать, приказывает выставить чучела и протыкать их одно за другим штыками. Немало пота пришлось нам пролить, пока мы наконец услышали от него долгожданные слова: «Штыком и прикладом действуете неплохо».
День только-только занялся, а мы уже на плацу. Сотни лет тому назад здесь был построен белокаменный, с пятью башнями кремль, и так хорошо сейчас смотреть на эти остроконечные башни. Солнце не по-осеннему расщедрилось, в воздухе повисли белые нити паутины. Стаи птиц тянутся на юг и кричат грустно, будто не хотят расставаться, будто зовут с собой. А нам, видно, сейчас снова придется подняться, снова «штурмовать» крепость. Впрочем, Ивашин словно бы забыл о нас. Он беседует в сторонке с политруком в длинной шинели нараспашку, который стоит, опираясь на костыль.
Но вот раздается команда:
— Рота, встать! Построиться!
Мы стоим взвод к взводу — два в длину, два в ширину — и не можем оторвать глаз от ордена Красного Знамени, что блестит на груди раненого политрука.
Так, как он, с нами еще никто не разговаривал, даже батальонный комиссар, его слово доходит до сердца.
— Командирами вы станете не тогда, когда вам прочтут соответствующий приказ и выдадут кубики, наганы или пистолеты, — говорит политрук, — но лишь тогда, когда вы победите в себе страх перед врагом. Я видел, как взвод красноармейцев выбил из деревни и погнал назад целый батальон фашистов, вооруженных до зубов. Вот это и есть бесстрашие.
Да, у немцев много самолетов, танков, пушек и еще больше минометов. И каждый командир обязан знать, как уберечь своих солдат от вражеского огня. Да, это война моторов, но последнее слово остается все-таки за пехотой, а наша пехота сильнее немецкой, и винтовками мы уложим их скорее, чем они нас автоматами. Чтобы освободиться от страха, необходимо всадить в фашиста хотя бы одну пулю.
Мы отступаем, это правда, но с каждым днем немцам становится все труднее. Наш фронтовик уже перестает бояться врага, а враг, наоборот, заражается этой гибельной бациллой. И для него это куда опаснее, потому что его солдаты пришли сюда как грабители, а мы защищаем свою землю, своих родителей и детей. Человек, защищающий свою жизнь, свободу, может гораздо больше того, кто на нее покушается.
Любой грабитель храбр лишь до тех пор, пока не получает сдачи… Но это вы знаете и без меня. Ваш старший лейтенант попросил меня рассказать несколько фронтовых эпизодов, а я сказал то, что сейчас, думается мне, самое важное.
«Когда вы победите страх перед немцем»… Каждый день мы слушаем и читаем о мужестве, смелости, бесстрашии, и слово это, бесстрашие, почему-то означало для нас героизм. Но пришел политрук, заговорил — и оно получило первоначальный смысл: без страха. Только-то и всего! Каждому из нас хочется как можно быстрее попасть на фронт, и, естественно, каждый считает, что он не трус, а если уж начистоту, втайне мечтает совершить героический поступок, подвиг. И вот оказывается, что прежде всего мы должны победить в себе самый обыкновенный страх! Что ж, если вдуматься, политрук прав, но зачем ему понадобилось это подчеркивать? Или он полагает, что мы в первом же бою повернем назад оглобли, покажем врагу спину? Нет, наверняка он так не думает, просто объяснил нам в нескольких словах азбуку боя.
Прошло совсем немного времени, и мы в этом убедились.
Среди бела дня снова тревога. Не только в летнем лагере у деревни Лужки, но и за пять дней в Серпухове к учебной тревоге мы привыкли. Но сегодня, надеялись мы, обойдется без нее. Сегодня воскресенье, и ко многим курсантам из Москвы и других ближайших городов приехали родственники и знакомые. Из клубного двора, однако, на этот раз никого не выпустили, люди стояли по обе стороны забора, тесно прижавшись друг к другу, говорили и никак не могли наговориться…
Но прозвучала тревога, и гражданских попросили отойти. Война и их приучила к дисциплине — отступили послушно, не спуская глаз со своих близких.
Ко мне сегодня пришел мой товарищ, младший лейтенант. До войны он учился в военно-воздушной академии, а как только началась война, его послали в серпуховскую авиашколу. Теперь он посылает рапорт за рапортом, требуя, чтоб его немедленно отправили на фронт. Мой товарищ уверен, что попадет туда раньше меня. Я успеваю сказать ему:
— Кажется, это и правда не учебная тревога… Прошу тебя, если мы в ближайшие два-три дня не вернемся, зайди, когда будешь в Москве, к…
Взвыли фабричные трубы и сирены. Зенитки открыли огонь. Товарищ мой, кивнув на прощанье, бросился бежать в свою часть, а мы, плечо к плечу, зашагали к вокзалу.
Через несколько часов, когда спустились сумерки, мы уже были в Подольске, где нас ждали товарные вагоны.
…Эшелон долго курсирует по окружной железной дороге. Щели в вагонах такие, что можно руку просунуть, дует порывистый холодный ветер, а одеты мы по-летнему. Ну, ничего, пока еще вполне терпимо. «Спать!» — приказывает нам Малихин, и через минуту уже слышится его храп. Я лежу между Юреневым и Пименовым. Олег шепчет мне на ухо:
— В Подольске я бросил письмецо, пусть мама знает, что пока мы все вместе. Писал в темноте, но она разберет. А ты кому писал открытку?
— Брату.
— Он уже на фронте?
— Не знаю. Его тоже послали в училище недалеко от Москвы.
— Может так случиться, — говорит Олег задумчиво, — что вы оба попадете на один участок, даже на одну оборонительную линию. Или, скажем, ты на первую, а он на вторую. Один другого сменит на передовой, и никто из вас об этом не узнает…
— Ну и фантазер же ты, Олег! Прямо лучше соловья поешь.
— И поэтому тебе не нравлюсь?
— Ты же не девушка, чтоб нравиться.
— Малихину я сперва не понравился, это точно. Что ж, его можно понять. Я такой вояка… А вот тебе, Феде, Юре, Виктору, знаю, понравился с первого дня.
— Идиот ты, честное слово!
— А ты, дружище, знаешь, откуда происходит слово «идиот»?
— Не знаю и знать не хочу, отстань!
— Вот когда меня ранят, тогда я к тебе по-настоящему пристану.
— А что, уже и коленки дрожат?
— А у тебя?
— Пока нет.
— И у меня нет. Хочешь кусочек хлеба? На, откуси, остальное передай Феде.
— Давно бы так, а то болтаешь всякую чепуху.
Сергеев тут же поднимает голову:
— Сами жрут, а что я не ужинал, так до этого никому нет дела!
— Я думал, ты давно спишь, — пытается оправдаться Олег. — Да тебе этого кусочка и на один зуб не хватило бы.
— Думал… Больно много, профессор, ты думаешь!
Николай наверняка еще долго ворчал бы, но Федя с сердечностью и дружелюбием старшего брата посоветовал ему приткнуться головой к «сидору» и закрыть рот. Николай подчиняется: слово Пименова для него все равно что приказ Ивашина.
Около десяти утра эшелон остановился, и нам приказали освободить вагоны. Мы думали, что за эти больше чем полсуток уехали невесть куда, а оказалось, прибыли всего лишь в Малоярославец. Дальние подступы к Москве, стало быть, не так уж далеки — всего 124 километра. Городок на правом берегу узкой реки выглядит безлюдным, опустевшим. Кажется, что две магистрали, сходящиеся здесь, — Московская железная дорога и шоссе на Брест, которое еще сто лет назад связало Москву с Варшавой, — законсервированы навечно. А ведь не надо быть стратегом, чтобы понять: это — важнейшие магистрали, соединяющие столицу с южными и западными частями страны.
Недалеко от вокзала возвышается земляная насыпь, в которую вделана деревянная дверь, — видимо, своего рода холодильник. Мы забрались на горку, пропитанную мазутом и присыпанную сверху угольной пылью, и ждем дальнейших распоряжений. Откуда-то прилетел свежий ветерок, и светло-голубая дикая астра на краю насыпи вздрогнула, склонилась. Я лежу, упершись локтем в землю, и слышу, как Сергеев с упреком говорит Бокову:
— Да кто это выбрасывает чуть ли не половину папиросы? Вон сколько еще раз я затянусь! Видал? Так надо курить на фронте…
Доносятся отзвуки взрывов. Неужели мы и правда на передовой? Неужели фашисты где-то совсем рядом? Ну что ж, если придется отдать даже этот холм, на котором мы сейчас сидим, они за это дорого заплатят… А впрочем, почему отдать? Врыться как следует в землю, вцепиться в нее, и никто и близко не подступит. Нас не учили отступать. Нас учили отбивать атаки и гнать, гнать врага назад… Да, но этому учили и тех командиров, которых война застала на границе, и все же им пришлось отступить на сотни километров в глубь страны: и теперь они дерутся за каждую такую вот маленькую горку, и это куда труднее, чем наступать.
…Кто там забавляется? Тоже мне, нашел подходящее время. Чьи-то шершавые ладони крепко обхватили мой лоб, так, чтоб не смог повернуть голову, чьи-то пальцы до боли сжали глаза и ослепили их. Проделка удалась — я сидел задумавшись, а шутник, видно, подошел тихо.
В детстве мы любили эту игру. Пока не назовешь имя того, в чьи руки попал, и надеяться нечего, что тебя освободят, разве что вслух признаешься: «Сдаюсь!» Бывало, что и узнаешь, кто тебя обхватил, но не хочется расставаться с нежными девичьими руками, вот и принимаешься называть все имена, какие только приходят в голову, лишь бы продлить удовольствие. Несколько мгновений сна наяву…
И все же кто это? Если кто-нибудь из наших курсантов, Елисеев наверняка бы прикрикнул на него. Глаза мои закрыты, зато руки свободны, потому завожу их назад и принимаюсь обшаривать человека, что стоит за моей спиной. Шинель у него точно такая, как у нас, сапоги же получше, не кирзовые. Выше ремня руки не достают, так что нечего и стараться. А страсть как охота побыстрее узнать, кто это! Слова Олега, что могу встретиться здесь со своим братом, все-таки запали в голову…
Ну, сколько же можно! Видно, он думает, что я и не попытаюсь вырваться, да только зря надеется, «сдаюсь» я ни за что не скажу. Впрочем, силу применять уже ни к чему, глаза мои, наконец, открыты, я резко поворачиваю голову — и вижу перед собой Сеню Иоффе. Вижу — и чуть не захлебываюсь от неожиданной радости.
Потом мы сидим друг перед другом, лицом к лицу. Сеня, как всегда, добродушный, улыбающийся, красивые большие глаза, черные, как сажа. Он спрашивает:
— Чего это ты так удивился? Ведь знал, что я в Подольском артиллерийском. Или думал, только вас сюда привезли? Рано или поздно мы должны были встретиться… Наш артдивизион выступает по направлению к Юхнову. — Сеня залихватски сдвигает пилотку на ухо, глубоко затягивается папиросой и, нагнувшись ко мне, продолжает: — Говорят, две наши батареи и отряд ваших курсантов с самого рассвета ведут там бой. Они еще вчера выехали из Подольска на двадцати четырех грузовиках… Туда и начальство наше подалось… Вами генерал командует, а наш хоть и полковник, но будь спокоен. Уж ему-то на своем веку пришлось повоевать. Эта для него четвертая. Понял? Сняли, говорят, с передовой и, как одного из лучших артиллеристов, приказали нас обучать. Так ли все это, не ручаюсь, но что наш полковник Иван Семенович Стрельбицкий командир стоящий, это уж точно… Слушай, хочешь почитать письмо от отца? Он и тебе привет передает. — Сеня бросает на землю окурок. — Был недалеко от Куйбышева, а сейчас наверняка уже на фронте. Можешь представить моего отца сапером? Вот так, друг мой…
Друг… Я бы не сказал, что дружба наша с Сеней вспыхнула сразу, как только мы познакомились, но одно могу сказать твердо: она не погаснет, пока будем живы. Что же касается его отца… Я вполне могу представить Меера Исааковича сапером и знаю, что если ему прикажут взорвать мост, он сделает это так же аккуратно, как раскраивает костюм. Сапер — профессия опасная, но ведь никто его за полы не тянул, ушел на фронт сам, добровольцем. Надо бы рассказать Сене о разговоре, что был у меня с его отцом в электричке, передать его слова: «Пока все не будет как надо, по мерке, к ножницам не притронусь… буду стрелять…»
Да, надо рассказать об этом Сене, но что-то мешает мне. Что? Может быть, напряженность, скованность, что охватила нас сейчас, перед первым нашим боем, который, возможно, будет уже сегодня? Все мы, кажется, считаем, что этого состояния следует стыдиться, и, поскольку внутренняя дрожь никак не проходит, пытаемся заглушить ее бодрым словечком.
Неожиданно для себя самого у меня вырывается:
— Знали бы вы, ребята, как стреляет мой товарищ! Во! — подымаю я большой палец. — На его снаряды можно положиться, все в цель попадут…
Угрюмый упрямец Боков, у которого ко всему прочему еще и флюс — раздуло правую щеку, — все видит в черном свете, цедит сквозь зубы:
— Немой бы всё это и за год не выговорил. Да что тут языком молоть, поживем — увидим.
Слова эти меня не задевают, повадки Бокова мне давно известны. Его упрямство кажется мне следствием былой мягкотелости и доверчивости, от которой он много страдал и решил наконец избавиться.
Сеня же стоит весь красный, будто провинившийся школьник. И как это я мог забыть! Знаю же, что достаточно кому-нибудь взглянуть в его сторону, чтоб лицо его вытянулось и тут же покрылось багровыми пятнами. Теперь ему, бедняге, приходится оправдываться перед Боковым.
— Разумеется, вы правы, а он, — показывает Сеня на меня, — просто болтун! Ничего, сейчас я искуплю его грехи. Яблок хотите? Хорошие, мать вчера ко мне приезжала…
Он еще спрашивает! Мы и от паршивых не откажемся, не то что от хороших. Сеня развязывает рюкзак, и каждый из нас получает по большому красному яблоку. Твердое, гладкое, оно хрустит под зубами, и сок из него брызжет сладкий, холодный, как родниковая вода.
К сожалению, и самым чудесным встречам приходит конец. Раздается команда строиться. Видимо, сейчас выступит весь наш четвертый батальон. Грустно, что нам надо расставаться: поди знай, придется ли еще когда-нибудь встретиться… Ведь может случиться, что сегодня или завтра один из нас лишь из нитей воспоминаний сможет выткать портрет своего друга. Так почему же, спрашивается, нам не обняться, не расцеловаться или, на худой конец, не пожать друг другу руку? Да нет, куда там, старательно прячем нежность, душевное тепло, заменяя его кивком головы и бравым:
— Будь здоров, пехота!
— Будь здоров, артиллерия!
И все. Будто язык не поворачивается или слово замерло на губах. У Сени, правда, на глубокие темные глаза набежала бархатная тучка… Еще секунда — и мы трогаемся. Что-то крича, Сеня бежит за нами, но теперь я уже себе не хозяин и, услышав его голос, обращаюсь к Малихину:
— Товарищ лейтенант, разрешите попрощаться со своим товарищем?
— Давай, но быстро — раз-два!
На одно мгновение руки наши переплетаются, соприкасаются щеки, и тут же Елисеев дотрагивается до Сениного плеча:
— Беги, курсант, не то отстанешь от своей артиллерии. Может, еще встретимся, а пока — не жалей снарядов!
— Хорошо, сержант. — И уже издали: — Снарядов для фашистов не пожалеем. Не беспокойтесь, мы вас, пехота, не подведем!
Юра Якимович поворачивается ко мне:
— Хороший парень твой товарищ?
— Да, Юра, очень хороший.