СПЛОШЬ БОЙ

Со дна окопа мне виден кусок неба — на какое-то время оно очистилось, перестало извергать молнии. Когда там висели «юнкерсы», фашистская пехота, по существу, не имела доступа к нашим позициям — бомбы рвались и вдали от окопов, могли задеть и своих. Теперь же для них самый подходящий момент перейти в наступление, поэтому надо держать ухо востро.

После бомбардировки мы все разговариваем очень громко.

— Где старший лейтенант? — кричу я и не узнаю собственного голоса.

— Ивашин, — отвечают мне, — пошел в направлении вашего взвода.

Хорошенькое дело — командир роты придет во взвод, а я, его связной, торчу здесь! Шатаюсь, как пьяный, но бегу, бегу что есть мочи. От мороза покалывает кончики пальцев, а по лбу струится пот, и я вытираю его рукавом, чтоб не залил глаза. С разбегу прыгаю в окоп, и сразу перехватывает дыхание, как у бегуна, закончившего невероятно длинную дистанцию.

Поле снова обрабатывают так, что носа не высунешь. К счастью, я уже немного привык к этому вою и к тому же знаю, что ни в коем случае нельзя растеряться даже на мгновение — тогда все, крышка. И потом, другим ведь еще страшнее, чем мне, — например, вон тому наблюдателю, что прилип под шквальным огнем к сосне и не отрывает глаз от трофейного бинокля. Только что прибежал курсант и передает Ивашину сообщение наблюдателя: рота гитлеровцев заходит к нам с тыла.

Эту горькую весть я принимаю несколько спокойнее, чем остальные курсанты: я-то знаю, что как раз с тыла, с востока, нас прикрывает группа Евстигнеева, которая, на худой конец, может стать буфером, что ослабит неожиданный удар в спину. Вчера Ивашин сказал Евстигнееву: «Только не из наших окопов», — и тогда старшина вместе со своими двадцатью пятью красноармейцами за ночь выкопал у опушки леса собственные окопы и как следует замаскировал их. Старшина, наверно, думал, что для Ивашина это будет сюрпризом, однако рано утром старший лейтенант сам отправил ему гранаты и патроны, что мы у них «заняли», а также ведро вареной картошки и записку:

«Товарищ старшина, спасибо, что остались здесь. Пришлите со связным список своих красноармейцев. Не исключено, что немцы предпримут маневр и вам первым придется вступить в бой. Дайте им подойти как можно ближе и встретьте дружным огнем».

Наступления же с фронта пока не заметно. Несколько раз немцы пробежали, согнувшись, невдалеке от горки, где мы уложили четырех офицеров: возможно, они концентрируют силы, чтобы пойти в атаку вместе с той ротой, что должна заходить с тыла… Ивашин приказывает Малихину отправиться к Евстигнееву и тут же отменяет приказ: видимо, решил, что старшину это уязвит — подумает, пожалуй, что и теперь ему не доверяют. И поручает пробраться туда Елисееву со своим полуотделением, прихватив пулемет «максим», который евстигнеевцам сейчас как нельзя более кстати.

Видно, и немецким летчикам иногда надо перевести дух. Наверно, сидят, хвастаются друг перед другом, как здорово смешали нас с землей. Смешать смешали, да не совсем. Наша линия обороны еще жива, еще дышит, не деморализована, огневые точки не уничтожены, дух не надломлен — во всем этом скоро убедится их пехота. Авиация и артиллерия сами не могут захватить даже клочка земли, а пехота их, как ни странно, что-то очень уж осторожничает. Почему? Может, боится нового залпа «катюш»? Вполне возможно, ведь и мы лелеем надежду, что «катюши» еще придут к нам на помощь.

Не только сильно поредевшему батальону, но и полностью укомплектованному полку трудно удерживать линию обороны длиной в тридцать километров. К счастью, пока немцев интересует не вся линия — их механизированным колоннам нужны хорошие, твердые дороги. Именно у этих оперативно важных пунктов возле дороги мы и укрепились, именно здесь идут бои. Потому, наверно, нашей роте и приказано удержать не всю деревню, а лишь ее западную часть. Если учесть, что на помощь нам явно рассчитывать нечего, выполнить эту задачу невероятно трудно. Приказ означает, что даже если мы будем окружены со всех сторон, даже если клещи сомкнутся, мы все равно обязаны продолжать бой, продолжать, чего бы это ни стоило. Время, когда фашистов не очень беспокоило, что в тылу у них находятся красноармейские части и разрозненные группы, прошло. На дорогах, которые ведут в Москву, они такого никоим образом не могли позволить.

Ротный возвращается на командный пункт, мы, связные, — вместе с ним. Значит, он надеется на Евстигнеева, доверяет ему и основную атаку все-таки ждет с запада.

И вот атака началась. Фашисты идут под прикрытием огненной завесы от мин. На животах автоматы, полы шинелей, чтоб не мешали, заткнуты за пояс. Скрываться, как это вынуждена делать евстигнеевская группа, нам нет смысла: гитлеровцы прекрасно знают, что мы здесь. Однако стрелять старший лейтенант пока разрешает только лучшим стрелкам, и ясно, почему: пусть гитлеровцы убедятся, что даже на таком расстоянии «красные юнкера» всегда попадают в цель. Но это лишь начало. Каждый их шаг будет встречен все более мощным огнем.

Во фронтовую атаку, размышляем мы, они пошли потому, что получили соответствующий сигнал от роты, которая обходит нас сзади. Но почему же тогда там так тихо? Плохо о Евстигнееве не хочется думать, но хочешь не хочешь, а начинает казаться, что немецкая рота потихоньку перешагнула через его окопы. Мысль дурацкая, а покоя не дает! Нет, отступить Евстигнеев не мог, ведь группа его осталась добровольно. Прекрасно знали, что им предстоит, и все-таки остались… Хочется спросить об этом у Василия Ивановича Ивашина, но не решаюсь — забот у него и без меня хватает.

Раньше я думал, что в подобной ситуации приказы следуют один за другим, а тут, оказывается, все наоборот. Ивашин не суетится, стоит спокойно, будто никем и не командует. Вдруг становится невероятно тихо. Это совсем плохо, пусть бы уж лучше гремело и грохотало. Оглушительная, зловещая тишина… Мы тоже не стреляем: немцы спустились в глубокую долину. Еще минута — и они бросятся на нас, как сорвавшиеся с цепи псы. Но почему замолкла их артиллерия? Поди знай, почему, — так они хотят, и все тут. Не всегда ведь мы в состоянии раскусить их, так же как они нас.

И вдруг — взрыв противотанковой гранаты. Там, сзади. Неужели Евстигнеев подпустил их так близко? Вот застрочили и пулеметы. Фашистская рота, разумеется, не ожидала этого, — напоровшись на шквальный огонь, стала отступать. А дальше происходит что-то уже совсем невероятное. Мы не верим собственным глазам и ушам, но это действительно так: немецкие минометчики преградили своей же роте путь к отступлению! Будто хотели сказать: «Не можете драться — тогда мы сами вас уничтожим». Гитлеровцы, как очумелые, носятся по полю. Невооруженным глазом разглядеть их трудно, но Ивашин отдает мне свой бинокль и велит неотрывно следить, что происходит в долине, а сам отправляется во второй взвод: кто-то высунул там из бокового окопного хода нацепленную на палку немецкую каску, и туда сразу же посыпались мины. Может, так и надо было, а может, это просто глупая проделка — на лице Ивашина я на сей раз ничего не мог прочесть.

Вдоль траншеи, затравленно озираясь, ковыляет, опираясь на палку, эсэсовец с Железным крестом на груди. Якимович и Сергеев идут сзади. Впервые я вижу так близко фашиста. Глаза у него выпучены, как у морского окуня, вещмешок из необработанной телячьей кожи болтается где-то пониже спины. Ступает он осторожно, как босой по осколкам стекла: от страха, видно, умер раньше смерти.

Командира на месте нет, и Якимовичу пока рапортовать некому. Я отрываю глаза от бинокля, гляжу на Юру, на Сергеева. Николай глубоко затягивается сигаретой, потом гасит ее. Чувствую, что стряслась беда, — так чего же они тянут за душу, почему молчат?

— Юра, где Олег?

Юра опускает глаза.

— Погиб. Совсем близко отсюда. Мы задержались в рощице, и он пошел посмотреть, свободна ли дорога. Отошел не больше чем на двести метров и увидел немцев. Вполне возможно, что они его и не заметили, мог бы спокойно вернуться, но решил предупредить вас, что заходят с тыла, и бросил противотанковую гранату… Ну, чего ты на меня так смотришь? Пойми, ведь мы не знали, что старшина как раз вместе с нашим отделением поджидают, чтоб они подошли еще ближе… Я думал, Олег только ранен. Подползти к нему было невозможно, хоть убей не понимаю, как Сергееву это удалось. Мы отнесли его в наш взводный окоп, положили рядом с Боковым. Вот его записная книжка. Там есть его стихотворение «Солдатская дружба». Это о нас…

Мои друзья Пименов, Елисеев, Рузин сейчас в бою. Здесь, рядом со мной, стоят Якимович и Сергеев. А мой друг Юренев стоять возле меня уже никогда не будет. Гляжу в бинокль, слежу за немцами, а вижу перед глазами Олега. Человек не больше, чем песчинка в море. Больше на песчинку, меньше — не все ли равно? Нет, это неправда! Я думаю об Олеге и знаю, что это тысячу раз неправда. Но почему же не было у меня для него добрых слов? Куда они девались? Проглатывал их, дурень, насмешничал, твердил вместе с Николаем: «Профессор»…

Если мы останемся сегодня в живых, как сообщим об этом Виталию Сергеевичу, Раисе Яковлевне? Я хорошо помню, что? она нам сказала. «Мальчики, если бы вы попали на фронт в одну часть, нам было бы немного спокойнее. Дети! Мы, ваши родители, просим вас: держитесь вместе и охраняйте друг друга».

Мы и сейчас держимся вместе, но скажите, матери, как в такой войне охранять друг друга? Как?

— Товарищ старший лейтенант, разрешите доложить? — слышу я голос Якимовича.

— Да.

— Ваш приказ выполнен. Доставили солдата 44-й эсэсовской дивизии. При выполнении задания погиб курсант Юренев.

— Связной Евстигнеева уже сообщил мне об этом. Сержант Елисеев и курсант Юренев пали смертью храбрых.

«Как?! Командир нашего отделения тоже погиб?» — хочу я спросить, но вместо этого вырывается одно-единственное слово:

— Немцы!

Ивашин отнимает у меня бинокль. Даже в такую минуту он собирается учить нас и размышляет, сам того не замечая, вслух:

— Поздно, поздно они выбрались. Через несколько минут мы их заставим припасть к земле и уже не дадим подняться. А ползком они сюда до темноты не доберутся. Ну, а если доберутся, пустим в ход штыки… Якимович, этот тип, — кивает в сторону пленного Ивашин, — знает, сколько фашистов наступает на нас?

— Почти полк.

— Ого! А сколько, им говорили, нас на этом поле?

— Усиленный батальон, поддерживаемый «катюшами».

— Пока обойдемся без «катюш». Сергеев, вы должны уложить вон того высокого, что бежит впереди. Огонь!

Первый залп — как вырвавшийся крик «ура», к которому готовишься, набирая полные легкие воздуха. Вражеская цепь разделена на четыре сектора, для каждого нашего взвода свой. Как она ни велика, необходимо ее уничтожить или, по крайней мере, остановить.

В который раз я нажимаю на спусковой крючок! Мы, те, кто находится с Ивашиным, должны в первую очередь брать на мушку не солдат, а офицеров. Должны, но то ли потому, что надвигаются вечерние сумерки и уже плохо видно, или оттого, что нет ветерка, который бы разогнал пороховую завесу, а скорее всего потому, что офицеры не так уж рвутся навстречу нашим пулям, мы, признаться, не выбираем, стреляем в каждого, кто пытается подняться. Их много, очень много, и к нам пули их летят куда чаще, чем к ним. Но попасть в нас труднее. Окопы наши глубоки и широки. На сей раз мы старались не напрасно.

Командир требует, чтобы эсэсовец разъяснил тактику своих «камрадов».

Пленный, который все еще трясется от страха, тем не менее словоохотлив и с готовностью отвечает на любые вопросы.

— Война идет к концу, господин обер-лейтенант, поэтому они и действуют так осторожно. В конце войны погибать никому не хочется. Помощник нашего командира полка, будучи возмущен, что его приказ не выполняется, забыл об осторожности и потребовал, чтоб к нему на бугорок явились еще три офицера. Вот они все и погибли. Трое там же, на месте, а помощника командира полка, которого мне было приказано отвезти на мотоцикле в полевой лазарет, ваши юнкера…

Немецкий я понимаю, так что мне не надо ждать, пока Юра переведет. Объяснять эсэсовцу, что насчет конца войны он глубоко заблуждается, разумеется, ни к чему. Он не договорил, но и так ясно: офицера, которого он вез, наша тройка отправила на тот свет. Василий Иванович хочет знать, как это произошло, и Якимович принимается не докладывать, как положено, а чуть ли не рассказывать:

— Сначала мы стали тянуть через дорогу проволоку, чтоб задержать мотоциклиста. Но первый гнал с такой бешеной скоростью, что мы еле успели натянуть и отскочить в сторону. Живьем захватывать было уже некого, пришлось еще тащить с дороги мертвого фашиста и разбитый мотоцикл. Этот, — показывает Юра на пленного, — ехал медленно, потому что в коляске у него сидел тяжело раненный офицер, старательно объезжал бугорки, канавы. Раненого опасаться было нечего, а у этого руки были заняты рулем. Проволоку он заметил до того, как поравнялся с нами, и сразу стал поворачивать назад. Я скомандовал: «Хальт!», но он, видно, еще надеялся, что удастся улизнуть. Раз так — мы об этом заранее договорились, — Сергеев выстрелил в мотоциклиста, а мы с Юреневым — в коляску. Документов взять не удалось: при офицере полевой сумки не было, а обыскивать не оставалось времени. У этого эсэсовца мы отняли автомат и две гранаты. Важных бумаг не нашли, только порнографические открытки и фотографию, где он стоит, улыбаясь, и смотрит, как расстреливают людей. Фото датировано: «10 июля 41 года, Витебск». Вещмешок его полон награбленных вещей. Он сказал, товарищ старший лейтенант, что на днях им сообщили, будто не позже 20 октября Москва падет и тогда наступит конец войны.

Глаза фашиста горят злобой и страхом. Так, наверно, глядит попавший в капкан волк, когда вокруг стоят люди. Он говорил, что по-русски не понимает, но когда Якимович рассказывал, как его захватили, все время кивал: да, мол, все было точно так, — и даже похвалил:

— Ваши юнкера, господин обер-лейтенант, действовали быстро и смело.

Ему только не понравилось, что Юра назвал его эсэсовцем. Лицо его снова стало беспокойным, подобострастным. «Айн зольдат», — поправил он. А когда упомянули о фото из Витебска, скривился, словно от зубной боли. Понял он и то, что сказали о вещмешке. Вот такой, как этот, убил сегодня Юренева, Елисеева, Бокова.

Если вы спросите у меня, когда кончился день и наступила ночь, я вряд ли смогу ответить. Это было… Кто его знает, когда это было! И все же попытаюсь припомнить, распутать клубок. В полночь мы, навьюченные «колючками», крадучись пробирались к дороге. Она была пуста, — да, дорога вымерла из-за простых кусков железа… Тьма стояла кромешная, такая, что и ворон ворону мог глаза выклевать. А потом — потом сплошь бой, и день смешался с ночью.

Вдруг вижу: чуть ли не той самой дорогой, которой я нес утром взводу картошку, идут сюда двое. Идут спокойно, как ни в чем не бывало. Ну и всыплет же им Ивашин! Кто же это? Оказывается, красноармеец из евстигнеевской группы ведет пленного гитлеровца. Видимо, не хватило терпения идти более надежным, но более длинным путем или подождать, пока стемнеет. Что ж, понять его можно: сегодня они, маленькая горсточка красноармейцев, выиграли страшно тяжелый бой, вот и захотелось немного похвастаться, продемонстрировать свое геройство.

Только они прошли, к небу взметнулся гигантский земляной столб. И грохот, грохот — будто стволы всех пушек фронта на нас сюда нацелены.

Поле окутано пороховым дымом, свист снарядов и мин слился в сплошной вой. Что это? Психическая атака, напоминающая о том, что нас ждет завтра? Или еще раньше, чем развеется дым, прямо перед нами вырастут немецкие автоматчики и у нас не будет даже пяти секунд, чтоб перезарядить винтовку? Все может быть, но одно мы знаем точно: у нас достанет ненависти и сил воткнуть в фашистов штыки, а если стрелять, то до последней обоймы, в которой всего пять патронов — четыре для фашистов и один, последний, для себя.

Вокруг еще яростно гремело и сверкало, но уже можно было сосчитать: один взрыв… второй… шестой. То сильнее, то слабее… Молнии, извиваясь, прорезали небо, гуще, плотнее стал сноп трассирующих пуль. Немецкая пехота, видимо, решила отойти от долины на ночлег в занятые ею деревни, а мы посылали пули ей вслед.

Мы выстояли еще один день.

От белого снежного одеяла, покрывающего поле, не осталось и следа. Земля, которая утром покоилась в белой, непорочной чистоте, сейчас лежала израненная, дымящаяся, и, как все, что выстрадано кровью, нам еще дороже стал каждый ее клочок. Сейчас мы навечно опустим в ее прохладную глубину погибших курсантов, и в памяти, как клятва, всплывут слова: «Так же, как солнце никогда не заходит на востоке, так и здесь, на нашей земле, никогда не будут властвовать те, кто пришел с запада нас уничтожить».