ВНИЗ ГОЛОВОЙ

Обгоняя друг друга, так что пыль стоит столбом, ватага мальчишек изо всех сил мчится в гору. Далеко позади остался Александровский парк, и вот перед ними базарная площадь и пожарная каланча, а напротив — строящийся «Железный цирк».

Еле переводя дыхание, взмокшие от бега, ребята в изумлении разом останавливаются. Стоят как вкопанные и глазам своим не верят. Не соврал! Оказывается, все, что сказал им Элик-врунишка, сущая правда. Чудеса, да и только. Но где же он сам? Ребята ищут его глазами, но Элика почему-то не видно: то ли этот толстяк еще тащится где-то позади, то ли ему так часто твердили «врешь», что он самому себе перестал верить и решил вовсе не приходить.

Молодой белокурый человек, в соломенном канотье и диковинных клетчатых брюках, с бельмом на одном глазу, вручает каждому из них по большому ведру и велит таскать чернозем и опилки.

— Работы, — говорит он, — хватит всем на целых два дня.

Вначале Довидл просил: «Насыпь еще одну лопату», — и с полным до краев ведром не шел, а бежал рысью по крутому склону, от радости не чуя под собой ног. Теперь же ведро несут вдвоем, и все ребята до того вымотались, что не дождутся, когда «клетчатый» скажет: «Кончай, на сегодня хватит». Но что-то на то непохоже. Он пуще прежнего суетится, одного обругает, другому даст пинка. А словечками сыплет! Ограду он почему-то называет барьером. Площадку, напоминающую большую чашу, куда они ссыпают землю, именует «ареной» или же «манежем». В руках у него длинный хлыст, и он то и дело грозит: «Вот всыплю шамбарьером!»

Когда все было готово и брезент натянут на железный каркас, «клетчатый» вдруг исчез. Его искали, звали во весь голос, но он как в воду канул. Ребята не знали, что и думать. Пришлось им идти к владельцу цирка — Вяльшину. Одетый щегольски — во фраке, в манишке с бабочкой, — Вяльшин запустил пятерню в свои густые волосы, сделал удивленное лицо и, причмокнув языком, переспросил:

— Блондин, говорите? В клетчатых брюках? Так, так! Впервые слышу о таком комедианте.

Поднялся шум, гам, и тут Вяльшин не на шутку рассердился.

— Сорванцы! — закричал он. — Кто вас сюда звал? Мои орлы справляются со всей этой работой за считанные минуты, а тут какой-то шут собрал целую ватагу, а ты изволь плати им. А ну, вон отсюда!

Разговор становился похожим на игру в поддавки: кто скорее сдастся — останется ни с чем. В конце концов, когда мальчишки уже побрели к выходу, Вяльшин окликнул их, как бы идя на уступку:

— Вот что, ребята! Пусть ко мне заглянет ваш товарищ, Элик, кажется, его зовут, и я дам ему десять контрамарок. Ну что, довольны?

Теперь уже нетрудно было догадаться, что Элик преотлично знал: за работу им ломаного гроша не заплатят. Хитро придумано!

Долго ребята судили-рядили и решили: с паршивой овцы хоть шерсти клок. На худой конец хоть посмотрят, какие чудеса здесь показывают. Договорились также, что двое ребят, когда пойдут к Элику за контрамарками, хорошенько его вздуют. И мало-помалу, ворча, разошлись по домам.

Через несколько дней к Басшеве пришла мать Элика, Фейге-куролапница — маленькая женщина с темными усиками — и стала причитать, что ее единственный сыночек, бедняжка, не встает с постели, еле живой. Посреди бела дня на него напала банда мальчишек, и Довидл, их закоперщик, чуть не оставил его без глаза.

— Ой-ой-ой! — испуганно вскинула брови Басшева. — Побойтесь бога, Фейге, что вы такое говорите? Мой Довидл с бандой набросился на вашего сына?

— Что ж, по-вашему, я, упаси бог, дурочка и моим словам веры нет? Так, может быть, мне лучше сходить к раввину, а то и к городовому?

Городового Басшева боялась как огня. Этот злодей в мундире однажды уже приходил к ней. Искал какие-то запрещенные книжки, которые ее дети будто прятали, перерыл весь подвал. Тот день запомнился ей на всю жизнь. И все же она повела плечами и спокойно ответила:

— Дети есть дети: то играют, то ссорятся, то подерутся, то помирятся. Довидл младше и на голову ниже Элика, как же он мог его побить? Это, Фейге, как-то не укладывается у меня в голове.

— «Как он мог его побить?» — вскинулась Фейге, от возмущения всплеснув руками, и исступленно закричала: — Вы еще вздумаете клясться, что Довидл его пальцем не тронул? Так что, по-вашему, мой Элик сам себе поставил синяк под глазом?

— Мама, не надо клясться! — закричал Довидл прямо с порога. Он вбежал в дом и встал рядом с матерью. — Эля — лгун и обманщик, он всех нас обманул. За это я его и бил. И не в глаз, а по заду. И больше с ним дружить не буду. Никогда!

Как и следовало ожидать, Рохеле всю эту историю подслушала и, как только Фейге ушла, тут же сунула свой нос в спальню и по обыкновению поддала жару:

— Басшева, дорогая, не вздумайте давать спуску своему разбойнику. Нечего с ним нянчиться, иначе сидеть ему за решеткой. Я уже давно замечаю — в него вселился бес, это растет каторжник, за ним глаз да глаз нужен.

Басшева замахнулась было кулаком, но тут же его опустила.

— Сперва, — сказала она Рохеле, — попробуй своих детей заиметь, а для этого надо еще бога молить, чтобы отпустил все твои грехи, тогда уж приходи со своими советами… И нечего тут подливать масло в огонь. Скатертью дорога!

После этого мать положила руку Довидлу на плечо, притянула его к себе и умоляюще сказала:

— Дурачок, ты разве не знаешь, что никому нельзя причинять боль? И уж если надо кому-то дать сдачи, так на то у тебя есть голова на плечах и язык во рту. Руки не для этого даны. Обещай мне, Довидл, что никогда больше не будешь драться.

— Хорошо, мама. — И уже за порогом: — Если только не вздумают меня обманывать.

Скоро полночь. Все реже и реже сюда в подвал доносятся отзвуки торопливых шагов запоздалых прохожих. Даже в зале у мадам Олиновой уже погасили хрустальную люстру. Тихо на улице. Тихо во дворе. Слышно только, как тикают старые стенные часы.

Довидл лежит, закрыв глаза, но сна нет и в помине. Он до сих пор не может прийти в себя. Такого с ним еще никогда не бывало. Это же придумать надо, чтобы нарядные мальчики, в блестках и кружевцах, ходили на руках. И до чего же они гибкие — как пружины: то проносятся в воздухе, то взлетают вверх и вращаются одновременно бешеной каруселью, восклицая при этом: «Алле! Ап!» В этих выкриках, должно быть, и вся собака зарыта. Завтра, когда он снова попадет в цирк, он непременно постарается вслушаться в эти восклицания — и тогда…

Оказывается, отцовская старая шинель колючая. И солома в мешке, на котором лежит Довидл, торчит изо всех дыр и тоже колется. И не так уж тихо вокруг, как ему сперва показалось. В трубе таинственно завывает ветер. Сверчок застрекочет и умолкнет, будто собираясь с силами, и опять все сначала. Откуда-то доносятся звуки вращающейся дрели. Храпит отец. Мотл кричит во сне, а оттуда, где лежит мать, часто доносится глубокий вздох.

Если бы до этого у Довидла спросили, чем ночь лучше дня, он бы, не задумываясь, ответил: тем, что по ночам не хочется есть. Теперь же тьма кромешная, и до чего же есть охота!.. Тогда что в ней за прок, кому она, такая ночь, нужна?

Сквозь решетчатое окошко, упирающееся в глухую стенку, Довидл видит, как во дворе кто-то зажег спичку. Огонек затрепетал, как попавшая в силки птичка, потом замер. И опять темно. Но огонек от папиросы вспыхнул снова и снова. Может, это Никифор? Прошло уже четыре дня, как они не виделись, и тот может бог весть что подумать. Глупости. Отсюда до Никифоровой хаты не ближний свет. Так что тащиться сюда посреди ночи он вряд ли станет.

Довидл, решив, что так или иначе не мешает взбить постель, поднимается и потихоньку идет к окну. Встает на цыпочки и — вот тебе на! Целуются… Шушукаются, шушукаются и снова целуются. Кто это там — ему не видно, да и не все ли равно? Пожалуй, лучше ему постараться уснуть.

Он укрывается шинелью с головой и оставляет маленькую щелочку для дыхания. Когда Довидл был совсем маленьким, он любил играть в прятки. Однажды ему завязали глаза тугим узлом и велели считать десять раз по десять, а уж потом идти искать. И что же? Он так долго считал, что незаметно опустился у стенки на колени и уснул.

Так не попробовать ли и на этот раз считать? Вдруг это поможет? Но нет, сна ни в одном глазу. Маятник ходиков назойливо стучит: тик-так… тик-так… У Довидла из головы не выходит Вяльшин. До чего же молодецки держится в седле! То на полном скаку спрыгнет, то с разбега вновь в него влетает. Но что Вяльшин? Все дело в лошадях. В них-то он, Довидл, толк знает! Где это видано, чтобы лошади так танцевали, изгибали шеи, скакали галопом, опускались на колени и кланялись? Музыкантам небось кажется, что все дело в их музыке. Так ведь не они правят лошадьми, а лишь играют то, что лошадям нужно. В этом все и дело! Палочка-выручалочка ведь не у того, кто дирижирует оркестром, а опять-таки у того же Вяльшина. Теперь Довидл уже знает, что такое шамбарьер, которым пугал ребят «клетчатый».

На тарелке лежат несколько остывших картошин. Довидл круто посыпает их солью, проглатывает в один присест и тотчас же засыпает.

Стоял знойный июльский день — ни дуновения ветерка. От палящего солнца негде было укрыться. Лизнуть бы остужающую сладость мороженого, зажатого между двумя вафельными кругляшками… Но об этом можно только мечтать. Довидл раскраснелся и дышал с трудом. Руки ободрал о жесткую и колючую траву. На мгновение прислонился к стене. Взглядом измерил расстояние. Мало! Сегодня уже третий день, как Довидл учится ходить на руках. Сначала стал на руки и уперся ногами в стену, затем сделал первый робкий шаг. А сегодня — уже целых пятнадцать. Но этого мало. Он должен научиться делать на руках не менее тридцати шагов. Тридцать, потому что столько делают выступающие в цирке ребята и проходят по всей длине ковра. Он уже не единожды считал: тридцать раз они переставляют руки.

Из кувшина, который Довидл прихватил с собой, он набирает полную пригоршню воды и ополаскивает разгоряченное лицо, картуз с поломанным картонным козырьком надвигает на лоб пониже и, хотя уже изрядно устал, начинает все сначала. Он не из тех, кто отступает от задуманного.

— Ты что там, Довидл, делаешь?

Вот тебе на! Угораздило же маму ни с того ни с сего выглянуть в окошко.

— Я? — отвернул он покрытое испариной лицо. — Ничего.

— Смотри, чтоб не расшибся.

И в самом деле: спина уже изрядно ноет, голова закружилась, а в ушах стоит звон, будто в них мухи жужжат. Но маме зачем об этом знать? Может, не следовало Элика бить? Ведь только что и сам солгал. Правда, это не одно и то же. Как только его возьмут в цирк, он об этом первой скажет маме. А теперь будет лучше, если «манеж» он устроит подальше от окна.

Просторная базарная площадь до отказа набита людьми, повозками, товарами. Слепой нищий с сумой надрывным голосом просит подаяния. Мороженщик с грохотом катит свою тележку. Гончары выбивают дробь на кувшинах. Шум, гам, гудит, как в улье.

Довидлу к шуму не привыкать. Не раз бывало, когда голод очень уж донимал, он за кусок хлеба или несколько грошей танцевал здесь до упаду. Особенно он терпеть не может хлеботорговцев и барышников. Среди них даже Элик сошел бы за святого; привыкли торговаться за каждый грош и обманывать на сотню. Один другого грабит среди бела дня, а ты попробуй схватить у торговки червивое яблочко, такой поднимут гвалт!

От этих горластых торгашей, которым ничего не стоит не только облапошить, но и дочиста обобрать порядочного человека, лучше держаться подальше. Довидл окидывает их презрительным взглядом, сплевывает сквозь зубы и проходит мимо. Вот здесь, у дороги, ведущей к старинной военной крепости и к цирку, он покажет, на что способен.

В эти минуты для него ничего не существовало. Вдруг раздался свист. Стоя на руках, Довидл от неожиданности покачнулся, но равновесие не потерял. Восемнадцать шагов он проделал и, хоть болят разодранные в кровь руки, готов проделать еще столько же. Мышцы стали упругими. Кто это свистит? Ему видны только белые туфельки на высоких каблуках у края дороги. И пусть себе стоят. А он тем временем оторвет правую руку от земли и без труда вытянет ее вперед. Повернул голову в сторону — вот те на! Откуда ни возьмись — два здоровенных юфтевых сапога. Такому сапожищу размахнуться, и ты не только на руках, но и на ногах не устоишь. Но испугался он зря. Это вовсе не городовой. Иной раз глянешь человеку в лицо и сразу же скажешь, кто он. А тут, когда стоишь на голове, видишь одни лишь ноги… Оказывается, это свистел высокого роста курносый солдат в выцветшей гимнастерке.

— Э, да ты посмотри, — указывает солдат на пыльную землю со следами крови, — а ну-ка, дай сюда руки. — При этом так жалостливо смотрит своими теплыми серо-голубыми глазами, что кажется, вот-вот подует на раны и, как мама, бывало, скажет: «Все, Довидл, была вава — и нету». Дед же говорил, что раны надо присыпать прогретой на солнце пылью, и все заживет.

— Что, браток, больно? — участливо спросил солдат.

— Ничего!

— А звать-то тебя как?

— Довидл.

— Давидко, значит. А моего пацана звать Сашко. Он в деревне. Далеко отсюда.

— Отчего же, дядя, и вам туда не поехать?

— Отчего, говоришь? Наше дело такое, — вздохнул солдат, и глаза его погрустнели. — Видишь полоску на погоне? Это означает, что отбарабанил у царя-батюшки солдатом целых три года и дальше придется служить. Куда мне ехать? На клочке земли, попросту говоря, величиной с гулькин нос, так что тебе ничего не стоит пройтись по ней на руках, нас четверо братьев. Куда же, по-твоему, мне ехать?

— Мой отец тоже был солдатом. Я еще до сих пор укрываюсь его шинелью. Подвал у нас сырой, а шинель хоть немного, да греет.

— Выходит, Давидко, и тебе невесело живется. Должно быть, весь мир стоит на голове. А твой отец где работает?

— В мастерской. Он токарь. Видите эту коробочку? Это он сделал.

— Ишь ты! Хорошая вещица! Видно, мастер — дай бог каждому.

Солдат посмотрел в сторону заходящего солнца, окаймленного радужной полосой, развел руками, словно хотел его обнять, и широким шагом направился по дороге к казармам.