ПОД ВЫВЕСКОЙ КРАСНОГО КРЕСТА

Первый большой лагерь, в который мы попали, был Сухиничский. Приближаясь к городу, мы увидели вдалеке множество костров, услышали нестройный гул сотен голосов — кто стонал, кто вздыхал, кто громко плакал, и все это сливалось в одно нескончаемое: «У-у-у-у-у!»

Мы проходили по узким улицам, переулкам, и у каждого перекрестка меня обжигала неотвязная мысль:

«Бежать. Не самое ли время сейчас бежать?»

Я, по-видимому, замедлил шаг, потому что Ивашин меня тут же взял под руку и легонько подтолкнул вперед.

Колонна подошла к лагерю, все взялись за руки, остановились как вкопанные, из шеренги в шеренгу передавали:

— Не расходиться, пока не накормят!

Фашисты стали бить людей прикладами, пряжками ремней. Передние упали, но ни один человек не двинулся с места. До самого неба, кажется, долетал многоголосый вопль:

— Хлеба! Хлеба!

От всех костров бросались к нам толпы пленных, и еще громче, еще пронзительней понеслось по лагерю:

— Хлеба! Хлеба!

Гитлеровцы открыли огонь. Началась давка. В этой суматохе мы потеряли Ивашина.

Долго мы потом втроем ходили по лагерю и звали, надрываясь:

— Ивашин! Ива-а-шин! Василий! Батя!

Незадолго до рассвета кто-то объявил, что все прибывшие с последней колонной должны строиться отдельно — каждый получит паек хлеба; те же, что ночевали в бараках, подвалах и у костров, пусть встанут в другую очередь — за баландой.

Почти никто из нас не сомневался, что обещание выдать хлеб — провокация. Всем были уже знакомы волчьи повадки фашистов, тем не менее в очереди за хлебом собралось довольно много пленных: голод заставил их поверить в невероятное.

Трудно было на что-либо решиться. Ясно одно: мне в колонну новоприбывших становиться опасно. Но как быть? А вдруг Ивашин станет именно туда?

Сергеев предложил:

— Вы с Пименовым становитесь за баландой, а я встану в нашу колонну. Встретимся возле лазарета.

На том и порешили. Николай был на голову выше нас ростом, и ему легче было обнаружить Ивашина. Кроме того, Николай обладал недюжинной силой — до войны он был известным спортсменом. В случае чего ему будет проще выбраться.

С шести до одиннадцати часов утра стояли мы живой изгородью за баландой.

Я подставил свой котелок, а Пименов… пилотку. Вот она, первая пища, полученная нами у фашистов, — пол-литра приправленной отрубями теплой грязной воды с разваренной картофельной шелухой.

Отойдя в сторонку, мы уселись у стены барака и принялись по очереди отпивать из пилотки. Управившись с «бульоном», мы поделили картофельную шелуху.

Котелок мы унесли с собой. Нелегкая это была ноша. Подумать только! Нести в руках котелок баланды и не прикоснуться к ней. Но это доля Николая и Ивашина — мы несли ее бережно, как святыню. Нам уже было известно, что вторая колонна хлеба не получила и не получит. Его не выдавали даже больным в лазарете под вывеской Красного Креста.

Мы долго бродили, пока заметили Сергеева, подававшего нам знаки. Из колонны, где он стоял, никого не выпускали. Мы бросились к нему. Он обеими руками обхватил котелок и единым духом опорожнил его.

— Больше у вас ничего нет? — сказал он, облизывая губы.

Посредине площади, где мы стояли, на большом щите, прибитом к круглой афишной тумбе, висело несколько объявлений, написанных крупными печатными буквами. Одно из них гласило:

«Граждане! Желающие получить пропуск в Петроград (бывший Ленинград) должны обратиться в местную комендатуру».

На другой бумажке было написано:

«Вчера доблестные немецкие войска заняли и окончательно освободили Москву…»

Я не сомневался, что фашисты лгут, хвастливо лгут, и все же острая боль полоснула по сердцу… На меня нахлынула волна воспоминаний.

…Просторные приднепровские степи, где протекло мое детство, завод, где я потом работал, институт, в котором учился, московские шумные улицы и площади, — великий город, где началась моя счастливая юность, комсомол, мои сверстники и друзья, небольшой дом в Подмосковье — как все это было привычно и буднично просто! И только сейчас я ощутил всю меру любви к тому, что объединяется в одном слове — родина. Нет для меня ничего лучше той земли, что меня вскормила, той земли, на которой стоит мой отчий дом, где я делал первые шаги. Я перед ней стоял, как перед своей совестью.

По-видимому, в последнем бою я потерял много крови. Кроме того, у меня в паху застрял осколок, причиняющий острую боль при ходьбе.

С горечью смотрю на нашего богатыря Сергеева: давно ли его большие серые глаза светились спокойствием уверенного в своем здоровье и силе человека; давно ли на его щеках играл завидный румянец — теперь его лицо стало бескровным, желтым, под глазами появились отеки, губы потрескались до крови. Крепко держится на ногах один только Пименов. В его узких, монгольского разреза глазах даже мелькает иногда подобие улыбки. И подумать только — это тот самый низкорослый, тщедушный Федя, о котором наш старшина, бывало, говорил, что он попал в училище только по чьему-то недосмотру.

На крыльцо дома вышло несколько фашистских офицеров. Один из них, высокий, сухопарый, по-видимому из белогвардейцев, обратился к нам на чистейшем русском языке:

— Приказание будет повторено до трех раз: евреи, выходите из строя!

Немецкие офицеры устремились к колонне и стали рыскать по рядам. Рядом с нами, опираясь на палку, стоял пленный, на петлицах его шинели виднелись следы шпал. Заметив его, белогвардеец злобно крикнул:

— Господин капитан, выходите и вы из колонны! — Он притянул пленного к себе и изо всей силы оттолкнул так, что тот упал на камни. Офицер брезгливо отряхнул руки и снова процедил сквозь зубы: — Гос-по-дин…

Я до сих пор слышал это слово только со сцены, с экрана кино, читал в книгах. Сейчас оно для меня впервые прозвучало в жизни, и я постиг его подлинное значение.

Лица тех, что вышли вперед, выражали крайнюю степень обреченности. Мимо меня несколько раз прошли гитлеровцы, но я пока не вызывал ничьих подозрений.

Вблизи раздались очереди из автомата — расстреливали коммунистов из нашей колонны.

Вот объявили, что всякий, кто, зная о еврее, не выдаст его, будет сам расстрелян. Я рванулся вперед, но Пименов и Сергеев держали меня с обеих сторон за руки.

Мертвая тишина…

Вдруг послышалось:

— Не прикасайся ко мне, не прикасайся, говорю!

Головы всех повернулись в ту сторону. Мне сначала не видно было того, кто кричал, — его заслонял долговязый гитлеровец. На шум подбежал белогвардеец, и снова предостерегающе прогремел тот же голос:

— Не подходи, шкура!

Его конвоировали двое, и нам было видно, что не он на них, а они на него поглядывают с опаской.

— Связать!

Теперь он стоял со связанными за спиной руками, в коротком солдатском ватнике, невысокий ростом, неширокий в плечах, но когда белогвардеец ударил его кулаком в подбородок, он только пошатнулся и посмотрел на врага с такой ненавистью, что тот инстинктивно отступил.

Однако я не понимал: почему в него не стреляют?

Я попытался вырвать руки, но друзья держали меня крепко, Пименов шепнул:

— Ты с ума сошел!

Сергеев — во второе ухо:

— Ты и нас погубишь!

И все же решение принято. Я отчаянным усилием вырвал руки, бросился туда, где стояло несколько десятков пленных евреев, и встал рядом с парнем в ватнике. Я спросил его:

— Как твоя фамилия? Кто ты, откуда?

— Клейнман, шофер из-под Киева. Теперь все это уже не важно…

Не знаю, что выражали тогда мои глаза, но голову держать так гордо, как он, я не мог. Один из немецких офицеров ткнул в меня указательным пальцем:

— Ду бист айн юде?

Я ответил по-русски:

— Да. Я еврей!

И снова, как тогда, мы копали яму, в мозгу билась одна мысль: «Скорее, скорее бы!..»

— Ап! Ап! Ап!

Офицеры разогнали колонну, а нас по булыжной мостовой повели в дом, где находился лазарет. К стене был прибит кусок фанеры с большим красным крестом. Сопровождали нас белогвардеец, немецкий солдат, вооруженный автоматом, и полицай. Это был первый полицай из военнопленных, которого я видел. Оружия у него не было, в руке он держал гофрированную трубку от противогаза, за поясом торчал кинжал в ножнах. Я шел в первой шеренге. Клейнмана увел куда-то немецкий автоматчик. Приказали входить в дом по одному. Я вошел в небольшую комнату на первом этаже. Здесь было нечто вроде бани, на полу лежали деревянные решетки, у стены стояли две скамьи.

Белогвардеец приказал мне снять шинель, пилотку, гимнастерку. На мне было две гимнастерки. Я остался в нижней, изорванной в клочья. Он обыскал все карманы и нашел компас, бинт и десять рублей.

Я не мог себе простить, что забыл передать Феде компас. Им он мог еще пригодиться…

Гитлеровец уставился на мои сапоги. На одном из них подошва подвязана проволокой. Он осмотрел сапоги и приказал разуться. Я остался в одних портянках и, чтобы они не сваливались с ног, закрепил их проволокой, снятой с сапога.

— Следующий! — крикнул он, а мне махнул рукой: — Выходи!

«Сейчас, — думаю я, — в меня выстрелят». Но, кроме него, в комнате никого нет, а парабеллум в кобуре, и он, по всему видно, не собирается его вытаскивать. Но ощущаю, знаю то место, куда попадет пуля, — где-то сзади, пониже шеи, там уже испытываю острую боль. Меня охватывает озноб, и я быстро выбегаю из комнаты, так, чтобы он не успел вынуть парабеллум.

Облокотясь на перила, ведущие на второй этаж, стоит полицай и смотрит на улицу, на тех, кто по очереди входит в комнату, из которой я только что выбежал. Сверху спускается пленный с повязкой Красного Креста на рукаве. Он двигается, едва волоча ноги.

— Кто ты? — спрашивает он меня.

Я молчу.

— Кто он? — обратился он к полицаю.

— Говорит, что еврей, — отвечает тот, не повернув головы.

— Он такой же еврей, как и ты. Просто со страху рехнулся.

Человек с повязкой спустился с последних ступенек, поглядел на меня, покачал головой, потом, опасливо осмотревшись по сторонам, спросил тихо:

— Ты знаешь, что тебя ждет?

— Меня расстреляют, а ты здесь умрешь от голода, холода и побоев.

— Не кричи, — перебил он меня, — слушай, что тебе говорят. Тут евреев не расстреливают. Смотри туда, видишь, вон за теми бараками глубокие ямы, это были когда-то картофелехранилища, потом в них свозили нечистоты. Туда тебя бросят, и там ты будешь стоять по шею… Я врач и могу поручиться, что за одну ночь ты не умрешь. Слышишь, как они кричат, слышишь? — Он потянул меня за руку.

Да, я действительно услышал, но, кроме того, и увидел… увидел Пименова и Сергеева, неотрывно смотревших в распахнутую дверь.

Пока доктор говорил, полицай стоял, не трогаясь с места, но, как только тот взял меня за руку, полицай оттолкнул его.

— Отойди! Тебя это дело не касается, — буркнул он. — Не отойдешь, начальника позову.

— Следующий! — донесся голос белогвардейца.

Пименов и Сергеев приблизились на несколько шагов. Когда полицай отвернулся, я им кивнул головой и сделал рукой знак, чтобы не уходили. Они, кажется, поняли.

«Если полицай от меня не отстанет, — решил я, — удавлю его, а то вцеплюсь и утащу вместе с собой в яму, и тогда меня застрелят».

Последний пленный вышел из комнаты, когда уже стало темнеть. Белогвардеец, видимо, устал.

— Отведешь их сам, — приказал он полицаю.

Я шел последним. Все пленные были уже в бараках. Я попытался отстать и вдруг увидел: наперерез нам быстро шел Сергеев, за ним следом Пименов. Николай поравнялся с полицаем, и я услышал:

— Этого парня отпусти, — Сергеев показал на меня.

— А если не отпущу?

В то же мгновение полицай упал как подкошенный. Я знал силу Николаева удара. Надо полагать, не так-то скоро полицай придет в себя.