ИНАЧЕ НЕ МОГУ
Солнце еще не взошло, а прозрачную утреннюю тишину уже разбудили знакомые звуки — птицы распевали на все голоса.
Было воскресенье, но поднялся я куда раньше, чем в будние дни: к двум часам мне надо было быть в институте, предстояло сдать устный экзамен. Экзамен вроде бы не очень трудный, но вся беда в том, что я до сих пор ни разу не заглянул в учебник. Спросите, почему? Потому что лето, потому что мне двадцать три года, потому что… Да и какая разница? Все равно для профессора, ведущего у нас предмет, любые причины будут неуважительными, ему надо лишь, чтоб отвечали точно по учебнику.
Вот я и сижу, зубрю, чуть ли не с пяти часов утра… А впереди еще длинная дорога от подмосковного поселка Удельная до улицы Пирогова в Москве: час езды в электричке и сорок минут на трамвае от Казанского вокзала, пока доберешься, все может из головы вылететь.
Однако все хорошо в меру. Хватит с меня этой зубрежки. На озеро! Прыжок через три ступеньки — и я во дворе. На миг замираю, изумленный: после ночного дождя и заросший зеленью двор, и безмятежное, без единого облачка, небо — вымытые, ослепительно чистые, будто родились заново. Какая-то тень мелькнула между деревьев: это синичка с черными полосками на грудке перелетела с ветки на ветку, уселась, вертя головкой в разные стороны.
К озеру иду тропинкой, которую я сам проложил за деревянными, с крылечками и верандами, домами, прячущимися в глубине дворов. С одной стороны тропинки — деревья, тень, с другой — солнце. С одной греет, с другой обдувает, — выбирай, что душе угодно. Еще издали ярко блеснула водяная гладь. И здесь, на берегу, у меня есть тихое, укромное местечко. Погоди, да оно вроде уже занято! На пузатом кусте висят штанишки с бретельками, а у воды сидят голышом двое мальчишек. Это мои старые знакомые, кончившие четвертый класс, заядлые рыболовы. Один, с прелестными ямочками на румяных щеках и голубыми, будто весенние льдинки, глазами, бьет по воде палкой, словно хочет взбаламутить все озеро, другой в картузике с блестящим козырьком, из-под которого торчат нечесаные русые волосы, забросил удочку.
— Рыболовам физкультпривет!
Привета, однако, в ответ не последовало. Тот, что с удочкой, сидевший с видом страшно занятого человека, будто каждую минуту вытаскивал из воды огромную рыбину, казалось, даже не заметил меня; второй же, поднявшись, буркнул зло, передразнивая:
— Привет, привет… Всех рыб напугал, теперь и за версту не подпустят… Пошли, Валерка, пускай он тут один сидит.
Они схватили с куста одежду и, сердитые, зашагали вдоль берега. Ну что ты теперь будешь делать? Прогонять их я не собирался, но не ходить же мне на цыпочках! Ладно, помиримся.
Отступив от воды, разогнавшись — бултых в озеро! Солнце поднимается все выше. Еще каких-нибудь два часа — и будет уже не греть, а палить огнем. До чего же не хочется выходить из воды, расставаться с озером и тащиться в Москву, чтоб получить хотя бы какую-то несчастную тройку! А по дороге отсюда не мешало бы еще зайти к Мееру Иоффе, Сениному отцу. Сеня, мой товарищ, учится в военном училище, и надо узнать, что он пишет. Но дом Меера Иоффе из тех, куда легко войти, но трудно выйти: пока не накормят до отвала и хозяин не выложит все, что ему хочется тебе сегодня рассказать, — а рассказать ему всегда есть что, — уйти и не пытайся. Так что придется отложить визит до вечера, когда возвращусь из города, или даже до завтра. А сейчас быстренько перехвачу что-нибудь, переоденусь — и на станцию…
На платформе сегодня людно, шумно. Разгар лета, воскресенье, многие выезжают за город. Поезда, хоть и идут один за другим, все переполнены. Гремит репродуктор, передают какую-то музыку, да только кто ее слушает? В таком шуме все равно ничего не разберешь.
Моя электричка должна прибыть из Быково в 12.05. Есть еще время просмотреть газету. Вынимаю из кармана «Правду». Что там сегодня в номере? Передовая «Всенародная забота о школе», статья к столетию со дня смерти Лермонтова. Пишет Андроников, это, должно быть, интересно. И вдруг слышу, явственно слышу, как умолкает громкоговоритель. Музыка прерывается на полуноте, и после короткой паузы невероятно напряженный голос диктора: «Работают все радиостанции Советского Союза…» Значит, произошло что-то очень важное.
Но кто бы мог подумать, что через минуту мы услышим о том, что сегодня Гитлер напал на наши границы…
Электричка прибыла, а я стою не двигаясь, не веря своим ушам. Неподвижно, будто прикованные, стоят и пассажиры — те, у открытых дверей, что должны выйти из поезда, и те, что собирались войти. Так продолжается несколько минут, пока главный кондуктор не прикладывает к губам свисток, чтоб вывести из оцепенения пассажиров и машиниста.
Еду в институт, а зачем — не знаю. Ведь завтра же я пойду в военкомат и заявлю: «Отправьте меня на фронт».
Наверно, каждый думал, что, кроме него, на экзамен никто не явится. Но пришла вся группа. Профессор был, как всегда, строг и требовал, чтоб отвечали точно по учебнику. Отметки, правда, все вроде получили хорошие. После экзамена профессор собрался, как делал это ежегодно, произнести речь о важности его предмета, но тут включили среди бела дня электрический свет, в аудиторию вошел пожарник и стал закрывать широкие, высокие окна черными листами бумаги.
Профессор махнул рукой и, отводя взгляд от сразу ослепших окон, произнес тихо:
— Не дай бог, чтоб погасло солнце…
Забегая вперед, скажу: намного позже мне стало известно, что в начале июля сорок первого года наш пожилой профессор ушел добровольцем в ополчение. Чтоб солнце не погасло, он отдал свою жизнь.
…Я брожу по Москве. Улицы полны народу — дома усидеть никто не может. Чем ближе к Кремлевской стене, где стоят в карауле голубоватые ели, тем гуще толпа. Людская цепочка тянется от Александровского сада к Мавзолею.
Бесконечно долгий день подходит к концу. Мягкий, теплый вечер опускается на город. Тревожный вечер.
При выходе из метро у Казанского вокзала человеческий поток прижал меня к какому-то мужчине. Он повернул голову, и я увидел Меера Иоффе. Теперь мы сидим рядом в неосвещенном вагоне электрички, и Меер выкладывает мне душу.
— Как это тебе нравится? У меня, только услышал, перед глазами черные кружочки замельтешили. Ну, а Маня, та давай реветь, будто маленькая: «Меер, что теперь будет с нашим единственным сыном?» — «Как что? — говорю ей. — Он будет воевать. Сеня со своими товарищами займется Гитлером». — «Легко сказать, — качает она головой. — Ведь говорят, это страшный палач, изверг. И если уж осмелился напасть на нас, значит, чувствует свою силу». — «Сила у него, может, и была бы, если б с нами не связался. А теперь власть его кончится. Ну а если, не дай бог, подступит к самому горлу, тогда и я сниму свою спецовку, брошу утюг и ножницы и попрошу винтовку». Можешь себе представить, какой крик поднялся…
Меер, скрестив руки на груди, тихо вздыхает. Если б в вагоне не было темно, я бы, наверно, увидел тень, упавшую на его лицо. Потом он снова заговорил — все говорил и говорил, и горе выплескивалось из него, как из переполненной чаши.
— Чего ты встал? Мы еще не доехали до Малаховки, успеем… Вот что я тебе скажу: выдержу неделю, ну, две, а больше не смогу, попрошусь на фронт. И пока все не будет как надо, по мерке, к ножницам не притронусь. Да, буду стрелять. Об одном лишь молю бога: чтоб Сеня остался жив… Ты спросишь: а как же Маня? Ничего, Маня руку за милостыней не протянет, она у меня тоже труженица…
Электропоезд, приближаясь к станции Удельная, замедлил ход.
Завод, где я работаю, не из тех, о которых пишут в газетах и передают по радио. Продукцию, что здесь изготовляется, вывозят в запломбированных вагонах, контейнерах, на грузовиках с плотно закрытыми кузовами.
Я поступил сюда немногим больше года тому назад, но ощущение такое, будто в этих стенах прошла половина моей жизни. Чувствую себя здесь как дома, со многими сблизился, сдружился, и если б не война, вряд ли захотелось бы расстаться.
Вскоре выяснилось, что с нашего завода мало кто будет мобилизован: заранее были приготовлены списки специалистов, которые не призывались на военную службу. Прошло две недели, как началась война, а я все еще не в армии. В цехе, на работе, время летит незаметно — не успеешь оглянуться, и день прошел, — а стоит выйти из заводских ворот, и минута тянется, как час. Помимо всего стыдно смотреть людям в глаза: идет такая война, а ты…
Провожая в армию своего брата, я попросил, чтоб меня тоже мобилизовали и направили с ним в одну часть. Но в военкомате было не до меня, никто и выслушать не захотел. Правда, один лейтенант, очень высокий и слегка сутулый, записал на клочке бумаги сначала одного сержанта, который все время ходил за ним следом с таким видом, будто его только по ошибке до сих пор не мобилизовали, а затем и меня. Ни я, ни сержант — фамилия его была Елисеев — всерьез это не приняли, решив, что лейтенант просто хотел от нас отвязаться, а бумажку наверняка потеряет. Ведь с такими просьбами к нему, несомненно, обращаются каждый день сотни людей. И все же я попросил соседей, чтоб, если для меня что-нибудь будет, немедленно сообщили на работу. За последнюю неделю мне всего один раз удалось побывать дома.
Идет к концу третья неделя войны. Школа напротив нашего завода превращена в казармы: из классов вынесли парты, установили нары, а штаб части находится в учительской. Город, машины надевают на себя маскировочные костюмы. Витрины магазинов заставлены мешками с песком, мешки лежат и на углах улиц. Милиционер, который регулирует уличное движение, уже не в белых перчатках — на плече его висит винтовка, а голова защищена стальной каской.
В моем распоряжении оказалось несколько часов, и я решил поехать домой, в Удельную. В электричке дремлю и слышу, как две женщины, сидящие напротив, тихонько обсуждают горькие сводки Информбюро. У одной все трое детей в армии. Она шепчет:
— Ну ладно, сыновья — тут уж ничего не поделаешь, хоть кричи, хоть плачь, они обязаны, но дочь… Сколько я ее просила, доказывала, что без нее обойдутся, — ни слова мне не ответила, только головой качала: нет, мол, — и все. Слыхали вы такое? Невеста остригла косы и стала солдатом. А жених ее, здоровый, как бык, работает по-прежнему и не стыдится глядеть людям в глаза.
— Да, — подхватывает соседка, — что говорить, есть и такие женихи. Еще не известно, работают ли они! Ночью небось гуляют, днем больше похрапывают, а попробуй скажи им слово — так ответят, не рада будешь, что связалась.
Меня будто отхлестали. Встаю, выхожу в тамбур. Да, это не так далеко от истины. Вот я — не иду ведь пешком, а еду в поезде, колеса крутятся, везут, кому куда надо. Воротник рубахи расстегнут, свежий ветер врывается в окно. Дышу полной грудью… А где-то свистят пули, падают бомбы. Да, надо иметь мужество признаться…
Вечереет. В нашем всегда шумном дворе непривычно тихо: почти все мои соседи уже ушли в армию. Добираюсь до постели и засыпаю как убитый. Потом слышу сквозь сон стук, понимаю, что стучат в мою дверь, но глаза не хотят открываться даже тогда, когда голова уже оторвалась от подушки и шевелятся губы:
— Что случилось? Кто это стучит?
— Ну, брат, и задаешь ты храпака! Вставай, тебе повестка. Распишись, а завтра в восемь утра чтоб был в военкомате со всеми пожитками. Вот так. Все ясно? Желаю вернуться живым и невредимым!
Камень сразу упал с сердца. Как мне хотелось сейчас крикнуть громко, чтоб услышали все матери, сестры, жены нашего двора: «Видите? Я тоже ухожу на фронт! Хоть и с опозданием на целых восемнадцать дней, но ухожу!»
Тете Паше — окно ее напротив моих — говорить ничего не надо: она уже стоит на пороге и, переступая с ноги на ногу, смотрит на меня ласково, по-матерински. Ее сын с первого дня на войне.
Что с собой взять, она знает лучше меня, а тут, как раз сегодня, будто сердце ей подсказало, испекла коржики с маком. Времени на сборы совсем мало, но беспокоиться мне нечего, она сама все сделает, раз-два — и готово, а если хочу, и чуприну обрежет, да так, что никакой лестнички не останется. Ключ от комнаты будет у нее, и еще надо бы оставить ей доверенность на зарплату. Особо надеяться, что мои родители приедут сюда, конечно, нечего, и все же мало ли что в жизни бывает! А вдруг? Так чтоб хоть было первые дни на что жить.
Мои родители в Москву не приехали, ни тогда, когда я оставил тете Паше доверенность, ни позже — никогда. Моих родителей в криворожской степи фашисты уничтожили и дом их стерли с лица земли.
Среди многочисленных обвинительных документов, фигурировавших на процессе Эйхмана, был и такой, адресованный этому фашисту рапорт:
«Надо упомянуть как необычное явление еврейские коллективные хозяйства. Между Кривым Рогом и Днепропетровском имеются еврейские хозяйства, где не только директора евреи, но абсолютно вся рабочая сила еврейская. Мы установили, что это люди низкого интеллекта, и поэтому политическое руководство их перевело на сельскохозяйственные работы. Спецчасть номер шесть в данном случае решила пока этих евреев не расстреливать, дабы дать им возможность снять богатый урожай, а затем уничтожить. Еврейское руководство уже ликвидировано и заменено…»
Наш еврейский национальный район — один из трех, что находились на Украине, — раскинулся на плодородной земле Криворожья. Около ста колхозов, еврейских и украинских, жили здесь дружно, по-братски. Три машино-тракторные станции имели свыше двухсот тракторов, десятки комбайнов и прочих сельскохозяйственных машин. Днепрогэс питал район электроэнергией. Все поселки были электрифицированы.
Район славился по всей Украине прекрасными урожаями пшеницы и винограда.
— Выращивать виноград — что само солнце выращивать. Это солнечные лучи, собранные в капли, — такие слова можно было услышать от моего отца, который был виноградарем.
Началась война, Красную Армию надо было обеспечить хлебом, и люди не трогались с места, хотя немцы были уже близко. Лишь 14 августа, после того, как кончили косить и молотить, запрягли лошадей. К Днепру добрались 18-го. Но было поздно — немцы контролировали переправу. Часть колхозников уничтожили тут же, у остальных не было другого выхода, кроме как вернуться.
Не успела прокатиться первая волна грабительской армии, в поселки и села хлынули эсэсовцы команды номер 6. В колхоз имени Урицкого они ворвались среди бела дня и вырезали всех до единого жителей.
В Калиновке, большом поселке рядом с железной дорогой, они устроили массовую резню 24 сентября. Там жила моя старшая сестра. Ее, мужа и их двоих детей за ноги привязали к лошадям и поволокли по степи к месту бойни. В балке расстреляли всех жителей поселка. Через пять лет я нашел там сгнившие детские ботинки.
В Войковдорфе, где жили мои родители, фашисты сначала дочиста ограбили население, а в начале сентября староста Войковдорфа, немец Риц, собрал всех мужчин поселка и объявил, что их повезут на работу в Никополь. Вечером прибыло несколько грузовиков, собранных увезли и возле рва недалеко от села расстреляли.
Через два дня к колхозной конюшне согнали женщин и детей. Им также сказали, что их отвезут в Никополь. Выстроили по пять в ряд, били прикладами, чтоб стояли ровно, как солдаты. И их отвезли недалеко: от конюшни до нашего огорода всего четыреста метров. Возле ямы, что была заранее вырыта, приказали раздеться догола, потом партиями по десять человек стали расстреливать. Детей хватали за горло и бросали в яму.
Среди жертв была и моя мать.
Яму чуть-чуть сверху засыпали землей с нашего огорода. Подъехали четыре подводы и увезли одежду.
«Выращивать виноград — что само солнце выращивать. Это солнечные лучи, собранные в капли…»
В «солнечных лучах, собранных в капли», и фашисты знали толк — отца моего они пока не трогали. Им надо было, чтоб он «выращивал солнце». Пытался ли он лишить себя жизни, не знаю, знаю только, что просил смерти. В те дни слышали его клятву: «Чтоб мне умереть…»
После того как отец срезал своими садовыми ножницами все гроздья винограда, бандиты для него и еще нескольких, кто до поры до времени был им нужен, придумали неслыханную смерть. Их отвезли на машинах к давным-давно законсервированной шахте недалеко от станции Чертомлык и живьем опустили под землю. Опустили и снова забили шахту, законсервировали.
Все остальное так или иначе еще можно устроить, но как уйти, не попрощавшись с людьми, которые теперь тебе больше, чем когда-либо, близки и дороги? На заводе никто не должен знать, что я ухожу в армию: наверняка я нахожусь в списках специалистов, которым предоставлена броня. Что же делать? Ладно, позвоню в последнюю минуту, скажу: «Без меня вы обойдетесь, не такой уж я незаменимый специалист. Иначе я не могу. Спасибо за доброту, заботу. Если вернусь, обязательно снова приду к вам, ну, а пока будьте здоровы…»
Когда на следующий день я позвонил с вокзала, все происходило примерно так, как я себе и представлял. Только последние слова начальника цеха были:
— Александра Кукуева из заводского управления знаешь? А Сурена Чурчияна из третьего цеха? Они тоже сегодня попрощались. Как и ты, по телефону. В ближайшие дни военкоматы получат строгое указание, и с соответствующих предприятий людей больше брать не будут… Что тебе еще сказать? Пиши, помни, что мы ждем вас. Возвращайтесь скорее с победой.